К книге
Государь всея РусиГЛАВА ШЕСТАЯ. 3
48%
ГЛАВА ШЕСТАЯ. 3
24

Глубокой ранью, задолго до рассвета, тяжёлый, настойчивый стук в ворота побудил на подворье у Висковатого всю челядь. Всполошился дворовый люд, да и как не всполошиться: хозяин их был слишком высок, чтоб его почём зря тревожили среди ночи. Стало быть, нужда в нём великая, раз тревожат, — не иначе! Стряслось что-то! А может, беда пришла? Она чаще всего и является в такую пору. Хозяин их высок, а гроза-то, известно, и бьёт по высокому дереву. Сколько уже таких гроз пронеслось — кто на Москве не знает об этом?! И кто не знает, что эта гроза, ударив в дерево, часто губит с ним вместе и то, что окружает его. Разразись над дьяком гроза, и челядных его ждала бы такая же участь, — вот и всполошились они, охватила их тревога.

К воротам вышел дьяческий сенной. Воротился почти бегом, торопливо вынул из светца лучину, пошёл наверх — в горницу. На пороге столкнулся с самим дьяком.

   — Батюшка, Иван Михалыч, пробудился и ты?! — сказал он с тревожной задышкой. — Царский посланец у ворот, батюшка... Ох, свирепое грохотание учинил! Велит впустить на подворье.

   — Впусти. Скажи, сейчас выйду.

   — Гораздо, батюшка... Как велишь! — Сенной чуть помедлил, скорбно заглянул Висковатому в глаза, тихо спросил: — Беда, батюшка?

   — Не тревожься. И иных уйми. Сию беду мы дальше крыльца не пустим.

Висковатый оделся, вышел на крыльцо. Сенной светил ему фонарём. У крыльца Висковатого ждал всё тот же дворцовый стряпчий, который намедни приезжал к нему в приказ.

   — Ну, Иван Михайлов, любит же тебя государь! — воскликнул он с нарочитой простоватостью. — Нe хочет ехать без тебя на прохладу. Велит быть непременно к рассвету в Кремле, во всём пригодном убранстве, да велит никоторыми делами не отговариваться и хворым не сказываться — и быть непременно.

Нечего делать, собрался Висковатый, поехал. Ослушаться царя теперь, после второй присылки, — значило бросить ему явный вызов, выказать не что иное, как враждебность, которой, конечно, в Висковатом не было и быть не могло, но подумалось ему, что, быть может, Иван как раз и ждал его отказа и, чтоб проверить свои подозрения, нарочно выдумал всю эту затею. Что Иван был способен на такое — Висковатый знал. Царь был изрядный лицедей. Правда, слишком уж просто действовал он, если на самом деле всё было так, как думалось Висковатому, и это-то больше всего и смущало дьяка. Иван был изощрённо лукав — это тоже знал Висковатый, — и уж если бы действительно задался целью выявить в нём враждебность, то избрал бы для этого иные пути и иные способы — более потаённые и более надёжные. Сейчас же всё скорее напоминало бросание жребия: выпадет загаданное — враг, выпадет противоположное — не враг. Нет, Иван так действовать не мог! Но окончательно от этой мысли Висковатый всё-таки не отказался; вопреки всему она могла оказаться верной.

...По дороге в Кремль Висковатый заехал ещё к Васильеву — предупредить, чтобы не призывали нынче шведских посланников для вручения им ответной грамоты, как о том было объявлено накануне.

Висковатый хотел непременно сам вручить грамоту, рассчитывая при этом поговорить напоследок со шведами. Правда, это было не в обычае — говорить с послами о деле при вручении грамоты, но при великом желании и умении всегда можно было придумать, как вызвать послов на разговор, не нарушая прямо заведённого правила. Висковатому этого умения было не занимать.

— Ворочусь — я ещё разговорю их, — сказал он Васильеву. — Проведу по лукавой тропке. Авось оступятся! Да и ты своё дело сверши. Поезжай нынче к ним, благо повод есть... С гостинцами поезжай! Угощай щедро, да и сам угощайся, чтоб с виду изрядно хмелен был. Панибратствуй! И в том хмельном панибратстве проговорись, что-деи прозябло слово, дошли-деи слухи до государя нашего, будто дацкой завраждовал вельми с государем их и войну на него собирает, да и скажи, будто думает государь наш, как пособить брату своему королю Ирику. Не скажи, упаси Боже, пособить на дацкого! — особенно остерёг Висковатый Васильева. — На дацкого — никак не скажи! Пособить — и всё! И когда скажешь так, то добре бди и добре слушай, сквозь любой хмель слушай, что они тебе на то говорить учнут. Буде скажут, что слух пустой, и с упрёком скажут, — одно рассуждение имей... Скажут небрежно — иначе рассуждай и, теми рассуждениями надоумясь, посмотри, како тебе далее с ними говорю править. Да гляди в оба, где истинное небрежение будет, а где нарочитое. А буде скажут, которая государю нашему кручина, скажи, кручины никоторой, а государь наш, ведая молодость государя их и помня свою молодость, хочет ему на его молодости добра. Ну да во всём я тебя не наставлю, — заключил Висковатый. — Сам голову на плечах имеешь. Вызнать надобно поверней, к чему у них с дацким клонится. Ежели клонится к войне, в чём я почти уверен, то послы близко к сердцу примут твои слова. Гляди, заговорят даже о том, чтоб передать их королю. На такое ответствуй, что меж государей всякое дело ведётся не по словам дьяков или вельмож, а по их собственным, государевым, грамотам, а сверх грамоты что говорить?

   — Сумею я всё, Иван Михалыч, будь покоен. Да токмо ли в моём умении всё дело?! Они ве́ди також в темя не колочены. А ну как ничего не выйдет из нашей затеи?

   — Не выйдет, тогда и горевать будем, — ободрил Висковатый Васильева. — Авось и выйдет! Ты их задери, а уж ретиться[159] с ними в лукавстве буду я.

Провожая Висковатого с подворья, Васильев с тревожной участливостью спросил:

   — Что душа-то хоть чует, Иван Михалыч? Неспроста ве́ди он так с тобой!

   — Душа уж ничего не чует, — невесело пошутил Висковатый.

   — Разумею, — сочувственно привздохнул Васильев. — Я нынче, поди, полночи не спал, всё об нашей с тобой гово́ре думал... А и тоже душа будто льдом взялась, как представил мысленным взором, куда нас судьба-то затиснула, меж каких жерновов! С одного боку — вельможные, с другого — он! И ну как завертятся они на полную силу, что-то будет?!

   — Мука будет, — холодно обронил Висковатый и, перекинув поводья, сел в седло. — Знаю, что дальше ты скажешь, Андрей Васильевич. Скажешь, что мы — зернинка и паче не лезть нам меж те жернова.

   — Да, Иван Михалыч. Перемелют они нас, перетрут... Без жали, без пощады. Бо мы, истинно, — зернинка! — Васильев сказал это так, как будто оправдывался перед Висковатым или винился. Глаза его, встретившись с глазами Висковатого, не дрогнули, не ускользнули в сторону — он выдержал прямой, жёсткий взгляд Висковатого, но чувствовалось, что далось ему это нелегко. Висковатый заметил это и, должно быть, понял состояние его души, потому что неожиданно сказал резко, с сердцем, но так, как можно сказать только человеку близкому:

   — Мнишь, я не разумею сего и мысли таковые неведомы мне? Мнишь, мне не жаль своей головы? Да, я сказал тебе, что не боюсь обратиться в прах. Однако и на костёр не жажду взойти в безрассудном, пусть и высоком, порыве. Тако идут на костёр лише блаженные. Им мнится, блаженным, что мученичество — сё самая великая добродетель и самый великий подвиг, и они так уж и ищут свой костёр, не помышляя более ни о чём. Но прах, даже святой, — сё токмо прах! Я же жажду иного... И подвигнусь к тому всею силой своей. А буде отступлюсь и погублю душу тела ради, то не прежде, чем палач подымет надо мной топор. Ежели я отступлюсь, то токмо перед неизбежным, а не перед мыслью о нём. Ты же отступаешь перед одной лише мыслью. Но я тебе не судья, Андрей Васильевич...

   — Поезжай, Иван Михалыч... Поезжай! — потупляясь, сказал Васильев. — Не растравляй мне души. И дай Бог тебе выстоять! Глядишь, и мы за твоей спиной постойче будем.

Предыдущая главаГлава 24 из 50Следующая глава