«А что, — думал Рауф, — одному, пожалуй, вроде как даже и проще…»
Второй раз за неполные сутки он пересекал Даннердейл.
«Хватит уже прятаться по углам и шарахаться от каждого звука. Я найду Надоеду, где бы тот ни был. И домой его отведу… если только он еще жив. И я пойду кратчайшим путем, хотя бы меня там десять раз обнаружили. Не ровен час, он там в беду попал или бродит кругами в одном из своих припадков… А если кто-нибудь, будь то человек или зверь, вздумает остановить меня, — пожалеет!»
Однако все это время его мысли упорно избегали одного вопроса. Так пес держится на расстоянии броска от человека, держащего в руке камень. И вопрос этот звучал так: а что теперь будет с ними обоими без лиса?
Они расстались, не сказав друг другу ни слова. Рауф просто ушел, а лис остался лежать в зарослях вереска, положив подбородок на переднюю лапу и насмешливо глядя ему вслед. Так, может, было даже и лучше, потому что малейшая подначка заставила бы Рауфа вернуться и задать ему хорошую трепку.
Рауф пересек северо-восточное седло Коу, держа путь прямо через вершину, через заброшенные сланцевые карьеры под Уолна — и далее через луга фермы Танг-Хаус. Здесь он остановился передохнуть, не заботясь о том, видит кто-нибудь его или нет. Потом он обошел Трэнг и пересек болотистый Танг, спустившись на дорогу пониже моста Биркс-Бридж. Ему показалось, что на дороге многовато машин, во всяком случае для такого пустынного места. Однако люди, сидевшие внутри, были слишком заняты своими делами, чтобы обращать внимание на большого пса, который одиноко бежал по обочине.
Изначально Рауф намеревался пройти назад по своим же следам, но, достигнув места, где они пересекали дорогу, он не смог заставить себя нырнуть — да еще в одиночку — в бурный Даддон. Сама мысль о новом погружении в воду казалась невыносимой. Несмотря на усталость, Рауф решил добраться до моста, возле которого они с лисом в минувшее утро перебежали Даддон по мелководью.
Он был уже в двухстах ярдах от ручья Кокли-Бек, когда его внимание привлекло скопление машин и людей. Рауф остановился, вглядываясь и принюхиваясь. Рауф мало что знал о повадках людей за пределами исследовательского центра, но даже ему в поведении собравшихся здесь почудилось нечто странное. У них не было ни намерения, ни цели, они вообще ничего не делали, просто толклись на одном месте. Рауфу стало не по себе: он понял, что они встревожены чем-то весьма необычным, что вывело из привычного равновесия. Он осторожно приблизился, прижимаясь к сухой каменной стене; при этом его ошейник зацепился за торчавший из нее камень, и пес высвободил его резким рывком.
Прямо перед ним люди в темно-синей одежде стояли у большой, заметной издалека белой машины. Они негромко переговаривались, время от времени поглядывая на землю, где лежало что-то неподвижное, укрытое одеялом. Чуть поодаль виднелась группа людей в рабочей одежде, все они были с ружьями. Судя по их запаху и одежде, это были фермеры, причем те самые, за которыми они с лисом наблюдали нынче утром.
Узнав их, Рауф непроизвольно шарахнулся прочь, отстранившись от каменной стены. Один из мужчин тотчас вскинул руку, указывая в его сторону, и закричал. Еще секунда, и по камням возле самой его головы защелкала дробь. Визг рикошета слился в его ушах со звуком выстрела. Рауф перескочил к противоположной стене, пронесся по лугу, с разбегу нырнул в Даддон, рывком выскочил на другой берег и скрылся в зарослях ольхи.
Понедельник, 8 ноября
Шум автомобильного движения, доносившийся с голой, лишенной травы и деревьев улицы, заставлял держать не слишком чистые окна закрытыми. Впрочем, внутри помещения все равно было шумно: все время звонили телефоны, стрекотали пишущие машинки, негромко урчал кондиционер, оттягивая часть сигаретного дыма и подмешивая к оставшемуся выхлопные газы с улицы. Наружный свет проникал в огромную комнату с двух сторон, но тем, кто трудился за столами, стоявшими («располагавшимися», как выразились бы сами сотрудники) ближе к центру, все равно было темновато; поэтому весь рабочий день под потолком ярко горели электрические лампы. Еще эта комната чем-то напоминала клетку с волнистыми попугайчиками: то же постоянное движение, время от времени — приглушенные, дабы не мешать окружающим, разговоры. На каждом столе стояла табличка с фамилией сотрудника, у каждого работника был свой телефон, свой журнал для записей, свои письменные принадлежности, своя настольная лампа, свои мыло, полотенце, чайная чашка с блюдечком и запираемый выдвижной ящик. На некоторых столах виднелись фотографии в рамках, на других — пыльные растения в горшках, неухоженные и несчастные, но не менее цепкие и живучие, чем их владельцы.
Как ни странно, это заведение вовсе не было делом рук доктора Бойкотта, и здесь не проводился эксперимент по исследованию пределов выживаемости и способностей к адаптации. Это была всего-навсего часть Англии, населенная такими же психами, как он, образчик современной организации труда, редакция ежедневной газеты «Лондонский оратор» — главного печатного органа всемирно известного издательского дома «Айвор-стоун-пресс». «Оратор» служил сторожевым псом свободы, колыбелью канцелярской рутины, рассадником легкого порно, крокодиловой слезой над современной моралью, а также акульей глоткой и разводным ключом сэра Айвора Стоуна. Снаружи, над главной дверью, при которой состоял швейцаром отставной полковой старшина О’Рурк, служивший некогда в Ирландском гвардейском полку (и, пожалуй, единственный честный человек во всем заведении), красовался герб сэра Айвора и его замысловатый девиз: «Primus lapidem iaciam»[26]. Еще выше выступал изящный эркер небольшого конференц-зала, где, освежаясь напитками из небольшого коктейль-бара, оформленного под книжный шкаф, заседали важные посетители — в частности, главные рекламодатели «Оратора». Там же собирались редакторы различных рангов, чтобы в узком кругу обсудить политику издания.
Именно это сегодня, в погожее ноябрьское утро, здесь и происходило. Далеко за пределами Лондона алые и золотые буковые листья падали в озеро у Бленхейма, возле Поттер-Хейхэма кормились огромные щуки, а на просторах Ланкашира дул западный ветер с острова Мэн… Но зря ли говорят, что кто устал от Лондона, тот устал от жизни[27] (хотя, проведи доктор Джонсон несколько дней в «Ораторе», возможно, он переменил бы свое мнение). Загляни в окошко, читатель! Здесь, в зале, стены, имитирующие дубовую отделку, над председательским креслом — портрет сэра Айвора кисти Аннигони[28], в камине — уютный живой огонь, разожженный на бездымном твердом топливе (что поставляет сэр Дерек Эзра с подельниками), на боковом столе — всевозможные справочники: «Кто есть кто», «Берк», «Крокфорд», «Уизден», наконец, справочник департамента местного самоуправления; письменный стол с канцелярскими принадлежностями и подписной фотографией, где изображена мисс Готовность Эффингби, популярная киноактриса (которая некоторое время назад торжественно открыла это здание — с той же непринужденностью, с какой она, говорят, раздвигала ноги, отдыхая и восстанавливаясь между третьим и четвертым браками), звонок (действительно работающий, ибо по его сигналу тотчас появляется слуга), потолок с гипсовой лепкой, дорогой и безвкусный ковер, а также… Впрочем, довольно! Давайте обратимся к разговору тех троих, что собрались сейчас в конференц-зале.
— Штука в том, — произнес мистер Десмонд Симпсон (иногда называемый подчиненными на ветхозаветный лад Симпсоном-Борцом — за привычку до такой степени забалтывать любое дело, что окружающие начинали биться головами о стену), — что если мы бросим на это дело энергичного репортера и раздуем шумиху — ну скажем, ежедневные сводки типа «От нашего специального корреспондента в Камберленде», «Последние новости», «„Оратор“ предоставляет слово читателям» и тому подобное, — кто поручится, что на полпути все не кончится пшиком? Как бы тиражи не упали…
— Я уже думал об этом, — ответил мистер Энтони Хогпенни, выпускник факультета искусств Оксфордского университета, восемнадцать стоунов[29] живого веса в белом пиджаке с гвоздикой в петлице. Он курил большую сигару, из тех, что помогают напускать на себя самоуверенный вид превосходства и независимости. — И я убежден, что идея вполне жизнеспособная. Мы должны послать туда находчивого малого, который нипочем не позволит пару уйти в свисток — при любом развитии событий!
— Ну а вдруг какой-нибудь фермер застрелит этого пса уже на следующей неделе? — настаивал на своем мистер Симпсон. — На том все сразу и кончится, а мы только-только влезем в расходы, устроив…
— Нет-нет, мальчик мой, — перебил его мистер Куильям Скилликорн. Это был человек в возрасте, с женоподобным румяным лицом. Когда-то он именовал себя «ослепительным уроженцем Мэна», но с тех пор редактор конкурирующей газеты успел назвать его «розовощекой бабенкой чуть помладше пирамид». — Шумиха уже поднялась без каких-либо усилий с нашей стороны. Что мы имеем? Во-первых, рекомендацию Саблонского комитета увеличить расходы на медицинские исследования. Некоторое количество пинков — в том числе от собственных заднескамеечников, — и правительство наконец приняло их отчет, так что эта дурацкая, как ее, Жопа теперь получит дополнительные ассигнования. Чем конкретно занимаются там эти яйцеголовые — никто вообще-то ни малейшего понятия не имеет, но большинство приличных организаций в стране их терпеть не может — уже хотя бы потому, что они обосновались на территории национального парка. Во-вторых, по округе пошли слухи о зарезанных овцах, но научный центр на все запросы от фермеров и местной прессы не отвечает ни полслова. Затем блистательный мистер Эфраим пытается подтолкнуть ситуацию, разумеется, исключительно по доброте душевной… во всяком случае, почему не создать светлый образ душевного и благородного бизнесмена? — и сам оказывается убит, очевидно, не без участия этой чудовищной собаки, которая сбежала из… чувствуете, куда я клоню? Какова история получается!
— Да, но так ли все было на самом деле? — встрял мистер Симпсон, и в его голосе послышались визгливые нотки сомнения. — Каким образом собака могла оказаться замешана в стрельбе?
— На заднем сиденье машины нашли отпечатки грязных лап и собачью шерсть, а у Эфраима гавкающего дружка не было. И фермерша говорила, что сразу после выстрела слышала, как выла собака.
— Но каким образом собака могла спустить курок? Что-то я подобных случаев не припомню. Судя по уликам…
— Ох, Симпи, вы газетчик или кто? Какая разница, что там, черт возьми, делала или не делала эта собака? Достаточно просто написать, что пес был на месте убийства, и пусть центр потом доказывает, что это не так. Им явно есть что скрывать, я отсюда это печенкой чую! Айвик, наш босс, хочет, чтобы мы всячески дискредитировали правительство, помните? Вот этим мы и займемся. Мы покажем, что сперва правительство, уступая нажиму, выделило Ж.О.П.А. дополнительные деньги, потом позволило бесконтрольно их тратить, и вот теперь они упускают опасную собаку, создавая угрозу сельскому хозяйству региона. Вдобавок погиб человек. Ну чем не лакомое блюдо для репортера?
— Кроме того, — самодовольно добавил мистер Хогпенни, — мы можем напустить розовых соплей о бедненьких собачках, кошечках, свинках, мышках и крысках…
— Но так мы противоречим сами себе, Энтони! — пропищал мистер Симпсон. — Если мы будем утверждать, что центру следовало бы работать эффективнее…
— Фи, — ответил мистер Хогпенни и выдохнул густое облако сигарного дыма. — Кто ждет безупречной логики и последовательности от ежедневной газеты? Вы вспомните «Шахтеры оставили страну без угля» и «Долой венгров из британских угольных шахт!» на соседних страницах одного и того же выпуска. Вы же сами знаете, старина, что тиражи обеспечивают эмоции, а не хорошо аргументированная логика.
— Эта игра напоминает мне шахматную партию, — вставил мистер Скилликорн. — Спрашивается, уверены ли мы в том, что, поставив коня на пятую клетку против ферзевого слона, мы получим какое-либо продолжение, пусть и неочевидное?
Такова была его обычная манера выражаться. Подобным же образом он в основном и писал.
— Какого именно коня вы имеете в виду, хотелось бы знать, — подал голос мистер Хогпенни, чуть-чуть подождав, не встрянет ли опять с пространными эмоциональными речами мистер Симпсон. — Нам понадобится пробивной парень, хорошо знающий, как использовать любую подвернувшуюся возможность.
— Я бы послал Гамма, — предложил мистер Скилликорн.
— Вы имеете в виду Дигби Драйвера? — сказал мистер Симпсон.
— Ну Гамма, Драйвера — какая разница, как его называть?
— Почему именно его?
— Этот малый уже доказал, что способен настроить публику против кого угодно и чего угодно. Помните дело Кулсена? На самом деле оно не стоило выеденного яйца, по крайней мере в том, что касалось мелких нарушителей, но, после того как по ним прошелся Гамм, все положительно жаждали их крови, и тиражи взлетели на рекордную высоту. Неплохая цена за пару самоубийств, как по-вашему?
— А он сейчас не слишком занят?
— Полагаю, нет, — задумчиво проговорил мистер Скилликорн. — Думаю, у него как раз есть время. Всю прошлую неделю он занимался «Английскими друзьями Амина», но эту работу он спокойно может передать кому-нибудь другому, а сам незамедлительно отправиться в Камберленд. Чем быстрее, тем лучше. Хорошо бы прямо сегодня.
— Как лучше объяснить ему суть дела, Тони? — спросил мистер Симпсон.
— Пусть заставит публику строить догадки о собаке и об Эфраиме. Что-нибудь вроде: «Какую зловещую тайну скрывают холмы?», «Пес-убийца: кто следующий?». Ну и, конечно, нельзя упускать ни малейшей возможности дискредитировать Ж.О.П.А. Все, что придет вам в голову, Десмонд, не мне вас учить… Если честно, меня время поджимает. Я сегодня обедаю в «Листе плюща» с чиновником министерства охраны окружающей среды, курирующим вопросы очистки воздуха. Собираюсь порасспросить его насчет содержания свинца в атмосфере. В университете Дэрема есть один малый, готовый сделать практически любое заявление, которое нам может понадобиться. Кого угодно в замешательство поставить можно!
Он допил виски и отбыл, а мистер Симпсон послал за Дигби Драйвером.
Вторник, 9 ноября
Над вершиной Хартер-Фелла висела полная луна. Ночь стояла совершенно безоблачная и очень зябкая. Такой холодной ночи в эту осень еще не было. Серебряный свет заливал вершины кряжа Скэфелл, вздымавшиеся милях в четырех и ясно видимые над пустошами верхнего Эска: Грейт-Энд, убийца скалолазов, Илл-Крэг и Броад-Крэг, сам главный пик и отлогий южный склон Слайт-Сайда. В ярком серебряном свете эти пеньки и огрызки древних гор, давно сточенных ледниками, непогодами и дыханием тысячелетий, являли собой мирное и безмятежное зрелище. Но для Рауфа, бредущего через густой хвойный лес между Хард-Ноттом и Биркер-Муром, существовал только тот свет, что пробивался сквозь сплетение пушистых ветвей, а покой и вовсе остался лишь в воспоминаниях. Возня сонных птиц, журчание бегущей воды, случайный треск веток — все это только усиливало напряжение и давящее чувство тревоги, которое нападает на всякое живое существо, не исключая и человека, в незнакомой чащобе. К этому добавлялись голод и усталость, и все вместе делало путешествие Рауфа весьма и весьма нелегким.
Вот уже двое суток он безуспешно разыскивал Надоеду. При дневном свете его запросто могли увидеть пастухи или фермеры, ночью грозили изувечить обрывы и острые скалы, но Рауфу было все равно. Удрав от людей у ручья Кокли-Бек, он добрался до вершины Хард-Нотта, уловил там запах терьера и долго шел по нему, забираясь все выше по крутым валунам северного склона Хартера. Там он потерял след и тщетно искал его до наступления ночи. Потом спустился туман, пошел дождь, и Рауф волей-неволей спрятался под нависшей скалой, где проспал несколько часов. Пробудился он внезапно, почуяв во сне запах Надоеды и решив, что тот где-то рядом. Рауф вскочил и бросился в вереск, но фокстерьера нигде не было — только перепуганная овца с блеянием удирала прочь в лунном свете.
До середины следующего дня он редко отрывал нос от земли, бегая по всему Хартеру от бесплодных просторов Биркер-Мура (той самой пустоши, где, если верить надгробию у церкви в Ульфе, в декабре 1825 года безжалостная буря погубила юного Линдсея) до отвесных круч Даддонской теснины. Один раз ему удалось сцапать крысу и другой раз — унюхать и откопать мусор, плохо закопанный туристами. Здесь ему перепало черствого хлеба, чуть-чуть мяса и несколько горстей размокших картофельных чипсов. Сколько-нибудь свежих следов Надоеды нигде не было.

Наконец, рассудив, что фокстерьер, скорее всего, находится где-то внутри очерченного им по горам широкого круга, Рауф опять пустился на поиски, но через некоторое время усталость вынудила его снова искать лежку. Проснувшись на рассвете, он устремился вперед и не останавливался до тех пор, пока не померк пасмурный свет холодного дня. Он обшаривал открытые склоны и совал нос под каждый валун. Когда сгустились сумерки, а на смену севшему солнцу взошла луна, Рауф углубился в лиственничный бор. Иногда он поднимал голову к небу и громко лаял, но ему отвечало лишь хлопанье крыльев вспугнутых голубей и далекое эхо, отражавшееся от уступов Бак-Крэга: «Рауф! Рауф!»
На южном крае этого бора стоял дом, называвшийся Травяной сторожкой, пустой и давно заброшенный. Лишь вольно пасшиеся овцы с Биркер-Мура укрывались здесь от непогоды, а на стропилах гнездились совы и безжалостные вороны, частенько выклевывавшие глаза новорожденным ягнятам. Люди появлялись здесь разве что летом — иногда туристы, которым нравится жизнь в глуши, проводили недельный отпуск в этой уединенной, просто обставленной хижине. Прилегавшие амбары и скотный двор пустовали круглый год, не оглашаемые ни криком петухов, не собачьим лаем. Всю зиму и весну в этом месте не раздавалось ни единого звука, кроме шума дождя, воя ветра да журчания широкого ручья, что бежал по камням всего в нескольких ярдах от входа в сторожку.
Сюда-то, покинув хвойные заросли Хартера, и спустился в лунном свете Рауф, выйдя к ручью с северной стороны. Он хромал на одну лапу, был весь перемазан грязью, вымотан, томим жаждой и голодом и охвачен отчаянием. Полакав из ручья, он свалился на ломкую, прихваченную заморозком траву. И тут его носа коснулся слабый, но хорошо узнаваемый запах медицинского антисептика, которым была обработана рана на голове Надоеды, а затем совсем рядом возник и запах самого гладкошерстного пса.
Измученный скиталец пружинисто вскочил и во все горло залаял:
— Рауф-рауф! Рауф-рауф!..
С другого берега раздалось знакомое тявканье. Рауф пересек ручей, прыгая с камня на камень. В амбаре была дверь, разделенная пополам по горизонтали, и верхняя половина была приоткрыта. Рауф прыгнул на дверь, уцепился передними лапами за нижнюю створку, вскарабкался на нее и шлепнулся внутрь на мощенный камнем пол.
Надоеда лежал на куче старой соломы возле разъехавшейся от времени угольной кучи. Рауф толкнул приятеля носом, и фокстерьер сказал:
— О, и ты в конце концов здесь оказался? Прости — я надеялся, что хоть тебе удастся как-то выбраться…
— Конечно, я здесь, куда я денусь, балда ты этакая? Я знаешь какую чудную прогулку предпринял, разыскивая тебя! Лапы все стер, и брюхо к спине липнет! Что с тобой произошло?
Дрожа всем телом, Надоеда сел и уткнулся мордочкой в косматый бок друга.
— Как странно, — выговорил он погодя. — Мы-то ведь думали, что теперь никогда не будем испытывать ни голода, ни жажды… А я снова хочу есть, и в горле пересохло…
— Еще бы! — сказал Рауф. — Столько времени здесь проваляться! Как ты сюда попал?
— Я провалился, Рауф. Как обычно. И ты, думаю, провалился тоже, нет?
— Провалился? Не глупи! Я много миль пробежал! Вот, лапу в кровь стер, понюхай!
— Рауф, ты не понимаешь, что случилось, верно? Не знаешь, где мы находимся?
— Ну, я надеюсь, ты мне объяснишь… Только покороче — нам надо раздобыть какой-нибудь еды!
— Ты хоть скажи, с тобой-то что было, после того как я… ну… когда я… когда весь воздух на куски разлетелся? Рауф, я не хотел, правда, я знаю, что я кругом виноват, но я ничего поделать не мог… Это само собой происходит… В первый раз было хуже всего. Мой хозяин… Но в этот раз тоже… Я не знаю, кто был тот бедный человек возле машины, но он был из них, из хозяев… он был очень печальный…
— Надоеда, говори толком! Какой еще хозяин? Что там на куски разлетелось? О чем ты?
— Рауф, ты еще не понял? Мы оба мертвы, и ты, и я. Я убил нас обоих. Мы угодили сюда, потому что это все я уничтожил — весь мир, насколько я понимаю… Был такой взрыв, Рауф! Ты должен был его ощутить, где бы ни находился! Неужели не помнишь?
— Лучше расскажи, что ты помнишь, — посоветовал большой пес.
— Я возвращался, следуя за тобой и за лисом, — начал терьер. — Трава и камни почему-то очень громко шумели у меня в голове. Такой звон или гудение, ну, как на очень сильном ветру. А потом появился тот темноволосый, смуглый человек и стал меня звать. И я вышел на дорогу… совсем как тогда… я подошел к этому человеку и забрался в машину, и тут… и тут-то все разлетелось… Это я сделал, я все разнес, в точности как в тот раз. А потом я убежал, еще до того, как приехала белая машина, в которой воет сирена…
— Ага, — сказал Рауф. — Эту белую машину я, похоже, видел, когда тебя разыскивал.
— Это все исходит от меня, Рауф. Из моей головы. Это я убил того человека. Это я вдребезги расколол весь мир…
— Ну, это ты брось. Ты ничего такого не сделал. Скажи лучше, сюда-то тебя как занесло?
— Говорю же, провалился, как и ты сейчас. Я временами проваливаюсь сам себе в голову. Вот и сейчас… Уже два дня…
— Давай вместе выйдем отсюда, Надоеда. Сам увидишь, что ошибаешься.
— Нет, Рауф, никуда я отсюда не пойду. Там только камни и осколки стекла, как в тот раз. Ты не знаешь, ты не можешь этого знать, но со мной уже случалось подобное…
— Надоеда, а давай-ка просто вылезем отсюда и разыщем что-нибудь пожрать! Говорю тебе, кишки уже слиплись.
— Я тебе всю правду расскажу, Рауф. Ты только послушай меня. Давным-давно, когда на свете еще были города — когда существовал реальный мир, — я жил с хозяином в его доме. Знаешь, он принес меня туда маленьким щеночком. Он так славно ухаживал за мной, что я даже не помню, когда меня отняли от мамы. В те дни я даже как-то не воспринимал своего хозяина как человека, а себя — как собаку. Просто он да я, я да он, все время вместе! Ну то есть я знал, конечно, кто из нас кто, но это так легко забывалось… По ночам я спал у него в ногах, а утром приходил мальчик и засовывал сложенные бумажки в щель посредине двери, что вела на улицу. Я всегда это слышал и сразу бежал вниз, подбирал эти бумажки, нес наверх и будил хозяина. Он угощал меня печеньем из коробки, а себе делал горячее питье. А затем мы начинали играть с этими бумажками. Он их разворачивал во всю ширину — они были такие черно-белые, и у них был такой резкий и влажный запах. Хозяин садился на постель и расстилал их перед собой, а я старался подобраться к нему и подсунуть под них нос. Он притворялся, что сердится, и хлопал по бумаге рукой, а я хватал ее и утаскивал, чтобы куда-нибудь засунуть. Глупо звучит, да? Но я думал: как это здорово, что он велит тому мальчику каждый день приносить свежий ворох бумажек просто затем, чтобы мы с ним могли поиграть в эту игру. Мой хозяин… он был всегда таким добрым!
А потом он вставал и шел в комнату, где была вода. Там он покрывал себе лицо чем-то белым, сладко пахнувшим, а потом это белое снимал. Не знаю, зачем он это делал. Я всегда ходил туда с ним, садился поблизости и смотрел, а он все время со мной разговаривал. Я думал, что должен за ним присматривать, мне это нравилось. Знаешь, Рауф, главнейшая штука в жизни с хозяином — это то, что ты зачастую не можешь взять в толк, чем он занимается и ради чего, но ты просто знаешь, что это твой человек, и он мудрый и добрый, и ты — часть его жизни, и он тебя любит и ценит, и ты чувствуешь себя от этого очень важным и счастливым.
Ну вот, а потом он спускался вниз завтракать, затем надевал старое коричневое пальто с желтым шарфом, сажал меня в машину и вез в другой дом, довольно далеко от нашего. Да, Рауф, в те дни дома еще никуда не успели исчезнуть, ведь это было до того, как я все испортил… В том доме мой хозяин оставался весь день, а на столе у него время от времени звонил звонок. Люди приходили переговорить с ним, и там тоже была уйма бумаг, только по какой-то причине мне не позволяли с ними играть. Зимой зажигали огонь, и я грелся рядышком на ковре. В том доме все было здорово, только звонок на столе мне не нравился. Я не хотел делить с ним хозяина и всегда лаял, когда он звонил. Я точно не уверен, но, по-моему, это был какой-то зверек, ведь когда он звонил, хозяин брал его в руки и разговаривал с ним, а не со мной.
Подруги у моего хозяина не было. Только одна женщина время от времени приходила из дома по соседству и наводила порядок. У нее были седые волосы и передник в красную полоску. Она выкатывала такую жужжащую штуку на колесиках и толкала ее перед собой, а позади через весь пол тянулась такая длинная черная веревка. Один раз я схватил эту веревку и начал было грызть ее для забавы, и женщина так раскричалась! Нет, Рауф, на самом деле она была добрая, я даже не помню, чтобы она еще когда-нибудь на меня сердилась. Но тогда она вытолкала меня из комнаты и никогда больше не пускала туда, где жужжала и гудела та штука. Наверное, это тоже был какой-то зверь. Я сам видел, как он подбирал с ковра и заглатывал обрывки бумаги и всякие мелкие соринки. Как по мне, это в пищу не годится, но мало ли что едят, например, птицы. Или ежи. Правда, в отличие от животных, у этой штуки совсем не было запаха.
По вечерам, а иногда и в середине дня, когда мой хозяин заканчивал свои дела в том, другом доме, мы отправлялись с ним на прогулку. Иногда просто бродили по парку, а иногда блуждали по лесу и вдоль реки. Мы ходили подолгу, я гонял водяных крыс и серых белок, а еще хозяин бросал мне палочки, чтобы я их приносил. Бывали дни, когда он совсем не ездил в дом с бумагами, и тогда, если только он не начинал рыться в саду, мы с ним уходили гулять на много часов! А позже, вечером, мы усаживались с ним у огня. У него был такой мерцающий ящик, в который ему нравилось смотреть. Этого я тоже никогда не мог понять, но, наверно, в этом был какой-то смысл, раз ему это нравилось. Иногда в саду принимались орать коты, и я настораживал уши, а мой хозяин смеялся, щелкал языком и шел открывать заднюю дверь. И я вихрем вылетал в сад и громко лаял — гав! гав!.. — и все коты удирали как ошпаренные, а хозяин смеялся: «Молодец, Надоеда! Так их!»
Нам всегда было весело вместе… Не знаю даже, что бы он без меня делал? Кто приносил бы ему по утрам бумажки, кто приносил бы палочки, которые он бросал, кто лаял бы у двери, когда к нему приходили другие люди, кто, наконец, гонял бы котов из сада?.. И я вот что тебе скажу, Рауф: я правда был хорошим псом — не то что никчемный «дворянин» из соседнего двора, который подрывал клумбы в хозяйском саду, лопал в три горла и отказывался подходить, когда его звали! Он вообще ни одной команды не знал и слушаться не желал! Нет, Рауф, я был совсем не таким! Я его презирал. Я никогда не был зазнайкой, но, честно, от его запаха меня просто тошнило…
У нас дома всегда был порядок! Меня кормили каждый вечер, когда мы возвращались домой, и больше — ни-ни. Ну, разве только тот кусочек утреннего печенья. И небольшое лакомство перед поездкой на машине. Хозяин меня часто вычесывал и временами что-то закапывал в уши. И еще он два раза возил меня в такое место, где меня осматривал белый халат… Не рычи, Рауф! Это был хороший, правильный, добрый белый халат. Да, представь, и такие раньше встречались. В те времена я и понятия не имел, что они бывают совсем другими.
Хозяин никогда не позволял мне забираться на кресла, только к нему на кровать, и там, в ногах, был постелен такой славный, прочный коричневый плед… Мой собственный плед, Рауф! Мой собственный и больше ничей! А еще у меня был свой стул. Старый, конечно, только я его быстренько еще больше состарил… Я на нем все сиденье изодрал! Я так любил этот стул, потому что он пах мною!
Я всегда прибегал на зов и всегда делал то, что мне велели. Это потому, что у меня был очень хороший хозяин. Он умел как-то так все устроить, что тебе самому хотелось выполнить то, о чем он тебя просит. И я радостно слушался, потому что доверял ему. Если он считал, что вот так-то и так-то поступать правильно, значит, так оно на самом деле и было. Помню, как я разок лапку поранил… знаешь, Рауф, даже наступить на нее не мог, и она вся распухла. Тогда он положил меня на стол и все время со мной разговаривал — негромко так, дружелюбно. Он взял мою лапу, и я стал ворчать и показывать зубы, а он все говорил, и тогда я… я… Рауф, я его прихватил зубами за руку, я просто не мог больше сдерживаться… Я чуть не помер от стыда, когда осознал, что наделал, а он и ухом не повел! По-прежнему держал мою лапу и все говорил, говорил… И вдруг вытащил из подушечки здоровенную колючку, а потом чем-то замазал. До сих пор помню этот запах, Рауф, тогда я в первый раз учуял его. Тогда я его не боялся.
Я в точности не уверен, но те мужчины и женщины… ну, те друзья, с которыми он разговаривал и вместе сидел в доме с бумажками… они, по-моему, его слегка поддразнивали из-за того, что он не завел себе подруги и жил со мной вдвоем, и только та седая женщина в переднике иногда к нам заходила. Ты же знаешь, Рауф, никогда нельзя точно понять, о чем говорят между собой люди, но они временами показывали на меня пальцами и посмеивались, поэтому я так и решил. Только мой хозяин не обращал внимания на эти подначки. Он почесывал меня за ухом, похлопывал по спине и говорил: «Надоеда, ты молодец! Ты лучше всех!» А потом брал свою палку и мой поводок — и я понимал, что мы отправляемся гулять, и с громким лаем пускался в пляс у двери.
В те времена я недолюбливал только одного человека. Знаешь, Рауф, у моего хозяина была сестра, и я ее терпеть не мог. То есть я думаю, что она доводилась ему сестрой, потому что она была на него очень похожа, да и запахи у них были похожи. Иногда она приходила в дом и некоторое время оставалась у нас, и тогда… ох, потроха и печенки, нам этого не понять! Даже по ее голосу, который был такой… ну… точно песок под половиком… можно было понять, что ей не нравится, как все заведено у нас в доме. И еще в такие дни я никогда не мог найти свои вещи. Ну там, косточку, мячик, любимый старый коврик под лестницей. Она считала, что все это непорядок, утаскивала куда-то и прятала. А однажды она пихнула меня — даже не пихнула, а стукнула шваброй, когда я спал на полу, и тогда мой хозяин вскочил со стула и сказал ей, чтобы она никогда больше так не делала. Но в основном он, по-моему, боялся ей перечить. Я могу только догадываться, но, мне кажется, она на него сердилась из-за того, что он никак подругу себе не заведет, а он как будто чувствовал себя виноватым, но ничего менять не хотел. Если я прав, тогда легко догадаться, за что она меня не любила. Да что там, она меня попросту ненавидела! Она, конечно, притворялась, что я ей нравлюсь, но я-то чуял ее отношение! Когда она приходила, я съеживался и шарахался прочь, и другие люди, должно быть, думали, что она меня обижает. Впрочем, так оно и было! А потом… потом…
Знаешь, что самое смешное, Рауф? Я с самого начала знал свое имя, а вот как звали моего хозяина — понятия не имею. Может, у него, как у лиса, и вовсе не было имени. А вот у его сестры имя было, и я его даже знаю, потому что хозяин его часто произносил. Я всегда чуял, когда она входила в ворота, и тогда мой хозяин выглядывал в окошко и всегда со смехом произносил одно и то же: «Энни Моссити[30] кнамидет!» Тут я иногда принимался рычать, но ему это не нравилось. Он не позволял мне непочтительно с ней обращаться, даже когда ее самой поблизости не было. У нас в доме было принято людей уважать. Всех людей, Рауф… Только я все равно думал, что такого длинного и звучного имени она никак не заслуживает. Поэтому я про себя всегда отбрасывал «кнамидет» и думал о ней просто как об «Энни Моссити», или даже вовсе «Моссити». Однажды хозяин устроил мне выговор — уж очень бурно я радовался, когда она уходила, а он нес к двери ее сумку. Рауф, я правда не мог не плясать, ведь она отбывала восвояси! И потом, после ее ухода мне всякий раз бывало какое-нибудь послабление, которого она нипочем бы не допустила. Ну там, к примеру, сливки с блюдечка долизать…
А потом настал день, когда… когда…
Голос Надоеды сорвался на безутешный плач, фокстерьер начал тереться искалеченной головой о солому. Порыв ветра шевельнул старый мешок, свисавший с гвоздя над их головами, и ткань хлопнула, точно крылья огромной хищной птицы.
— Однажды вечером… — справившись с собой, продолжал Надоеда, — однажды вечером, в самом конце лета, мы вернулись из того дома с бумажками. Хозяин чем-то занялся, а я, выбравшись в сад, улегся подремать на солнышке, под кустами рододендронов у ворот. Знаешь, Рауф, летом на них распускаются огромные розовые цветы, размером в половину твоей головы, и над кустами, жужжа, вьются пчелы. У меня в тех кустах было излюбленное местечко, что-то вроде тайного логова. Там я всегда чувствовал себя в полной безопасности и пребывал в абсолютном счастье. Помню, солнце уже садилось, когда я проснулся с приятными мыслями об ужине; я был настороже и готов к немедленным действиям — ну, ты знаешь, каково это, когда хочется есть. И вот тут-то я расслышал сквозь листву шаги, а потом увидел, как мелькнул желтый шарф. Я не ошибся — это и вправду был мой хозяин, и он направлялся к воротам, неся сложенную бумажку в руке. Я понял, что было у него на уме, — он, верно, собирался поиграть с тем большим красным ящиком. Помнишь, я тебе рассказывал, что людей хлебом не корми, только дай с бумажками повозиться? Ты и сам говорил, что они временами брались за них даже тогда, когда ты тонул в железном баке… Наверное, для них это такая же излюбленная забава, как для нас — все обнюхивать. У них и на улицах все устроено для их любимой игры. Мы, собаки, сразу бежим к фонарным столбам, а они себе поставили большие, круглые, красные ящики для бумажек. Честно тебе скажу, я никогда не мог взять в толк, отчего некоторые хозяева — слава звездному псу, не мой! — так не любят, чтобы их собаки обнюхивали фонарные столбы и задирали возле них лапу. Ведь сами-то они занимаются тем же возле красных ящиков! Небось тоже метят свою территорию и самоутверждаются — а нам почему нельзя? Когда человек отправляется на прогулку, а происходит это обычно по вечерам, он нередко берет с собой бумажку, хранящую его запах, и сует ее в один из этих больших красных ящиков. И если он вдруг встречает другого человека, мужчину или женщину, за тем же самым занятием, они начинают разговаривать. У них это примерно то же, что у нас — обнюхиваться, ну да ты сам знаешь.
Так вот, Рауф, мой добрый хозяин питал столь же здоровую любовь к играм с бумажками, как правильная собака — к посещению уличных столбиков. Бывало и так, что, возвратившись вечером домой из того дома, куда мы с ним ездили днем, он садился за стол еще немного поскрестись в бумажках и пошуршать ими. А потом нес их на улицу, туда, где стоял красный ящик, и бросал их внутрь сквозь щелку.
Короче, Рауф, в тот вечер я без труда сообразил, куда он направлялся. Он почти всегда звал меня с собой, когда шел со двора, но в тот вечер, видно, просто не нашел меня и решил ненадолго выйти один, а на прогулку со мной отправиться попозже. И вот он вышел за ворота, и минуту-другую спустя мне подумалось — а почему бы не побежать следом и не нагнать его по дороге? Он небось удивится моему появлению, то-то весело будет!.. Я дождался, когда он завернет за угол в конце нашей улицы, выскочил из-под кустов и перепрыгнул ворота. Я умел высоко прыгать, у меня здорово получалось. Этому фокусу меня обучил хозяин. Бывало, подзовет меня и скажет: «А кто сахарку хочет? Оп-ля!» — и я лечу мячиком через стол, и он мне сразу дает кусочек сахара. Так вот, я одолел ворота и побежал за угол вслед за хозяином.
Большой красный ящик стоял на другой стороне дороги, а дорогу эту, Рауф, надо было пересекать очень осторожно, потому что по ней то и дело ездили грузовики и всякие другие машины. Когда хозяин водил меня в ту сторону, он всегда пристегивал поводок и неизменно переходил улицу в одном и том же месте, там, где она была раскрашена черным и белым. Я пересекал ее там множество раз, только там и больше нигде. Подбежав, я увидел хозяина — он как раз походил к тому самому месту, постукивая палкой и неся в руке бумажку, и я сказал себе: «А сейчас мы его удивим!»
И я обогнал его, Рауф, я проскочил перед ним и выскочил на черное с белым.
Надоеда умолк и некоторое время лежал, крепко зажмурившись, на мокрой соломе. Рауф терпеливо ждал, почти надеясь, что его друг прервет повествование и этим предотвратит или отменит ожидаемый страшный финал. У всякого мелькают подобные мысли, когда близится к развязке печальная и пугающая история. Так архонты Древних Афин обвинили во лжи брадобрея, который первым сообщил им о поражении при Сиракузах: ведь признание его лжецом означало, что он и вправду солгал и, стало быть, никакого поражения на самом деле не было.
Двигавшаяся на запад луна осветила пятачок пола, на котором лежали собаки, и ее свет, казалось, пресек попытки Надоеды скрыть окончание своего рассказа. Он открыл глаза и снова заговорил:
— Я добежал уже до середины дороги, когда услышал сзади голос хозяина: «Надоеда! Стоять!..» Я говорил тебе, что всегда слушался его, вот и в этот раз я по первому его слову замер на месте. И тут… тут раздался жуткий визг… а хозяин бросился ко мне, подхватил на руки и швырнул вперед, на другую сторону улицы, где я свалился в канаву… Рауф… Рауф, падая, я услышал удар… это грузовик ударил его… Более страшного звука я в жизни своей не слыхал! Никогда не забуду, как он стукнулся головой о дорогу… Если бы только я мог выкинуть это из памяти! Его голова на дороге!
Повсюду разлетелись осколки стекла, один из них поранил мне лапу. Из грузовика выскочил человек, сбежалась толпа людей — сперва один или два, потом их стало много. Они вытерли моему хозяину лицо… одна его сторона была вся в крови… а на меня никто внимания не обращал. Потом зазвенела и завыла сирена. Подъехала большая белая машина, и из нее вышли люди в синей одежде. Помнишь, Рауф, я рассказывал про тот звонок на столе у моего хозяина? Они привезли с собой почти такой же, только побольше и ужасно громкий. Должно быть, они хотели, чтобы он с ним поговорил, но у них ничего не получилось. Он не открывал глаз и не двигался, лежа на дороге. У него вся одежда в крови была… Люди вокруг все понимали, Рауф, я видел, что они все понимали. Водитель грузовика говорил что-то и плакал, он был совсем молоденький, сущий мальчишка. Потом один из людей в синем заметил меня и ухватил за ошейник. Седая тетка в переднике — а она там тоже была, туда, по-моему, соседи со всей улицы прибежали — взяла меня на поводок и отвела к себе домой. Только она больше не была доброй, Рауф. Теперь она меня ненавидела. Они все меня ненавидели! Она заперла меня в подвале, где у нее лежал уголь. Но я принялся выть и голосил так, что она выпустила меня оттуда и оставила в кухне.
Что было потом, я помню плохо. Хозяина своего я больше не видел. Наверно, они положили его в землю. У них это в обычае, ты знаешь. А на другой день приехала Энни Моссити. Как она посмотрела на меня, переступив порог кухни!.. Никогда не забуду этот взгляд. У нее ни словечка доброго не нашлось для несчастного пса, оставшегося без хозяина. Она что-то сказала седой женщине, и потом они обе ушли, притворив дверь. Еще через день она вернулась с корзинкой, посадила меня в нее и куда-то повезла на своей машине. Это точно была не наша машина, там повсюду был только ее запах. Поездка выдалась долгой, а когда мы наконец остановились, она отдала меня одному из белых халатов. Правда, Рауф, я думаю, она вошла в такие хлопоты только потому, что хотела, чтобы со мной сотворили что-то ужасное!
Большой пес долго молчал. Потом спросил:
— Так ты из-за этого все время повторяешь, что падаешь? — Фокстерьер не ответил, и Рауф продолжал: — Говорю же, этот мир — скверное место для животных. С таким же успехом ты мог бы свалиться сюда откуда-нибудь с небес, Надоеда. Туда, где ты когда-то жил, обратного хода нету, согласен? Утешайся хотя бы тем, что самое плохое уже случилось и оно больше не может повториться.
— Еще как может, — всхлипнул терьер. — И повторяется. Вот в чем ужас-то, Рауф. Калечить, причинять боль, морить голодом — это еще не худшее, что способны выдумать люди. Они могут изменить весь мир — мы с тобой это видели, ты и я. Но только теперь я догадался, что они совершили все это через меня! Случилось ровно то, чего так хотела Энни Моссити. Не знаю, что она велела учинить со мной белым халатам, но с тех пор все, что ни есть ужасного, рождается в моей голове. И это повторяется опять и опять! Именно там зарождается все плохое, а потом выходит наружу, как личинки, которые вылезают из тухлого мяса и превращаются в мух. Помнишь, когда мы удрали от белых халатов, мы думали, что люди убрали куда-то все садики и дома? Так вот, Рауф, на самом деле это я все уничтожил. Тот водитель грузовика, который начал кидаться в меня камнями, знал, кто я такой. И человек с черно-белыми овчарками, он тоже знал. То, что произошло с моим хозяином, повторилось снова. Белая машина с громким звонком… ты сам ее видел возле моста. И человек с машиной у моста, человек с добрым голосом и смуглым лицом… Это я убил его, Рауф! Говорю тебе, нет больше никакого внешнего мира, есть только рана в моей голове. Все там, внутри. И ты тоже. Поэтому никуда я больше не пойду, хватит. Если я помру и на этом все прекратится — значит, буду сидеть здесь, пока не перестану дышать. С другой стороны, почем знать, может, я уже умер? А может, и моя смерть вовсе ничего не изменит.
— Лис нас бросил, — сказал Рауф. — Я пошел тебя искать, а он не захотел.
— Ты винишь его?
— Я думаю, он просто следовал своей природе. Что ж, теперь будем обходиться без него. Знаешь, я не все понял, о чем ты тут рассуждал, но, полагаю, многое правильно. А вот в том, что выхода для нас нет, я уверен. Но лично я намерен как можно дольше оставаться в живых, подобно нашему приятелю лису. А что касается смерти, так я и ей без драки не дамся, вот.
— Тебя просто застрелят, Рауф. Когда ружье… Тот смуглый человек…
— Уже пытались, — ответил большой пес. — В меня стрелял один из тех людей, что стояли возле белой машины.
— Шум разбивает мир на части, как камень, упавший в лужу, разбивает поверхность воды. Но потом осколки мира собираются вместе, как смыкается вода в луже. И это может повторяться до бесконечности…
— Ну хватит пережевывать одно и то же! — свирепо зарычал Рауф. — Никто ничего не украдет — все будет на месте, когда ты выглянешь наружу! Давай, давай, поднимайся! Вот найдем что-нибудь поесть, и ты мигом убедишься, что еще жив!
— Опять на овец охотиться?
— Нет, с этим пока никак. Я едва стою и сейчас не смогу ни догнать, ни убить. Поищем лучше помойку, желательно такую, где собаки переполох не поднимут. Вот тогда, на сытое брюхо, и будем решать, что дальше делать.
И Рауф во второй раз перепрыгнул нижнюю створку двери. Надоеда, в глубине души чувствовавший некоторое облегчение — как обычно бывает, когда поделишься с кем-нибудь своим горем, — последовал за ним. Оказавшись снаружи, псы, не имея ясной цели и направления, медленно двинулись к югу — туда, где вершина Хай-Уоллоубарроу подпирала лунное небо.