Весна всё пуще набирала силу. С Пасхи стойко завёдрило, и теперь изо дня в день, с редкими дождепадами, сияли небеса, разогреваясь и доспевая к началу цветения садов.
Схлынули полые воды, реки вошли в берега. На подоле через Москву-реку навели из плотов Живой мост — и на посаде появился ещё один Торжок.
Посажане, промышляющие мелкой торговлей, больше всего любят располагаться со своим товаром на переездах через реки. Места эти бойкие, здесь самого чёрта можно сбыть за полушку, и поэтому на всех московских мостах братии этой — труба нетолчёная! Но особенно любят они этот — наплавной. Через него из Заречья в Китай-город люд валом валит, и люд по большей части мастеровитый, работящий, стало быть, и денежный. Там, за Москвой-рекой, слободы, где живёт этот люд — Кожевническая, Кузнечная, Кадашевская... Вот почему с такой прытью и устремляется сюда торгующая мелюзга. Не успеют ещё плоты от берега до берега дотянуть и как следует скрепить, а они уже понатыкают по обеим их сторонам своих шалашей, палаток, прилавков... Кому не хватает места на плотах, торгуют с лодок. Лодки позаведены у многих. Подспорье! Не заладится торговля, можно подрядиться отвезти какой-нибудь груз. По течению — на вёслах, против — бурлаком. Приработка не чураются никакого, даже самого дурного.
Бывает, заведутся на мосту слободчане, а завестись им — что плюнуть. Особенно если только из кабака. Во хмелю почему-то припоминается всё худое — и старые обиды, и старое зло: кто, где, что кому сказал, кто кому не уступил, кто кого подсидел, объегорил... Кожевники на кузнецов, кузнецы на кожевников, кадашевцы примутся разборонять да и встрянут, как палка в колесо. И их понесут, и им припомнят! Изволтузят друг дружку, изобьют — в кровь! Постаскивают в запале один одного в реку, а уж тут кому — потеха, кому — беда, ибо один в воде ужом, а другой топором.
Вот здесь и добывается тот самый дурной приработок. Вытянут лодочники из воды утопающего и держат перепуганного за шкирку, выжимают мзду. Скряжничает, упирается — снова в воду. Тут уж последнее отдашь! А народец-то этот лодочный — нахрапистый, шкурный, ни с молитвой к ним, ни с крестом! Нет денег — сымай рубаху, сапоги...
Выскочит такой пошарпанный слободчанин на берег, держа за тесёмку мокрые, оползающие порты, и заорёт благим матом:
— Христа забыли! Живоглоты!
— Гляди, — пригрозят с лодок. — В другой раз не вытянем!
— Кровопивцы! — не унимается тот. — Чтоб вам ошалеть!
— Эх, дурень! — засмеется какой-нибудь зевака на берегу. — От смертюшки тебя откараскали, а ты — живоглоты! В ножки добрым людям!
— Лучша б я утоп! Како без рубахи да без сапог в слободу явлюсь? Усмеют!
— Живой явишься...
— Проку-то?!
— Так сигай опять! В ларце берёзовом притащат!
Галдёжное, шебутное, презанятное это место — Живой мост. Чего-чего тут только не насмотришься, чему-чему только не надивишься! Но прежде всего это, конечно, переправа, перевоз, без которого городу никак не обойтись. В ледоходы и половодья, когда его нет, зареченцам туго приходится. Да и городу без Заречья тоже нелегко. Он тогда как об одной руке. Кремль и Китай-город — это его голова и тело, а Заречье и Занеглименье — две руки, причём Заречье — это правая, главная, рука. Без неё городу оставаться худо даже и на малое время. Давно уже нужен постоянный свайный мост, а может, даже и каменный, которому не страшны ни ледоходы, ни половодья. Иноземцы очень удивляются, что в Москве нет такого моста, и давно уже предлагают царю сыскать в своих странах мастеров для его строительства, полагая, что всё дело в неумении и неспособности московитов самим справиться со столь сложной работой.
Что ж, отчасти они правы. Умения нет. Но умение — дело наживное. Не умели когда-то на Руси лить пушки. Теперь самые лучшие ливонские и литовские крепости рушатся от осадного боя московского наряда. Стала бы нужда, а уж она, как говорится на Руси, научит и решетом воду носить.
Каменный мост через такую реку — и вправду диво и такая заковыристость, которой, истинно, следует поучиться у заморцев. Без доброй выучки, с кондачка, такого дела не свершить. А деревянный, на сваях, — разве и это такая же невидаль? Разве и этому надобно учиться у заморцев? Не надобно. Топором московит умеет управляться испокон. Мостов в Москве много: и на Яузе, и на Неглинной, и на Пресне... Через каждый ручей, через каждый овраг — мост. Нет его только на Москве-реке, и не скоро ещё будет. И дело тут вовсе не в умении, не в способностях московитов. Дело совсем в ином. Пока жив страх перед тем жестоким и коварным врагом, который приходит из-за Москвы-реки, моста через неё не будет. Не велика преграда, а всё-таки преграда. Бывает, что не на Оке, а как раз здесь, почти у самых стен Кремля, перед этой узкой полоской воды и останавливаются потные татарские кони. А будь мост?! Да ещё каменный! Деревянный хоть можно сжечь. Правда, можно и каменный разрушить, но уж слишком часто пришлось бы его разрушать и восстанавливать, потому что слишком часто на Москву заносит непрошеных гостей. Редко выдаётся такой год, когда крымчаки не тревожат её земель, но Москва никогда, даже в эти редкие годы, не знает покоя. Она всегда начеку, и потому не скоро решится соорудить такой мост, несмотря на великую надобность в нём. Ещё целых сто с немалым гаком лет будет она обходиться единственно этим — Живым, каждую весну наводя его и каждую осень, перед самым ледоставом, убирая. И долго ещё будет он служить московитам своеобразным признаком решительной смены времён года: убрали мост, — значит, на носу зима, готовь шубу, сани, ожидай первых зазимков, а как навели — так это уже весна, хоть пусть отныне и солнце не всходит.
На торгу теперь изо дня в день разносится клич глашатаев: не топить печей, бань, не жечь без присмотра лучин! Это тоже приметы весны. С наступлением тёплых, погожих дней Москве начинает угрожать другая беда, не менее страшная, чем крымчак, — пожары. Уж сколько раз выгорала она почти дотла. Потому и не умолкает предупреждающий клич, суля за ослушание немалые кары.
Прокликали глашатаи-бирючи и о том, что нынешней весной крестьянам снова дозволено привозить хлеб на торг во все дни недели и торговать им «на закуп» и «врозь» в любой час — без препон.
Это тоже примета, но уже не весны, а подступающего голода. Когда хлеба в достатке, им обычно торгуют три дня в неделю, и притом до полудня — лишь в розницу, а с полудня — лишь оптом. Но когда в житных рядах покупателей больше, чем продавцов, тогда правила эти побоку. Тогда все запреты снимают в наивной надежде, что хлеба на торгу прибавится.
Но где его взять тем крестьянам, которых теперь усердно зазывает на свой торг Москва? Прошлогодняя жатва закрома не переполнила, а недоимки были взяты сполна: царь ходил весной в Литовскую землю, а война недоимков не терпит. Взяли своё и помещик, и вотчинник, и монастырь. На белых землях они жмут соки из крестьянина точно так же, как и государева казна на чёрных, ежели не пуще. А где ему, бедолаге, набраться тех соков?! Он не стожильный, и уже надорвался, уже изнемог, уже согнулся под этим непомерным бременем. Одарит земля щедрой отдачей — чуть распрямится крестьянин, сведёт концы с концами, что-то и впрок положит, что-то и на торг свезёт, а поскупится или вовсе не даст ничего земля — тогда зубы на полку. И новые долги, и новые недоимки...
Два года кряду выдались тяжёлые, зяблые. Много озими вымерзло, а ярью матушку-Русь не прокормишь. В Новгородской земле, в Псковской, в Твери, в Смоленске меженина гуляла по крестьянским дворам уже и в прошлом году. Особенно голодно было в Обонежской пятине[209]. Дело дошло даже до голодного бунта: в Пошехонье изголодавшиеся поселяне разграбили монастырь, убили игумена. В Москве нынешней зимой тоже кричали: «Разбивай богатинные амбары! Доставай корм!»
Нищих в Москве уже сейчас полным-полно: в голодные годы они стекаются в неё и в ближайшие к ней украинные города со всех замосковных земель, потому что украйна слывёт краем хлебным. И это покуда по большей части взаправдашние нищие, «странные рабы Христовы», кормящиеся исключительно подаянием. А вот чуть погодя — к середине лета, когда меженина в край доймёт, повалят в Москву и окрестные поселяне, в надежде раздобыть в стольном граде кусок хлеба — заработать иль, на худой конец, украсть, а не получится ни то и ни другое, так и протянуть руку за подаянием.
Москва зазывает их к себе на торг, зазывает с хлебом, а они приходят с сумой. Многие идут всей семьёй — с бабами, с детишками... Бродят по Москве наравне с собаками, толкутся возле монастырей, где иногда и перепадает им калачик или просвирка. Деля эту просвирку или калачик на несколько крохотных частей, чтоб не съесть всё зараз, непременно помянут прежние, «праведные», времена, когда монастыри кармливали в голодные годы по тысяче душ, не жалея для своих бедствующих братий последнего куска.
Потом, в будущие голодные годы, их внуки и правнуки станут точно такое же говорить и об этом времени. Таков уж он, русский! Ему всегда мнится... Нет, не мнится, — он убеждён, он свято верует, что прежде было лучше, что были на Руси праведные времена, когда миром складывались по нитке голому на рубаху. Веками не истлевает эта рубаха!