К книге
Огонь и агонияСтраница 37
69%
Страница 37
37

Меж живыми и мертвыми живут солдаты, и для них эта разница готова исчезнуть в любой миг.

И тут же – решение вопроса, вокруг которого последние лет уж двадцать у нас бесконечные дискуссии с надрывом: о праве на эвтаназию. Для солдата на передовой этот вопрос всегда был решен, не существовал ни в какие времена. Вот после шквального обстрела раздроблено бедро и сустав у совсем юного мальчика-новобранца, он еще в шоке, не чувствует боли, и старые солдаты понимают, что он с таким ранением не выживет, транспортировки не перенесет, а если его дотащат до госпиталя, то оставшиеся дни агонии будут мучительной пыткой, жуткой болью. И Кат, сорокалетний умудренный жизнью старик, говорит Паулю: может, просто взять револьвер, и?.. И Пауль кивает: да, так будет лучше для этого несчастного обреченного. Они уже готовы пристрелить своего тяжелораненого – из милосердия, из жалости, это то суровое добро, когда милосердие есть убийство, а попытки продлить жизнь есть бессмысленное мучительство. Но показываются другие солдаты, а это немыслимо делать при свидетелях: это же преступление, убийство, это невозможно, осуждается и жестоко карается, естественно. Но никаких рассуждений у Ремарка тут нет, и так все ясно, только краткое описание происшедшего и диалога.

Вы понимаете: этот тяжелейший выбор, это тяжелейшее, драматичное решение, эта трагическая жизненная коллизия – решается тут солдатами просто, мимолетно, без долгих размышлений, походя: им это понятно, привычно, не впервой, это их жизнь; тут вам не мирная жизнь, не библиотека, не симпозиум по гуманизму, два солдата – вот и весь консилиум: тут война.

Поймите, пожалуйста, что тут показано. Тут показано краткое и ясное решение великого монолога «Быть или не быть»! Пока можно – быть, ибо жить прекрасно само по себе. А когда нельзя, когда жизнь становится подлинной мукой – не душевными терзаниями чувствительной души, а чудовищной пыткой истерзанного беззащитного тела – тогда не быть! Вот и вся коллизия!

Вы представляете роман XIX века, где свои солдаты из милосердия добивают товарища? И это безусловно понимается автором как правильный поступок? Вы можете это представить у Толстого, у Диккенса, у Гюго? Новые времена настали, новые представления о добре и зле, о правде и лжи, о возможном и недопустимом вышли на авансцену и предъявили себя в литературе.

Гуманизм века XIX претерпел страшное крушение. Поколение военных мальчиков смотрело на жизнь другими глазами.

…А эти английские летные ботинки желтой добротной кожи, на высокой шнуровке. Которые они завещают друг другу. Так эта пара ботинок и переходит от уже мертвого к еще живому. И без пафоса так, без сантиментов – солдатская жизнь, все смертны, а ботинки хорошие, не пропадать же им. Воля ваша, но если так вдуматься, повспоминать – более пронзительного примера жалких, несчастных попыток солдата позаботиться о себе, более пронзительного примера такого скупого бытового выражения солдатской дружбы, когда в смертный час завещаешь – девятнадцать лет пацанам, что он может на фронте завещать? – ботинки свои завещаешь корешу, пусть тоже поносит, пока жив: и это просто быт, просто жизнь, никаких и близко подвигов… Ребята, это больше говорит о духе войны и о человеке на войне, чем длинные описания сражений.

…Неким образом, Божья искра снизошла, благодать осенила, достаточно простой и традиционный по манере молодой (тридцатилетний) беллетрист Ремарк написал гениальный роман. Гениальность эта покоится в глубине книги, такая глубоко упрятанная конструкция, как блиндаж под толстым слоем дерна и земли и тремя накатами бревен. Смотришь, отдыхаешь – трава как трава. Присмотришься – а что это за пологий холмик, вроде выдается? Пошаришь – а там ход в них, и глубже много всякой всячины внутри.

Вы помните сцену, как они ходят в гости к француженкам? Как они собирают подарки и как они одеты? В чем мать родила и в сапогах. Они положены солдату, чтобы маршировать и попирать землю. С чем они идут? Они идут с хлебом. Ну, еще армейские же сигареты и ливерная колбаса. Они идут менять пищу телесную – не на секс даже, нет, вспомните чувства Пауля Боймера – менять хлеб на любовь!

Представьте себе, что это снято Тарковским. Он умел вытаскивать всю символику из сцены, из каждого предмета и каждого движения. Смотрите эту сцену очень медленно, фиксируйте вниманием только самые важные, принципиальные предметы – и вам откроется смысл происходящего. (Простите за высокопарный стиль, это я для доходчивости, чтоб понятней было.)

Солдат теряет невинность на войне – с врагом. С женщиной из враждебной страны, враждебного народа. И ни один человек больше в романе не описан с такой нежностью, никто другой не вызвал у него таких чувств. (А у своих – был мерзкий солдатский бордель, о котором противно вспоминать.) То есть!!! Ему француженка – душе его!!! Не только телу!!! Дала больше, чем любой из немцев Германии, его отчизны, за которую он отдает жизнь!

Как вам смысл?

И вот вся война состоит в основном из обычных бытовых деталей, крупных и совсем мелких. Вот солдаты бьют вшей. Спокойно и даже весело, без малейшего раздражения, не говоря уже о брезгливости. И нет в этой процедуре ничего стыдного или грязного. Давить по одной ногтем хлопотно, и они бросают их в жестянку, раскаленную над огарком свечки. Там они трескаются, на дне этой маленькой жестянки собирается жир от них, и один из солдат шутит, что будет смазывать им сапоги: очень весело, смеются, нормальная солдатская жизнь, не худший момент жизни.

А вот отбирают у новобранцев штыки с зазубренной спинкой и меняют им на обычные: если попадешь в плен с такой пилой, жестоко расправятся, недавно нашли трупы своих солдат с отпиленными ушами и выколотыми глазами, а рты им набили опилками, чтоб умирали мучительнее. И все это – тем же ровным бытовым тоном: одна из подробностей войны, и только.

И с той же степенью внимания: заботливо мастерят себе подушечки, набивая пухом и перьями краденых и съеденных гусей, и вышивают на них: «Спокойно спи под грохот канонады».

Вообще тема любви солдата к комфорту, прежде всего к жратве, занимает одно из главных мест в книге. Как они крадут гусей! А как раздобывают молочного поросенка и готовят его, и к нему картофельные оладьи, даже терку ведь надо сделать из консервной жестянки, и печурку раздобыть, и сковороду, – и под обстрелом, под осколками мчаться с горкой оладий в блиндаж, где происходит пиршество. Как они заботятся друг о друге, как стараются сделать товарищу что-то приятное! А потом всю ночь сидят в темноте со спущенными штанами – солдатским желудкам не удалось переварить и усвоить этот деликатес, сожранный в устрашающем объеме…

Вы понимаете: не идет солдату впрок попытка счастливой сытой жизни – а ведь он за это жизнью рисковал!

Но уж в солдатском раю, на охране продсклада, они душу отвели!

Ну, а потом Пауль едет в отпуск, домой. И вот этот контраст – жизнь в родном городке, вдалеке от войны, пусть скудная, но в общем мирная – стала для него совсем другая: он солдат, он повзрослел на войне, стал мужчиной как солдат на войне – и прежняя мирная жизнь для него уже совсем другая, и видит он ее иначе, и понимает иначе. И тогда только становится ясно, насколько он изменился, насколько война изменила, переформатировала его, слепила из его души нечто уже другое. На прежнем месте – он уже не тот, не вписывается.

И уже странной и какой-то малосерьезной кажется ему родная гимназия, и учителя такие неумелые, слабые, не знающие жизни тыловики, и бывший одноклассник, отдыхающий после ранения на тыловой должности командира учебной роты здесь, муштрует их бывшего учителя, ныне призывника-ополченца, приодев его как клоуна в дурацкие размеры, и наряжает на хозработы вместе со школьным швейцаром, то есть малограмотной прислугой, причем для пущего унижения ура-патриота учителя назначает швейцара старшим и ставит Кантореку в пример.

(С тех пор прилипла ко мне эта фраза на разные случаи жизни: «Плохо, Канторек, очень плохо!..» – это выговаривает учителю Миттельштед, муштруя его на физподготовке и строевой.)

Происходит переоценка ценностей: их учителя патетически-патриотически лгали им, в общем, декламируя о патриотизме, долге и любви к фатерлянду. Война оказалась кровавой, бессмысленной и долгой – и весь юношеский романтизм, весь идеализм юности слетел с них. Они свысока, с презрением и сожалением смотрят теперь на своих учителей: таких неумех, пустоболтов, не знающих жизни; и это они еще два года назад были их буквально повелителями, грозными наставниками, учили всему и самой жизни!

И пожатие плеч, странное ощущение вызывает мысль о том, что после войны придется возвращаться в эти стены и сдавать им выпускные экзамены – ведь аттестатов они не получили, они ушли на фронт еще гимназистами! Но невозможно вернуться в это состояние!

«На Западном фронте без перемен» с удивительной ясностью, точностью, обстоятельностью, со всей достоверностью – показывает именно потерянное поколение. Да, считается, что эти слова Гертруды Стайн – «потерянное поколение», вся фраза: «Все вы – потерянное поколение» – вошли в оборот с подачи Хемингуэя и ассоциируются с его романом. О нем мы еще будем говорить. Но. Именно – портрет поколения, жизнеописание поколения, исповедь поколения, его судьба, его лица, раздумья, мучения, несостоявшиеся жизни, несделанные дела – это все Ремарк со своим великим романом. Таким великим, что он читается как такой простой и такой понятный. Буквально дневник.

Да нет, ребята, это и близко не дневник. Пусть вас простой язык, простое изложение, простые ситуации не вводят в заблуждение. Дневник – это поток фактов. Фильтруются автором дневника факты по принципу силы личного впечатления и важности по собственному разумению. Фильтр плохой – а разумение заемное, прихоть же чувств неисповедима. Мне приходилось обрабатывать (литобработка это называлось) мемуары ветеранов Великой Отечественной, в Ленинграде городе это было, в 70-е, в «Лениздате». Героические среди них попадались люди. Но насчет писать не соображали ничего. А некоторые так прямо дневники и притаскивали: обработайте, издайте, денег не надо, мне только чтоб книга вышла, люди узнали, ну, и имя на обложке. И вот я кое-что из таких дневников тоже читал.

Он в дневниках если рассуждает – пересказывает газеты. А если сам – мнение о командире роты, старых обмотках и полководческих способностях Сталина подаются в единой степени важности. Вот как мемуары Жукова: сколько у него войск и техники он не упоминает, а что летчики чаем напоили – пишет. (Правда, мемуары написали за него – но рецепт взяли верный в принципе.)

Помню одного бывшего подводника, который насмерть стоял за одно место, очень ему дорогое и важное: как командир спускался в рубку (по трапу) после адмирала и наступил ботинком адмиралу прямо на погон: адмирал выругался, командир испугался, но все обошлось.

Есть мемуары о войне прекрасные у нас: Никулина, Дегена, Шумилина. Очень сильно у Алексиевич дневники выборки из разговоров сделаны и скомпонованы. (А вот у Гельфанда уже бесконечной колбасой вывалена масса сведений как раз и важных, примечательных – но больше сугубо личных и интереса особого не представляющих, длинно растянуто.)

Так вот, вещь важнейшая в книге – отбор событий, раздача им уделенных объемов – что насколько длинно и объемно описываем, отбор немногих важнейших деталей для описания этого события, компоновка этих событий описываемых в единую конструкцию – причем это не обязательно должна быть классическая композиция с сюжетом или вроде того, но: именно соотношение отобранных частей друг с другом по размеру, теме, экспрессии – очень важно.

И вот это у Ремарка сделано гениально.

Причем: местами роман откровенно публицистичен и дидактичен – в лоб, прямо, открытым текстом автор дает свои размышления. И это он еще перед публикацией кое-что сократил по требованию издателя. И вот эта лобовая публицистичность сочетается с двухуровневым, двухслойным изложением материала: лицевой слой реальных событий, простецки так, достоверно, – и символический, аллегорический, не столько под-текстовый, сколько над-текстовый уровень звучания, понимания, наверное правильнее всего сказать – резонирования этих фактов.

Пауль приезжает домой, мать готовит, кормит его – а мать смертельно больна, неизлечимо, оказалось за это время (рак). Символику образа матери не надо объяснять?

А вот несколько слов о пленных русских в лагере в их городке. И ни слова злобы, никакой патриотической ненависти. С какой-то тихой сочувственной печалью они описаны, он им по полсигареты раздает нескольким. И абсолютная, не позволяющая сомневаться в правде происходящего, шокирующая, чудовищная на то время откровенность: раньше у них случалось мужеложество с драками и поножовщиной, а теперь они так ослабли от голода, что даже не занимаются онанизмом, а в лагерях это доходит до того, что иногда делают это всем бараком. Рассказывает нам Пауль Боймер, фронтовик.

Заметьте: впервые в мировой литературе – главным объектом ненависти является не враг, а свой негодяй, портящий жизнь и унижавший всевозможно – унтер-офицер Химмельштос. Это он заставлял их ползать по грязи и лужам, а через час предъявлять чистое отутюженное обмундирование, он часами заставлял их нырять под койкой с одной стороны на другую, «репетируя» переход через тоннель на вокзале… он измывался над ними как мог. Ну так и единственная сцена страстного причинения вреда другому человеку – отнюдь не бои с французами, а избиение Химмельштоса, когда из тыловой учебки его направляют на фронт, и они узнают это. Они счастливы с ним поквитаться! А с французами им квитаться не за что…

И когда в бою Пауль и французский солдат оказываются под огнем в одной воронке – он всаживает во врага кинжал, мгновенно, рефлекторно, без раздумий, в бою каждый полуживотное, спасающее свою жизнь, – а потом, сидя в воронке рядом с долго умирающим без сознания французом, размышляет, кается, называет того товарищем и обещает бороться против того, чтобы люди должны были убивать друг друга: почему он должен был убить этого не юного уже рабочего нормального человека?.. Потом тот умирает, огонь стихает, и удается выбраться, вернуться к своим в окопы, и это настроение проходит.

Предыдущая главаГлава 37 из 54Следующая глава