К книге
Жребий Кузьмы МининаЧасть вторая НАБАТ НАД ВОЛГОЙ. ГЛАВА ТРЕТЬЯ. 2
44%
Часть вторая НАБАТ НАД ВОЛГОЙ. ГЛАВА ТРЕТЬЯ. 2
51

Напитанная застоялым зноем июльская ночь тяжело нависла над безмолвным нижегородским кремлём. Пелена облачной мути заслоняет звёзды. Ни освежающего дуновения ветра, ни собачьего лая, ни единого огонька — всё замерло в недвижности сонного обморока, всё пребывает в отрешённости и забытьи глухой ночной поры.

Подняты подъёмные мосты у проездных башен, накрепко заперты ворота, опущены грузные запускные решётки и завешены деревянными щитами боевые окна — проёмы между зубцами на стенах. Кремль отгородился от всего мира, чтобы никто не мог помешать его заповедному покою. Но всегда наготове укрытые в башнях затинные пищали, и терпеливо ждёт своего часа установленная на широком раскате могучая пушка «Свиток».

С дозорной вышки на Часовой башне молодой сторожевой стрелец Афонька Муромцев осовело вглядывается в смутные очертания строений внутри кремля, угадывая рядом с куполом ветхой Архангельской церкви тесное скопище кровель воеводского двора, окружённого тыном. Полное спокойствие там.

Афонька переводит взгляд на невидимую Дмитриевскую башню, пытается разглядеть идущую от неё через весь кремль в подгорье к Ивановским воротам Большую мостовую улицу, но все его старания напрасны.

Стрельца одолевает дремота, глаза слипаются. Но спать нельзя — надо дожидаться смены, а Афонька хочет показать своё радение.

Он расстёгивает кафтан, почёсывает потную грудь и томительно размышляет, чем ещё занять себя и тем убить время. Потом вяло переходит мимо вестового колокола на другую сторону и долго прислушивается к тишине, внимая слабому журчанию речушки Почайны, бегущей в овраге неподалёку от стен. Больше нет никаких звуков, даже на Волге, в которую втекает Почайна, — тишь глубокая, бескрайняя, нерушимая, сколь ни вслушивайся.

Афонька переминается с ноги на ногу, гонит дремоту скрипом настила. Пустая затея — сон валит неодолимо.

Тогда Афонька оборачивается к ближней Северной башне и, напружаясь, кричит тягучим позевистым голосом:

   — Сла-авен Нижний Нове-го-о-ород!

Но ему никто не отвечает. Он снова кричит, уже требовательно и сердито, догадываясь, что его беспечный сосед вздремнул.

   — Славен город Вологда! — с большим запозданием доносится до Афоньки со стены из-за тесовой кровли ходовой площадки-гульбища глуховатый досадливый отклик.

И вот уже затевается неспешная перекличка от Северной башни к Тайницкой, от Тайницкой к Коромысловой, от Коромысловой к Никольской и по всей крепостной стене, по всему каменному кольцу:

   — Славен город Володимир!

   — Славен город Кострома!

   — Славен город Рязань!..

Величают и Псков, и Коломну, и Вятку, но стольную Москву никто не поминает. В чужих руках Москва, поругана, обесчещена, и не размыкаются уста, чтобы по обычаю воздать ей хвалу. Лучше молчанием обойти, не бередить душу. Тем паче о злодейском убийстве Ляпунова уже наслышаны, и вовсе пропала надежда на скорое вызволение столицы. Нечего славить то, о чём скорбеть надлежит.

В глухой темноте ночи тонут голоса, сменяя друг друга.

Но всполошённый дозорщиками не стерпел и тоже встрял в перекличку какой-то шальной кочет-горлодёр в кремле, ему подпел другой, и, услышав их, опамятовались, закукарекали наперебой петухи сперва в ближней подгорной Стрелецкой слободке за кремлём, а после во дворах Нижнего и Верхнего посадов. Заклокотала от петушиного ора ночь. Словно напуганная бойкими хрипастыми воплями, порассеялась небесная муть, и остро взблеснула звёздная россыпь в дёготной мгле. Опахнуло землю бодрящим свежачком — верный знак близкого рассвета.

Пробудились, заворочались на дощатых ложах в своём заклепе, каменном пристрое к стене у Ивановской башни, два потаённых узника-чужеземца. Единое несли они наказание. И сроку им не было указано.

Один из них легко соскользнул с голых досок, настланных на козлы, метнулся к решетчатому сквозному оконцу и замер, прислушиваясь к ночи, явно чего-то ожидая.

Второй встревожился, почуяв, что соузник поднялся неспроста. Говор вопрошавшего был неестествен и невнятен, чёткая латынь прозвучала на диво мягко, и её можно было разобрать только привычному уху.

Стоящий у окошка, конечно, всё понял, но не ответил, лишь зашелестел широким рукавом хламиды, крестясь. Ему пока не о чём было толковать, и, набравшись терпения, он чутко улавливал каждый звук, каждый шорох извне в ожидании важной вести.

Мрак скрадывал его обличье, но всё же темнота в узилище была более сгущённой, чем за оконцем, и потому лежащий на одре без труда разглядел чёткое очертание тела своего старшего наперсника, замершего оцепенело у оконца, его узкую голову с тяжёлым надбровьем, крючковатым носом, впалыми жёсткими щеками и острым подбородком. Суровая гнетущая сила исходила от этого человека, невольно вызывая у того, кто называл его отцом, смешанный с преклонением страх.

Долгих одиннадцать лет странствующий монах, или, как о нём писано в тайных бумагах, «гишпанские земли чернец», Николай Мело пребывает в Московии. Занесло его сюда со своим младшим сопутником издалече, из таких неведомых земель, что учинявшие допрос подьячие Посольского приказа в Москве никак не могли взять в толк, за какими пределами лежат оные земли, что намного дальше сказочной Индии. Не те ли они, где обитают люди о двух головах и водятся говорящие птицы-сирины с человечьим ликом и крылатые звери-чудища? И не сам ли измыслил пойманный разбойник-латынянин Мело некие Филиппины, откуда он якобы прихватил с собой обращённого им в католицкую веру и схожего с дикими сибирскими язычниками узкоглазого детинушку, коего именовал братом Николаем, что по рождению-де был японцем? Как ни бились приказные с Мело, пытаясь распознать сущую правду, но злодей упорно стоял на своём, и, поразмыслив, — а государевых сыщиков не проведёшь, тёртые калачи: ври, ври, да не завирайся! — они записали неразгаданного японца индийцем. И уж вовсе запутал, заморочил головы нечестивец, когда принялся повествовать, как он, подданный гишпанского короля, очутился сперва за морем-окияном в некоем Новом Свете, в опять же таинственной Мексике, а оттоль его угораздило перебраться на другой конец земли и уж тогда через Индию да Персию доправиться до Русии. Прок-то какой был? Пошто же ему Москва вдруг запонадобилась? Любопытства для и проездом, молвил. Тьфу, бес лукавый, вот заврался, аж бумага не терпела — рвалась, и перья ломались от его бредней! Вельми мудрено кружева плёл, да верилось с трудом, ибо открылось: не с добрыми умышлениями пожаловал он в стольный град, где схоронился на дворе фряжского лекаря из Милана, а от приставов, аки заяц, сиганул. Грамотки при нём были зело сокровенные — от персидского шаха к гишпанскому королю и, наипаче того, к самому Папе Римскому. Судить да рядить нечего — лазутчик.

И ещё в достопамятные Борисовы времена угодил злосчастный Мело с крестником на дальние Соловки. Шесть лет они протомились там, покуда тайные наущатели в сутанах не известили о них севшего на московский престол самозванца; и он сразу же повелел отпустить невольников с миром. Хотели было воспротивиться тому соловецкие старцы, памятуя, что и от малого хищника на воле большая пагуба, однако не посмели препятствовать — отпустили.

Воздавая хвалу великодушию нового государя, скитальцы снова отправились в Москву. Но, видно, была им туда заказана дорога. На место внезапно свергнутого самозванца сел царь Василий, и они прямёхонько угодили в его руки. Заточил их Шуйский уже поближе — в Борисоглебский монастырь возле Ростова.

Иной бы сломился от подобной напасти — только не Мело, который издавна примыкал к ордену нищенствующих монахов Святого Августина и, почитая заповеди ордена, заботу о душе ставил выше заботы о грешной плоти, ибо плоть — всего лишь орудие души. Спать на голых досках, стойко переносить глад и безводье, зной и стужу, ходить в рубище, удовляться самым малым привычно для монаха, вручившего себя Божьему провидению и пекущегося не о телесном, а о величии духа: спиритус флят уби вульт[55]. Зная несколько языков, Мело на Соловках изучил и русский, дабы по монастырским книгам постичь догматы православия. Хочешь закалить тело — закаляй душу, такому наставлению следовал монах, и так он поучал крестника.

Засланный в Московию выведать удобные пути меж Востоком и Западом, а заодно выпестовать приверженцев, дабы они стали опорой для укоренения католичества на Руси, бывалый проповедник-скиталец не преуспел ни в том, ни в другом. Уже не было на свете его высочайших покровителей: вместо отдавшего Богу душу Папы Клемента правил в Ватикане Папа Павел, а почившего от подагры гишпанского короля Филиппа Второго сменил Филипп Третий. Но Мело не изменил своему предназначению и не утратил надежды, что свершит заповеданный ему подвиг во славу католической церкви. Всё в мире переменчиво, а Божий промысел вечен.

И выпал августинцу случай связать свои тайные помыслы с изгнанной, но не усмирённой русской царицей Мариной Мнишек, которую о ту пору пакостливый Шуйский сослал в Ярославль. Борисоглебские стражи, не зная толком, кто такой Мело, надзирали за ним безо всякого прилежания и не держали в затворе, а Ярославль был недалеко, и дерзкий монах отважился на отлучку, чтобы повидать царицу-опальницу.

Жгучим июльским полуднем, когда разморённый жарой люд разбрёлся по тенистым закутам и на дорогах было пустынно, Мело пробрался в город и под видом просящего подаяния нищего отыскал двор, где жила Марина.

Они проговорили до ночи. Хитрый лис Мело, поведав о своих злоключениях и о том, сколько упорства ему довелось проявить в отстаивании истинной веры перед неистовыми соловецкими старцами, так поразил своим благочестием и многими познаниями и так растрогал страстную католичку, что она тут же была готова просить его в духовники.

Обнадеженная смутными слухами, что Дмитрий жив, что он успешно громит войска Шуйского и вскоре должен вызволить её, Марина перед распятием поклялась не оставить в беде страстотерпца. Где бы ни был отец Мело, заверила пылкая шляхтянка, она найдёт его и приблизит к себе. Сговорившиеся отверженники расстались со слезами умиления в очах.

Долгая отлучка Мело не сошла ему с рук. Нашлись соглядатаи, что приметили его в Ярославле, донесли кому следует. И оба монаха были отправлены подальше от сумятных мест — за крепкие стены в Нижний Новгород.

Уже не один год они тут. Состарился Мело, усох, на сплошь облысевшей голове исчезла тонзура, и даже хламидка пришла в такую ветхость, что ежели что и осталось в целости, так только одна засаленная вервь, которой он перепоясывался. Всё же и теперь Мело не падал духом. Месяц назад, когда его с крестником водили в мыльню, к ним подскочил пьяный ярыжка-оборванец и, срамно кривляясь, сунул украдкой в руку августинца бумажку. В мыльне Мело развернул её, прочёл: «Spera! Sapienti sat. Maria»[56].

С той поры Мело напрочь лишился покоя, но его робкий сообщник не примечал в нём особой перемены, ибо наставник по-прежнему был скрытен и строг, понуждая к непрестанному посту и молитвам. Только вот целыми днями простаивал он теперь у оконца и часто поднимался среди ночи. Ныне тоже поднялся.

Откричали петухи, и снова наступила оцепенелая тишина. Будто бы сама ночь затаила дыхание, прислушиваясь к чему-то.

   — Эй, сидельцы, — вдруг донёсся снизу тихий, как шелест листвы, вкрадчивый шёпот. — Спите небось?

Мело вцепился в решётку, приник к ней лицом. Глуховатым голосом ответил:

   — Не спим. Молви, сармат.

   — Наказано повестить: опосля Новолетья, опосля дни Симеона Столпника вызволенья ждите. Придут по вас.

   — Кто? Кто придёт? — допытывался Мело.

Но больше ничего не услышал. Почудилось только: кто-то опасливо прошаркал по траве...

Светало. Афонька Муромцев, опершись на бердыш, сладко подрёмывал на своей вышке. Кричали уже вторые петухи. Слушая их в полусне, Афонька блаженно улыбался. Тело его обмякло, и ратовище неожиданно выскользнуло из рук. Бердыш упал, задев край вестового колокола.

Афонька очнулся и испуганно обхватил глухо загудевший колокол: не дай бог некстати учинить сполох, позора не оберёшься. Он поднял бердыш и огляделся. Всё спокойно. Только от Ивановских ворот по Большой Мостовой улице поднимался какой-то человечишко.

Дозорщик всмотрелся: никак Митька-юрод. Ишь ни свет ни заря попёр, дурачина. И куды? К заутрене, чай, в Спасов храм тащится. Так ить и попы спят ещё, ан дураку-то закон не писан.

Всё больше яснели небеса, и Афонька стал смотреть поза Волгу, где вот-вот должен был зарозоветь окоём. Новый день высылал зарю, чтобы она привольно раскинула свои алые крыла надо всем Нижним Новгородом.

Предыдущая главаГлава 51 из 115Следующая глава