И плюньте в глаза тому, кто объявит по дурости своей, что Лондон – писатель для юношества, автор приключенческих произведений. Просто никто не может увидеть в книге того, чего нет в нем самом.
И в заключение необходимо сказать хоть несколько слов о стиле прозы Джека Лондона. Стиле его новеллистики прежде всего, но и к длинной прозе это тоже относится. Ибо стиль этот не чуждается романтических штампов, которые в то время могли уже выглядеть анахронизмом. Лондон был героическим романтиком-стоиком прежде всего. Но…
Здесь такое интересное сочетание. По духу, по мировоззрению, по отношению к жизни – он был безусловно романтик. А вот что касается всех реалий быта, всего видения и ощущения жизни – он был безусловный реалист. То есть:
Он видел жизнь такой, какая она есть на самом деле, со всеми ее трудами и муками, неудобствами и гадостями, без всяких сглаживаний острых углов и без всякой «лакировки действительности», как выражались когда-то в Советском Союзе. С ее вонью и грязью, подлостью и слабостью, с ее несправедливостью и жестокостью. Уж он-то жизнь знал.
Но! Это тот самый случай, когда вид пропасти рождает у человека мысль не о бездне пропащей, а о мосте для перехода. Сильный и храбрый – все может. Борись, иди вперед, не падай духом, не сдавайся ни в каких условиях, найди в себе силы добиться задуманного любой ценой.
Вы понимаете – перефразируя старую римскую пословицу: добиться своего необходимо – жить не так уж необходимо. И если ты исповедуешь эту истину – ты победишь всегда, и выживешь скорее всего.
А. Сильные чувства. Сильные страсти. Проявления сильного духа. Проявление несгибаемого мужества человеческого и благородства. Требуют для выражения, для описания, для изображения – сильных слов! Сильных слов и выражений! Ну нельзя описать, изобразить действия и чувства великого романтического масштаба – скромными словами критического реализма, который к рубежу, опять же, ХХ века пришел к принципиальному отрицанию любой метафоричности, любой красивости и масштабности, любой выразительности, если она выходила за рамки сугубо бытового, простого, точного, протокольного – о, протокольного! – языка. Ну глаза, ну цвет их, ну могут блестеть или наполняться слезами в крайнем случае – но уж «пылать негодованием», «метать молнии» и тому подобное – увольте, во времена Чехова это уже полагалось пошлыми штампами и высмеивалось людьми, «имевшими вкус».
Лондон был храбр и плевал на мнения. Драться один против компании он умел с детства. И. Его романтическое героическое мировоззрение – неизбежно должно было отражаться в местами романтическом героическом стиле. Стиль – это мировоззрение! Поэтому великан ростом шесть футов два дюйма. Поэтому пороги вскипают белой клокочущей пеной. Поэтому вокруг стояла зловещая тишина, а дерево склонилось под бременем лет, и сталь весело звенит, вгрызаясь в промерзший ствол. Хотя это – очень изредка. Для обстановки, настроения, контраста, чтоб лучше прочувствовать читателю. Ибо эти красивые и наивные слова и обороты безотказно, безошибочно действуют на чувства и воображение. Оу йес, они вышли из моды! Но стоящие за ними понятия не могут выйти из нашего воображения.
Выразительные средства искусства – условны. Но чувства наши в этой жизни – неизменны и вечны.
Язык Джека Лондона, соединяющий точный простой реализм описаний и характеристик с оборотами и выражениями порой сугубо романтическими – это классический, богатый, выразительный, литературный язык. Именно – богатый классический литературный язык талантливого писателя, не боящегося ничего: ни натурализма, ни простоты, ни романтических цветов, ни штампов – если они уместны и точны здесь и сейчас.
Если хотите – этот язык можно назвать синкретичным, а можно комбинированным, а можно всеядным. То есть он включает в себя многие стили – в зависимости от надобности. А это – высокий класс.
1929
Люди всегда знали, что пришла беда – отворяй ворота, что жизнь – полосатая, все в ней идет полосами, если подвалило счастье – играй пока играется. И вообще закон парных случаев никто еще объяснить не смог, хотя у меня есть подозрения о прорыве ткани пространства-времени, когда для проделывания дырки нужна энергия большая, чем нужно для прохождения одного случая, и вот они прорываются один за другим, как бы один проскакивает в дырку, еще не затянувшуюся сразу после первого; скажем, у меня телефоны могут полдня молчать, но если зазвонит один – буквально в половине случаев не успеешь договорить, как звонит второй (а первый абонент замечает уважительно: «Ну у вас и плотный график!»). А это могут быть два звонка за весь день, случалось и так.
А в ХХ веке решительный гений Александр Леонидович Чижевский создал свою теорию влияния активности солнца на биологические, а также на социальные процессы на Земле, и составил график одиннадцатилетних циклов солнечной активности, с минимумами и максимумами, и вот на солнечные максимумы приходилось на Земле максимум биологической активности, и, что поразительно, социальной. Войны, революции, перевороты и реформы – все это коррелирует с урожаями и засухами, широкими годовыми кольцами тех лет на спилах пней, и так далее.
Кто не слышал и не верит – возможно, слышали о том, что в новолуние обостряется болезненное состояние у сумасшедших, у лунатиков, и животные иначе себя ведут, и на многие циклы организма фазы луны влияют, ну это даже диетологи и косметологи знают: стричь волосы и ногти на спаде Луны, и вес легче сбрасывается на спаде, а на подъеме Луны и волосы растут быстрее. И вес набирается легче – сумоистам это сто лет (или пятьсот?) известно.
И вот мы берем до крайности интересный 1929 год. Очень год был непростой и выдающийся разносторонне.
Великая Депрессия. Мировой кризис. Биржевики выбрасываются в окна. Масссовая безработица и взлет коммунистических настроений в Америке; обострение национализма в Германии.
В СССР «Год великого перелома»: к началу 1929 пошла первая пятилетка, НЭП сворачивается, крестьянство раскулачивается и загоняется в колхозы, строится мощная индустриальная база огромной военной промышленности, первый после Ленина человек в Партии и СССР Троцкий выслан из СССР.
И вот этот год для литературы выдался совершенно экстраординарным. Практически одновременно выходит несколько книг, ставших знаковыми и определяющими для всего идущего столетия. Другой такой год в мировой литературе назвать невозможно, не было другого такого.
В Германии появляется бесхитростный внешне роман никому почти не известного Эриха Мария Ремарка «На Западном фронте без перемен» – эта фраза еще памятна всем по газетам десятилетней давности, военной поры, стандартная фраза военных сводок, когда на фронте – на Западном, основном, против французов с англичанами (там и канадцы были, и сенегальские и марокканские стрелки колониальных частей, и сикхи, и американцы в конце присоединились) – когда были длительные периоды затишья, мелких боев местного значения, то есть ничего важного, примечательного не происходило. Линия фронта та же. На Западном фронте без перемен.
За годы войны эта формулировка стала обычна, как сводка погоды: по-прежнему дождь или переменная облачность; она стала привычна, бои были в порядке вещей, сидение в окопах и смерти юношей стали обычным делом…
Книга произвела в Германии грохот небывалый. Ее раскупали тираж за тиражом. Ее прочли все. Буквально. С тех пор, как немец же Иоганн Гутенберг изобрел свой печатный станок – ни одна книга в Германии не вышла такими тиражами. (Библию за полтысячелетия мы не считаем, очевидно.)
Массовый успех ей обеспечили внешняя простота и искренность, правда окопной жизни без прикрас. Но долгую жизнь книге может обеспечить только некое особое литературное качество, особый взгляд на жизнь, особый поворот мозгов писателя; строй мыслей, отбор деталей, весь образ чувствования – это должно иметь в книге какое-то особое качество, быть разовым, уникальным, штучным, или хотя бы решительно новым.
Со времен старых уже раздумий над феноменом Жюль Верна я понял простейшую, в сущности, вещь: стиль – это еще не все, и более того – это не главное. (Еще Аристотель знал.) Хотя чрезвычайно важно, принципиально важно, но это еще далеко не все. Ибо очень долго живут славной жизнью книги, которые по языку, стилистически, читать неинтересно или просто невозможно! И когда кто считает, что язык – это все, то ему просто засорили мозги неумные адепты самоценного слова. Поэтика слова – еще не литература. Особенно в прозе. Ибо:
Сначала надо уметь увидеть.
Потом надо прочувствовать то, что ты увидел, чтоб оно проникло в тебя.
И отделить главное от неглавного.
Потом надо это осознать, осмыслить, понять.
Потом – привести свои мысли, осознанное, в систему, в стройную, логичную цепь – то есть создать в мозгу, в сознании, такую информационную модель действительности, которую ты уже трансформировал из поступившего снаружи, извне, сырья реальной неразборчивой жизни, где все свалено в кучу. Ни в какой книге нельзя изложить ничего адекватно жизни: в жизни все одновременно, и все крупное сопровождается массой мелочей, всего не передашь словами.
То есть: у тебя в мозгу должна родиться книга.
И только тогда – последняя стадия! – ты должен изложить это языком, словами, языковыми средствами.
С одной стороны, у нас любят вздыхать значительно о пушкинской простоте. С другой, когда сталкиваются с истинной простотой, безыскусностью, кривят губы и говорят: ну, это не стиль, не литературный особо-то язык, это не литература.
Язык «Западного фронта» выглядит предельно безыскусным. Совсем простым. Кажется, что люди в жизни так и разговаривают, это в общем разговорный язык сколько-то образованных людей. Но не будем спешить.
Итак. Речь идет о Великой войне. Именно так она и называлась, такой в сознании людей и была (до Второй Мировой еще десять лет, и Первая еще не первая, а единственная – Великая). Все ужасы еще свежи в памяти: отравляющие газы, разорванные снарядами тела, миллионные кладбища на полях, вонючие окопы в липкой грязи, бесконечные вереницы калек ужасных…
И вот начало романа: да это же идиллия! Как хорошо кормят: двойная порция фасоли со смальцем, и хлеба с колбасой двойная порция, и меда по полфунта на брата, и курево! А потому что с передовой вывели во второй эшелон половину роты – а половина осталась там, ребята перебиты в обычных боях, нет их больше. И ни слова об этом больше не говорится – все хорошо, наедимся от пуза!
Вот первая сцена романа. Живые живут за мертвых тоже. В самом прямейшем смысле. Жрут за них! Съедают их порции. И радуются! Хорошо! И нет у них скорбных мыслей нисколько, и осуждать их за подобную бесчувственность немыслимо: да они такие же смертники, они сами случайно уцелели, их черед не вернуться с передовой настанет завтра. А сегодня их счастье, их день, и вот их главная радость жизни – нажраться от пуза из ротного котла.
А дальше и того прекраснее: они идут в сортир! Они бывалые солдаты, и справляют нужду с полным комфортом: сдвигают три переносные дощатые кабинки, кладут на колени крышку от бочки, и играют на ней в скат – в карты, традиционно немецкая игра на троих, не шибко хитрая, 32 карты.
И вот этот потрясающий пейзаж: зеленый луг в красных маках, теплый ветерок, вдали аэростаты над передовой и клубочки зенитных разрывов вокруг них в голубом небе, а здесь сидят в кружок на удобных толчках три солдата со спущенными штанами, и млея от счастья жизни играют в карты.
Это самая антивоенная, самая философско-милитаристская, самая издевательски-трагическая сцена во всей мировой литературе о войне. Здесь нежность и глумление, ностальгия и проклятие – это апофеоз неестественности войны, ее извращенности, ее шизофреничности!..
И еще. Ребята, только немец мог написать такую сцену. Только человек народа, где были Брейгель и Босх – эта сцена, это чистый немецкий экспрессионизм, это картина Эрнста Кирхнера (вспомните кто помнит его знаменитую «Солдат и шлюха»).
Это жесточайший гротеск. И это чистая правда, все по жизни. И вот вся эта война – это жесточайший гротеск, шизофрения, этого не должно быть, не может быть – а это так просто, так обыденно и реально.
Я-то сейчас может глубоко вникаю, а простые читатели ни фига этого не думали, а просто читали – но им и не надо было думать: достаточно того, что они просто читали и видели, слышали то, что Ремарк написал. А гротеск жестокий и протест уже откладывались неформулируемым таким, размытым чувством в подсознании читателя. Это и есть высший класс.
Вот это начало, эта экспозиция романа у Ремарка – это революция в мировой военной литературе, это совершеннейшее новаторство – причем без малейшего формализма, без малейшей лобовой подачи прием. Но – прошу вдуматься – книга о Великой войне начинается с натуралистической сцены пожрать и посрать. Причем натурализм – скромно так, воспитанно, без шокинга, без тошнотворных деталей: обычным приличным языком.
А ведь было: героизм, порывы, а также жестокость, кровь, а также страх, волнение, выполнение долга. А вот хрен едучий всем, кто загадил головы несчастным мальчикам и отправил их на убой! Да: счастье солдата – пожрать и комфортно оправиться. А лозунги кричите сами.
Обычным приличным языком Ремарк говорит о страшных вещах. О нормальном радостном животном счастье, физиологическом, вчерашних интеллигентных гимназистов, читающих мальчиков со своими мечтами и жизненными планами.
Две ипостаси нормальных и обычных солдат показывает Ремарк: солдат как механическое животное, бесчувственная машина для самосохранения, убийства и удовлетворения чисто физиологических нужд – и этот же солдат как нежное, жаждущее любви, отдающееся верной дружбе привязчивое существо, способное рисковать жизнью и погибнуть ради товарищей.
Одна из особенностей романа – явный и даже лобовой символизм некоторых сцен – и их абсолютно прозаический, абсолютно мотивированный обстановкой, бытовой, житейский характер. Когда, попав под огневой налет, они укрываются между могил кладбища, а снаряды перепахивают пространство, и вот полусгнившие доски летят – и человеческие кости с истлевшей плотью перемешаны с живыми солдатами меж них: они уже на кладбище, и артиллерия – бог войны – мешает живых с мертвыми, и живые укрываются меж мертвых, ища спасения: не то мертвецы прикрывают их, не то они уже попали в свое близкое будущее на кладбище, не то не разберешь, кто живой а кто мертвый на этой войне, и одних от других отделяет случайный миг.