В одну из ночей Аленка несла охрану больших ворот усадьбы. Мороз был сильнейший, трещали зауголки деревянных изб, трудно было дышать. Вдруг около ворот возникла фигура Иойля с ношей на плече.
— Отворяй ворота — Савву несу. Ознобился весь, померз.
Аленка задвинула засов, повела Иойля к себе в избушку. В сенях крикнула: «Клади здесь!», — принесла фонарь, стала раздевать Савву.
— С ума сошел! — закричал Максим. — Здесь холод яко во дворе. Погубишь! В избу надо, в тепло! — И сжал Аленкины руки словно клещами. Он был высок, могуч и хмелен.
— Слушай, ты, грек! — раздельно произнесла Аленка и вскинула брови. — Ты отпустишь мои руки. Принесешь бадью снега, а потом пойдешь домой и будешь спать!
— Буду, — тихо сказал грек, покорно взял бадью, принес снег, потом вышел. Аленка начала растирать тело Саввы снегом…
Около полудня Иойль пришел снова. Поп лежал закутанный одеялом, сверху наброшен полушубок.
— Жив! А я уж тебя в святцы записал. За упокой.
— Жив, слава богу, — простонал Савва.
— Может, слава сатане?
— Одумайся, Лёль, что ты плетешь?
— Казак твой не от бога. Знаешь, сколь я в хмелю свиреп и упрям?
— Да уж знаю.
— Он же слово одно сказал, и я аки агнец, смиренно домой ушед, спал до полудня Это он мне спать указал.
— Бражничали всю ночь, оттого и спал.
— Не говори. Лик твой озноблен был, а ныне чист. Где он ныне, казак твой?
— За гусиным жиром пошел. Слышь-ко, Лёль, у тебя для внутреннего сугреву нет ли чего? — спросил Савва, стараясь увести разговор в сторону.
— Как нет? — Иойль вытянул флягу, подал Савве. Опохмелившись, грек ушел, на прощание сказал: — Ты за парнем гляди в оба. Не заметишь, как антихристу в лапы попадешь.
Всю неделю Аленка не отходила от Саввы. Поила малиновым отваром, обкладывала на ночь тертой редькой, давала настои трав. Боялась, что Савва скоро не встанет, и к Никону пошлют другого.
Когда грамота от московских церквей была составлена, Савва, слава богу, выздоровел. Аленка снова к нему: «Возьми к Никону».
— Ты-то пошто? Не допустит он отрока безвестного, не нужного ему совсем.
— Я с тобой пойду.
— Отстань, неразумная! У нас речи будут гневные, резкие. Да и не хочу я, чтобы ты в вертепе сатанинском осквернялась…
— Ты болен еще, немощен. Вдруг занедужишь, а я— рядом.
— И не проси! Да и как без позволения боярина?
— Дядька Мокей пустит. Он добрый.
— Всем троим беда будет. Не проси!
И тогда Аленка сжала щеки Саввы ладонями, вперила в его лицо глаза, сказала кратко:
— Зови Мокея. Велю!
Отвел взор в сторону Савва и пошел к старшему сторожу…
Выехали в монастырь в субботу. Савве придали двенадцать конных стрельцов, укутали в крытый санный возок, Аленке место на козлах.
До Воскресенского монастыря сорок две версты. Кони бегут резво, стрельцы скачут спереди и сзади, поскрипывают полозья саней. Мороз к тому времени спал, пошел мягкий, пушистый снег. Безветренно. Поняла Аленка, что ей одной в другой раз до Никона не добраться. У каждого села заставы, на мостах — сторожа. Встречь скачут конные разъезды, ловят шатущих людей, хватают, волокут неведомо куда. Летом можно обойти заставы лесами, малыми тропинками, а зимой снегу по пояс, далеко не уйдешь. Да и как ждать лета? А ну как Никона схватят да угонят в ссылку, либо удушат.
Новый Иерусалим встретил их тишиной. Вокруг крепостной стены сугробы снега, на шатрах угловых башен толстые снеговые шапки. В снегу купола храмов. Над кельями столбы печного дыма. Долго стучали в обшивку ворот. В окошко, как скворец, высунул голову монах, спросил:
— Кого бог несет?
— Грамота патриарху, — крикнул стрелец. — От Москвы.
— Ждите.
Ждать пришлось долго. Наконец, калитка ворот распахнулась, вышли трое вооруженных монахов.
— Давайте грамоту.
— Велено в руки патриарху, — сказал Савва.
Монах отсчитал пятерых, оружие велел оставить, впустил в ворота.
Внутри монастыря порядок: дорожки расчищены, у каждой кельи веник для обметания сапог. Пусто, только под навесом у стены монахи пилят дрова, носят охапки колотых поленьев во дворец.
К Никону Савву повели одного. Аленку с тремя стрельцами втолкнули в придел, заперли на ключ.
Савва шел по сводчатому проходу, поеживался. Было боязно. Вроде в хоромах тепло, а холодок под рясой вызывает дрожание. Шедший впереди монах молча, кивком головы, указал на лестницу в подвал. Савва в нерешительности остановился, озноб охватил и поясницу:
— Не боись, — сказал монах. — Святейший там. Работает.
Делать нечего. Савва шагнул на каменную ступень, медленно начал спускаться вниз. Монах за ним не пошел.
В просторной келье с низкими сводами — четверо. Топится раскрытая печь, потрескивают поленья. Тихо, жарко. Два монаха, склонившись над ячейками неглубоких ящиков, выбирают из них буквицы. Лиц не видно, только блестят намасленные волосы, расчесанные на пробор. Третий втирает в широкую суконную простынку черную краску.
Четвертый стоит у станка спиной к Савве и старательно закручивает по винту большое колесо. Огромные кисти рук лежат на блестящем железе, рукава закатаны по локоть. Закрутив колесо до отказа, он рванул его обратно, железная баранка завертелась, поднимая за собой квадратную плиту, человек выдернул снизу лист бумаги, поднял над свечой. Савва только тогда понял — печатает священную книгу. По росту и по осанке он признал Никона. Отложив лист в сторону, патриарх прошел к рукомойнику, не спеша вымыл руки, вытер их, повернулся к двери. Кинув короткий взгляд на Савву, сел к столу, где лежали стопки напечатанных листов:
— Давай.
Савва подошел к скамье, протянул свиток. Никон принял его, пододвинул свечу, начал читать.
Сначала читал спокойно, потом вдруг глаза его забегали по строчкам грамоты, глянул в конец письма, оторвал восковую печать, кинул в сторону. Поднял голову, спросил зло:
— Ты кто?
— Я — священник храма, что на подворьи боярина Хитрово.
— Богдашки?! А псарей у него разве нет?
— Я думаю, есть.
— Ему бы лучше псаря послать.
Кровь ударила в голову Савве. Злоба прежняя хлынула к горлу, сдавила. И он крикнул.
— Я не от боярина! Я от всего мира христианска! И ты не смеешь…
— Шапку сними! — вдруг загремел Никон. — Ты не на конюшне. Ты во святом месте Нове-Иерусалиме!
— Врешь, Никон! Он не новый и не старый! Он третий — антихристов!
Никон вскочил. Глаза его засверкали гневом, кулаки сжались, и он, наверное, бросился бы на Савву, но вошел монах, что-то зашептал на ухо Никону. Тот, коротко бросив: «Добро, оставь», снова сел на скамью.
— Скажи Богдашке: я уйду, когда бог велит, а не он, выскочка и распутник!
— Что священникам сказать?
— Попы тут ни при чем. Иди, пока я не выкинул тебя. Иди. Я митрополит, и не тебе, попишку, говорить со мной.
— И сызнова лжешь, — не утерпел Савва. — На престоле ныне Паисий.
— Всякий приблудный мужик напялит на себя мантию — и он уже митрополит. Он выкормыш мой; и пока Вселенскнй Собор не утвердит — я владыка душ православных. Иди и скажи так.
Когда стрельцы, разморенные теплом, задремали, Аленка села рядом с охранявшим келью монахом и шепнула ему на ухо: «Задержите меня. Слово тайное владыке сказать надо». Монах молча звякнул ключами — вышел. Потом появился другой, провожавший Савву, вывел Аленку из кельи:
— Я эконом Феодосий. Пойдем, накормлю тебя. Владыка велел ждать.
Поздно вечером Аленку повели к патриарху. Никон был одет по-домашнему. На нем белая шелковая рубаха, волосы перетянуты по лбу лентой, вышитой крестом. Перед ним толстая, в новом переплете книга. Стены сплошь увешаны иконами в дорогих окладах и простого письма, видимо, древнего. На столе, на лавках, на подоконниках — книги, свитки. От изразцовой печи пышет теплом. Никон долго молча разглядывал Аленку, заговорил по-мордовски:
— Тебя я у храма в минувшем году видел?
— Меня. Ты еще сказал: «В Иордан приходи». Я и пришел.
— Что тебе надо от меня?
— Мне ничего не надо. Людям помоги.
— Каким людям?
— Живут в Заболотье под Темниковом бессписочные беглые люди, прячет их помещик Челищев от царя и за это сосет их кровь. Непокорных забивает до смерти. Вот, погляди, — Аленка вынула из кармана наручники, подала Никону.
— Что это?
— Железы. В них отца моего заковали и убили. Меня народ послал управы на воеводу и барина просить. Помоги!
— Почему я помочь должен?
— Ты — мордовин, а в Заболотье бедствует мордва же. Они сказали — ты выше царя стоишь.
— Поздно пришел ты, парень. В опале я нынче.
— Знаю. Но, помнишь, во храме рукой взмахнул — и весь народ на колени упал.
— То народ. А ты управы на бояр просишь.
— И бояре боятся тебя. Инако бы с амвона не стаскивали.
— Как ты к попу Савве попал? — Никон подозрительно прищурил глаза. — Не он ли подослал тебя ко мне?
— Я сам… Ты стеной каменной себя окружил, к тебе не попасть было. Вот я и уговорил попа.
— Землякам твоим помочь нельзя, парень, — сухо сказал Никон. — Из одной кабалы вытащишь их, в другую попадут. А мне еще одну вину бояре припишут. А ты говоришь — добра прошу. Ради этого попик твой и привез тебя?
— Зачем ты мне не веришь, владыка?
— Тебе верю, а попу с Богдашкой Хитрово — нет. Ты ведь у него служишь!
— Когда я к тебе на Москву шел, пристал ко мне казак один. Илейкой зовут. Он тоже к тебе шел. Не дошел, видно.
— Вот как?! Зачем я ему стал надобен?
— Он тоже помощи простым людям хотел просить. От Разина Степана шел. Звать тебя к нему патриархом.
— Нишкни же! — крикнул Никон. — Не тебе, юному, неопытному, не твоими руками петлю на шею мою накинуть! Иди отсюда вон и скажи Богдашке своему, что он хилоумен, если такого сосунка как ты на погибель мою подослал!
— Я с боярином и не говаривал ни разу!
— Сказал — иди! А то прибью! — лицо Никона стало жестким, глаза колючими. Аленка испуганно попятилась к выходу, но потом, подавив страх, остановилась, выпрямилась и сказала так же зло и властно, как Никон:
— Не уйду. Я еще не все выговорил.
Они молча стояли друг против друга. Смелость и решительность парня обескуражили Никона, а Аленка подумала: «Разрублю узел единым махом!»
— Ладно, выговаривай, — мягче произнес Никон, притворив плотнее дверь.
— Ты отец мне, владыко.
— Что в том? Все, кто в истинного бога верят, дети мои.
— Не то. Я сын твой по крови.
— Как?!
— Ты Мотю — мордовку помнишь? Это мать моя. Сказывала мне, что любил ты ее, и оттого произошел. По ее совету я к тебе пришел. Вот ладанку дала она мне — подарок твой.
Никон шагнул к Аленке, глянул на нее пристально, взял в руки ладанку, потом, попятившись, отошел к столу, раскрыл книгу, тут же закрыл. Спросил тихо:
— Где это было?
— В Спасском монастыре, что под Арзамасом.
— Сие заблуждение есть. В том монастыре я отродясь не бывал. Сколь тебе лет?
— Двадцать третий минул.
— Я в те времена в Анзерском скиту был. На Соловках. За три тыщи верст от Арзамаса.
— Тот монах Никоном зван был, по крови тоже мордовец. И мать сказала — похож я на тебя, глаза твои…
— Имя свое я принял позже. В миру я Никитой звался, а по отцу Минич. Мало ли на свете монахов со мной схожих…
— Я ничем не обременю тебя — отрекаешься зачем?
— Не грешен в этом! — Никон троекратно перекрестился. — Бога в свидетели беру. Хочешь, сыном приемным буду считать тебя. Только ничего, окромя несчастья, это не принесет нам.
— Если богом поклялся…
Аленка повернулась и медленно зашагала к выходу. Увидев понурую спину парня, Никон вдруг почувствовал, что человек этот почему-то близок ему.
— Вернись, парень. Еще спросить тебя хочу.
Аленка прислонилась к косяку двери, сказала тихо:
— Спрашивай.
— Ты теперь куда? В свое Заболотье пойдешь?
— Сам не знаю.
— Скажи матери и землякам твоим, а более всего сам запомни — им спасенья от царя и бояр нет и не будет. Как, говоришь, казака того звали?
— Илейка.
— На него пусть более надеются. А службу у Хитрово брось. Иди из Москвы вон. Более ничего тебе сказать не могу.
— А сам-то ты как? Хочешь, я с тобой рядом встану?
— Боже тебя упаси! При моем подвиге я един должен остаться. Сам видишь — дни мои сочтены. Недавно явился мне в сновидении господь и сказал: «Пострадай, Никон, за веру истинную: ты будешь повержен, брошен в гноевище и умрешь в муках. И вознесу я тебя за это на небеси, будешь ты угодником моим во всей святости, а враги твои покараны будут». И придет, парень, время, воскресну я в храме моем, и лик мой перенесут на иконы. Я верю, ты придешь сюда и помолишься мне. И вспомнишь слова мои. А теперь иди.
Никон подошел к Аленке, поцеловал ее в губы, перекрестил. И когда она вышла за дверь и побежала вверх по лестнице, крикнул:
— Как зовут тебя?
— Александр! — не оборачиваясь ответила Аленка.
Эконом вывел ее за ворота, проводил до села. Указал на избу, где в оконце мерцал огонек, сказал:
— Поп твой здесь. Ждет.
Дома ждала их беда. Мокей, охраняя ворота один полные сутки, к утру не выдержал, уснул. И, как на зло, во двор забрались воры. Украсть они ничего не успели, были пойманы, но переполох в усадьбе был большой. Боярин весь гнев вынес на Корнила, а тот донес: Мокей уснул от того, что нес охрану за казака Алексашку, которого бесспросно Савва брал с собой в Новый Иерусалим.
Под горячую руку боярин указал жестокую расправу: Савву запереть в клеть на хлеб и воду, а казака — под розги. Пусть знают, кому служат, пусть вперед не своевольничают. Савва бросился в ноги и стал слезно просить розгами наказать его, а парня, как безвинного, пощадить. Но Богдан сказал:
— Ништо ему. Пусть вгонят ума в задние ворота. Это еще никому не вредило.
Боярин слов на ветер не бросал — Савву сразу заперли в клеть, а Аленку сдернули с постели, поволокли на конюшню. Полусонная, не понимающая, куда ее ведут, она молчала. Но когда увидела скамью, а около нее бадью с розгами, закричала истошно:
— Не-ет! Лучше убейте сразу! — и рванулась из рук конюхов.
Корнил вынул из бадьи мокрую, гибкую розгу, кивнул конюхам. Аленка кусала руки, отбивалась, но ее схватили за руки и ноги, метнули на скамейку. Конюхи молча и привычно делали свое дело — на конюшне порка проходила чуть не каждый день.
Аленкины руки подвели под скамью, связали. Один мужик сел в головах, другой оседлал ноги, запустил руки под живот, нащупал гасник, развязал его и начал спускать портки. Аленка рванулась всем телом, обмякла. Задирая на ней рубашку, второй конюх вдруг удивленно сказал:
— Авдеич, погоди-ка. Это, вроде бы, девка.
Пораженный приказчик заскреб в затылке.