Не где-нибудь, а по ближней округе шастало ныне лихо, оставляя за собою пустеющие деревни и пашни. Никто не дерзал пускаться в дальний извоз, и в Нижнем ниоткуда не ждали обильного прибытка. Вроде не в осаде, не взаперти жили, а всё одно не расправить плеч — теснило. С пришлым людом доносило в город немало страшных вестей, что усиливали нестроение и сумятицу. Смущённый разнотолками о боярских перемётах, лукавых увещаниях польского короля, казацком душевредстве в подмосковных станах и о новых, невесть отколь бравшихся царевичах, посадский мир терялся в догадках, что же воистину вершится на русской земле и на кого же ему опираться. В конце концов большинство сошлось на том, чтобы всем быти по-прежнему, никаких смутьянов в город не пущать, даже если они и приказные чины, свою воеводскую власть не переменять, дурна друг другу не чинить и ратовать за избрание царя всею землёю. А уж что до прочего — то как оно выйдет. В чужие свары мешаться — пущую беду накликивать. Свой покой дороже.
Как и все посадские, Кузьма страдовал в заволжских поёмных лугах. Косили тут уже не на своих делянах по семьям, а на земском наделе заедино — для общего тягла, для ратного припасу. И людей сбилось множество. Почтенные горожане находили кого послать замест себя либо откупались, но Кузьме нравилось быть среди люда, поработать на равных, состязаясь в умельстве и ловкости, потому он и явился сюда со всеми.
Перед купальской ночью, со своим обычным тщанием сладив шалаш из нарубленных ивовых веток, он улёгся спать. Истошные вопли разбудили его. Кузьма вылез из шалаша и, ещё не пришедший в себя, смурной, стал глядеть на языческое игрище. Вокруг полыхали высокие купальские костры, а все покосники, окаченные водой, бегали, прыгали, дёргались возле них, орали, визжали, улюлюкали, скакали, мельтешили быстрыми хороводами. Мелькнул перед Кузьмой разгорячённый потный лик обычно смиренного Потешки Павлова; с ухмылками да кривляньями потряс бородой старик Подеев, взмахнул руками, будто хотел взлететь, грузный оханщик Васька Шитой. Жутко смотреть.
Молодые парочки, подхватив соломенное чучело Лады, взялись прыгать через костры, за ними пустились и мужики.
Раньше Кузьме тоже, верно, было бы весело, но теперь его угнетала тоска. И он забрался обратно в шалаш.
Снилось Кузьме вселенское, без конца и краю полыхание, падающие огненные столпы, метание чёрных ломаных теней, отчего ему хотелось бежать без оглядки, но он не мог даже шевельнуться, и вдруг снова привиделся преподобный Сергий...
На другой день, намахавшись вдосталь косой, Кузьма не стал спешить на артельное хлёбово — не до кулеша. Пошёл лугами куда глаза глядят.
Первая вечерняя звезда слабым свечным огоньком затеплилась в небе. Истомная и немая, до звона в ушах тишина обволакивала дали, недвижную гладь высокого травостоя, одиночные купы ракитника, затемневшие зеркальца озерков. Изредка только слышался скрип коростеля и плавный сонливый выдох испускающей из себя тепло земли.
Кузьма наугад вышел к берегу Волги, сел у кустов на ещё горячий песок.
Река, казалось, замерла в тяжёлом безмолвии своей разливанной широты, лишь изредка её тёмная шелковистая вода чуть приплёскивала у хищно растопыренных коряг, словно ластилась, умиротворяя их. Наползая исподволь, сумерки неотвратимо и жадно сжимали прозор. И во всём обозримом Кузьме почуялась полная безысходность и податливое покорство.
Вновь овладели им неотвязные думы, отягощённые последними чёрными вестями.
Неспроста, верно, ходят упорные слухи на торгу, что всё московское ополчение перешло к изменному атаману Заруцкому, который, мол, уже похвалялся посадить на престол сына распутной Марины Мнишек. С него станется — посадит! И будут помыкать Русью, всем её людом ежели не ляхи, так царёныш-выблядок. Дотерпелись, допотворствовались! И ладно бы бояре. Им свои вотчины чести дороже. Но прочим-то неужто глупой животиною быть свычно: куда погонят — туда и гоже, хоть на заклание?
Он вспомнил вчерашнее ночное веселье, буйные игрища и пляски, и ему стало обидно за посадских. Разумел Кузьма: зряшная та обида, ибо не ему судить испокон заведённое и Купала вовсе ни при чём. Но всё тошней ему было от мирской беспечности. Нет, он не стерпит, он восстанет! Кому иному всё едино, а ему невмоготу: всклень налито. Надобен почин, и он почнёт, сам набатом станет. Неспроста видения были...
Сзади затрещало, встрепенулся лозняк, кто-то встал за спиной. Кузьма обернулся — старик Подеев.
— Хватилися, вишь, а тебя и след простыл, Минич, — словно винясь, смущённо сказал он. — Занедужил, ай?.. Без тебя и за кашу не сели, ждём-пождём. Подымай-кася, не побрезгуй обчинного котла...
О своих чудесных видениях Кузьма поведал протопопу Савве Ефимьеву, с которым издавна вёл дружбу.
Рассудительный Савва взял за обычай наперёд обмыслить, а потом изъяснить. И Кузьме поначалу ничего не сказал. Да и урочное время для него подоспело — обедня. Потому, попросив Кузьму обождать, он справил службу, неспешно переоблачился в ризнице и вышел из храма, когда с паперти уже схлынул весь люд.
В обыденном одеянии Савва выглядел простовато, крупное раздобревшее лицо и тяжёлые, в узлах руки были по-мужичьи грубы, — не зря Кузьма считал протопопа человеком единой с ним породы.
Они привычно побрели по кремлю к Дмитриевской башне, прошли обочь неё и встали под старой ветлой у затянутого ряской пруда Сарки, где по мутным прогальям смиренно плавали домашние утицы.
— Всякое человецам блазнится, Козьма-свете, — издалека начал протопоп, именуя содруженика велелепно Козьмой. — Всякое. У многих алчба сокрытая да тщеславие вельми искусительны наваждения воспаляют. — Савва хитро прищурился, указал рукой на пруд. — Поди, точию крякушам всё без надобы, абы утробы насытити. — И вдруг предостерёг: — Упаси тя Бог от гордыни.
— Попусту не пожаловал бы к тебе, — без обиды молвил Кузьма. — Нужда привела. Не подобиться же твоим кряквам. Совета прошу.
— Яз о сём и реку, — протопоп мягко коснулся ладонью плеча Кузьмы. — Ано, чую, не Словеса ти надобны — подспорье.
— Знамо, — подтвердил Кузьма.
— Видения твои в смятение мя привели, — чистосердечно признался Савва. — Великий подвиг вещают, велий. Апостольский. По силам ли?..
Кузьма промолчал.
Корявая ветла дремотно шелестела над беседниками, заслоняя их от солнца. По другую сторону пруда грудились, выпирали торцами серые схожие избы и пристрой, над которыми высился резной гребень крутой тесовой кровли дьячьего дома. Копошились в пыли куры. У скособоченной огорожи пухлый малец в грязной рубашонке стегал лозиной крапиву. Утицы поочерёдно выбирались на берег, неторопко ковыляли по луговинке. Сущий покой был всюду, так что даже не верилось, каким гибельным смрадным тлением охвачена Русь.
— Эх, лежала секира при корени, а ныне его сече, — по-бабьи горестливо вздохнул Савва. — Разлад — злосчастие русское, Козьма-свете. Не велика заслуга клич бросити, был бы прок. Ты-то что ж таишься, коли с нуждою пришёл. Удумал что?
Савва со старанием принялся оглаживать пышную бороду. Кузьма посмотрел на протопопа умными пытливыми глазами, которые навыкли не только всё примечать, но и сразу оценивать. Заговорил ровно:
— Новое ополчение надобно, а ополчаться опричь нас некому, ибо твёрже ныне города на Руси нет, изменою не замараны...
Он говорил, что несогласие, учинённое властями, довело народ до самоистребления, что днесь всякий разбойник, вот хоть тот же Заруцкий, мнит себя вершителем, своевольничает как хочет. А люди мечутся, пропадают за пустые посулы, не зная, где истина и к кому пристать. Уже нет города, где бы не буйствовала смута, не творилась измена, не свирепствовало зло. То, что ворог не растоптал, свои дотаптывают. Воеводы беспомощны, и веры им нет. Некому иному, как самому народу, беды не отвести. Но народ должно сплотить. А сплотит его лишь единое радение о защите всей земли. Один Нижний покуда не заражён растлением, однако и тут час от часу жди беды. Медлить больше нельзя. Уповать не на кого. А не поднимутся нижегородцы — их постигнет та же участь, как и другие города. Тут последний щит Руси, последнее прибежище надежды и веры.
— Ано малолюден Нижний, — уже всё прикинув, приступил Кузьма к самому главному. — Едва ль три с половиной тыщи дворов в городу, на посадах и слободах. Годных мужиков в рать стянуть — от силы тыща, а то и мене; по уезду бы даточных побрать. Да и людишки голы. Ни бранной снасти, ни припасов не хватает. Стало быть, деньги надобны. И большие. Пуще того печаль: нет у нас ни единого вожатая, кому заобычно ратно устроение. Репнин хвор, Алябьев нерасторопен, иные все мельче. Ни один из наших служилых чинов не годится.
— Такожде и ты не македонянин Александр, — усмехнулся протопоп, убеждаясь, что содруженик замышляет дело тщетное.
— Я-то? — отвлёкся было Кузьма, но не принял неловкой шутки, не утерял деловитости: — С чужа доведётся звать. Да беда, перевелися воители. Ведаю из достойных мужей токмо одного — князя Дмитрия Михайловича Пожарского. Его надо кликать. Храбр и честен князь. В пожжённой Москве до упора стоял, последним из неё ушёл, да и то не по своей воле — ранен был. Всяк наслышан о том...
— Не пойдёт князь! — вконец разуверился в затее Кузьмы Савва.
— Должен пойти, — не поколебался Кузьма. — А пойдёт — и дворяне, и дети боярские пойдут. Вот и войско.
— Бог весть, — развёл руками протопоп.
На Кузьму пахнуло невыветрившимся ладаном.
— Пойдёт! И ты пособишь в том.
— Яко же, Козьма-свете?
— С печерским архимандритом Феодосием перетолкуешь, умолишь его съездить к Пожарскому, призвать князя к нам.
— За оным и пришед к ми еси?
— За оным.
— Пойдём-ко охладим чрево кваском. У мя добрый квасок, ядрён, — хотел уклониться от пустого разговора протопоп, лоб которого вдруг заблестел обильным потом.
— Выходит, токмо на амвоне ты ёрой, токмо словесами пылишь, на кои и наш приходской батюшка тороват? — не пощадил почтенного сана протопопа Кузьма, но укорил не с гневной досадой, а с холодной горечью.
Всё доброе, что ценил в Кузьме, вмиг забыл обиженный протопоп. Не осталось и слединки от его спокойного благодушия, что уже давно привилось к нему обиходным церковным навыком назидать и наставлять, а никогда не быть поучаемым:
Лицо Саввы налилось кровью, щёки затряслись, борода воинственно вздёрнулась.
— Убодал еси! Осудил еси! Не яз ли за тя повсегда горой? Не яз ли ти благоволю? Дружбу с тобой веду, семейству твоему покровитель? Ох, не изрыгай, Козьма, напраслину! И рассуди, нешто мы с архимандритом отважимся своевольничати, нешто потужимся без благословения патриаршего? Ермоген — наш владыко и наш предстатель пред Господом: благословит на деяния — сил не пощадим. Слава Богу, церковь покуда на незыблемых устоях ся держит!
— Пошлём к Ермогену, — не уступил Кузьма. Выдержка не изменила ему, и он ничем не показал, что дрогнул или растерялся. Видно, загодя приготовился к противлению протопопа, раз обдумал и худший исход.
Распалившийся Савва внезапно сник, в остолбенении уставился на Кузьму.
— Полонён же Ермоген, недоступен. Погибель верная — домогатися его.
— Надёжного человека пошлём, Родиона Мосеева. Он уже хаживал, не устрашится.
— Буди ж, Господи, милость твоя на ны, — перекрестился протопоп.
Трудно было довести до каления Савву, но и отходчив он на диво, умел и людям прощать и себе, не зря же прозывался в Нижнем миротворцем. Как ни в чём не бывало, Савва потянул Кузьму за рукав:
— Пойдём-таки, Козьма-свете, изопьём кваску-то. Жажда томит. Уж не посетуй на мя — от жажды воспалился.
Безо всякой охоты Кузьма пошёл за протопопом. Дорогою явилась мысль о Фотинке: вот кто в самую пору сгодится, близок был к Пожарскому, поможет упросить князя. И Кузьма озаботился тем, как поскорее известить племянника, чтобы он спехом прибыл в Нижний.