В середине марта наконец-то прибыли с таким нетерпением ожидаемые тетради. Пушкин разорвал обёртку, о которой Лёвушка всё ж таки позаботился. Вот они! Плотные шершавые большие листы были сложены вдвое и скреплены — сборник, который он готовил ещё в 1820 году.
Боже мой! Пять долгих лет прошло с тех пор, как в доме алжирца Никиты Всеволожского из этих тетрадей читал он стихи минутным друзьям минутной своей младости — редактору «Journal de St. Petersbourg», щеголеватому неулыбчивому сочинителю аллегорических снов Улыбышеву[166], театральному завсегдатаю, гражданину кулис, автору бесчисленных театральных рецензий лейб-улану Баркову, богачу-литератору, сочинителю французских стихов и переводчику Тибулла адъютанту Генерального штаба Якову Толстому[167] и ещё десяткам лейб-егерей, лейб-гусаров, семёновцев, сотрудников Коллегии иностранных дел, кружившим возле него, знаменитого Пушкина, составлявшим блестящую свиту его, недавнего лицеиста, дерзко и горделиво шествовавшего по театральным залам и светским салонам... Вдруг разразившийся ураган развеял друзей, а его самого унёс вдаль, в изгнание...
Однако за пять лет написано немало — он мог пополнить, расширить Собрание, по-новому разбить его на отделы... Отложив все другие работы, Пушкин засел за правку.
Когда-то он нанял канцеляриста: почерк был чёткий и промежутки между строками, хотя и без транспаранта, были соблюдены. После правки заняться перепиской теперь должен был Лёвушка. Немало встретилось обычных описок. Например, в «Гробу Анакреона» вместо: «Смертный, век твой привиденье» — было написано провиденье. Или: в «Воспоминаньях в Царском Селе» стояло какое-то нелепое улились вместо улеглись. И таких описок было много. Он их исправил. Но главным была правка!
В памяти оживало былое. Вот дорогое ему по воспоминаниям стихотворение «К ней». В доме Оленина на набережной Фонтанки почти потрясение, самое настоящее головокружение испытал он от красоты женщины в тюлевом платье, с открытыми мраморными плечами, с толстой русой косой, по-девичьи уложенной на затылке, — племянницы хозяйки Анны Керн, приехавшей из Полтавской губернии со старым мужем-генералом. Это было в 1819 году — он помнил этот день, этот вечер во всех подробностях... Но в тетради поставил ложную дату: 1817, потому что стихотворение должно жить независимо от породившего его повода. Да и нравственнее скрывать повод... И заглавие он зачеркнул, но потом восстановил. Он внёс поправки: «Сильнее чувствовал... Живей пленяла...» — заменил на: «Живее чувствовал... Сильней пленяла...»
Стихотворение было о ней, к ней и о себе: поэт лишён вдохновения, он не живёт, а лишь дремлет, дни его текут тягостно, но вот он увидел её — и душа его пробудилась; вместе с любовью вернулись вдохновение и счастье жизни... Но строки:
Тебя увидел я... нет! в сердце не потух
Святой поэзии восторг неизъяснимый;
Нет! он ещё горит, поэта прежний дух,
Сей пламень, музами хранимый!
он зачеркнул: они показались слишком напыщенными. «Вновь лиры сладостный раздался голос юный» он тоже зачеркнул, потом восстановил, слегка изменив: «лиры сладостной...»
«В альбом Пущину». И вновь в воображении возникла целая картина: расставание, разъезд после окончания лицея; их в каретах перевозили небольшими группами из Царского Села в Петербург; он отправлялся вместе с Кюхельбекером, Комовским, Масловым, Бакуниным, Броглио и Ломоносовым[168], а Пущин из-за болезни задерживался в лицее; перед разлукой он первому другу сказал самое заветное:
Взглянув когда-нибудь на тайный сей листок,
Исписанный когда-то мною,
На время улети в лицейский уголок
Всесильной сладостной мечтою...
И сам он сейчас всесильной властной мечтою унёсся в Царское Село. Разве не пророчеством были его строки:
...с первыми друзьями
Не резвою мечтой союз твой заключён;
Пред грозным временем, пред грозными судьбами,
О милый, вечен он!
Да, уже тогда, в мирной тишине царскосельских садов, слышался им неотвратимый гром грядущих судеб!
Два дня, склонившись над тетрадями, он трудился с утра до позднего вечера. А на третий день Михайло Калашников с обозом отправлялся в Петербург.
Во дворе галдели мужики — в зипунах, подпоясанных верёвками, в шапках, в лаптях с завязками поверх портов; они укладывали в широкие пошевни припасы для господ — крупы, сало, мороженую птицу, яйца, масло, стелили рогожи, уминали сено, подвязывали ведра, поправляли хомуты и шлеи; лошади ржали и покорно мотали головами, соглашаясь потянуться в не столь уж далёкий путь.
Пушкин и Арина Родионовна, глядя в окно, то и дело подливали себе в стаканчики. Они доканчивали уже вторую бутыль домашней наливки. Старушка была крепка, однако питомец её захмелел. Он то смеялся, то целовал няню и вдруг уселся заканчивать письмо:
«Брат Лев и брат Плетнёв!
Третьего дня получил я мою рукопись. Сегодня отсылаю все мои новые и старые стихи. Я выстирал чёрное бельё наскоро, а новое сшил на живую нитку... В порядке пиес... не подражайте изданию Батюшкова...»
Это было существенно, потому что «Опыты» Батюшкова, изданные в 1817 году, имели разделы: «Элегии», «Послания», «Смесь» — он же хотел, отступив от традиции, за разделом крупных элегий поместить «Подражания древним», а «Смесь» заменить «Разными стихотворениями» — всё это полнее отражало его лирическое творчество.
«...Для сего труда возьмите себе в помощники Жуковского, не во гнев Булгарину, и Гнедича, не во гнев Грибоедову...»
И это было существенно. Хоть Булгарин практичен и современен, но у Жуковского-то вкус безукоризненный! Хоть Грибоедов остр в слоге, но Гнедич-то напитан античностью!
«Брат Лев!.. Брат Плетнёв!.. Простите, дети! Я пьян».
И, поцеловав няню, Пушкин выбежал без шапки, без шубы.
— Михайло! — Расторопный Калашников был тут как тут. — Пакеты, письма...
— Всё как милости вашей угодно...
— И на словах передай Льву Сергеевичу: чтобы всё... чтобы всё...
Михайло серьёзно, без улыбки смотрел на подвыпившего барина.
— Чтобы всё!.. — Для брата он составил длинный список необходимого: бумага, перья, облатки, чернила, табак, глиняная трубка с черешневым чубуком, вино (bordean) Sotem Champagne, baquet, medaillon[169] и ещё многое... И книга: Библия, мемуары Фуше[170], журналы, и непременно «Талия» Булгарина — там о драматургии, и непременно немец Шлегель — там теория драмы...
Вдруг он поспешно вернулся в дом, чтобы заказать Льву ещё одну важную для него книгу — «Анналы» Тацита[171]. И набросал несколько фраз предисловия; не составить ли предисловие от издателей: дескать, собранные стихотворения не представляют полного издания всех сочинений А. С. Пушкина; дескать, любопытно и даже поучительно сравнить четырнадцатилетнего Пушкина с автором «Руслана и Людмилы» и других поэм; дескать, мы бы желали, чтобы на это издание смотрели как на историю поэтических его досугов в первое десятилетие авторской его жизни... И вот ещё соображение: после «Воспоминаний в Царском Селе» не поместить ли примечание, что они написаны в четырнадцать лет, и вслед отрывки из «Записок о Державине»?..
Он снова выбежал во двор.
— Михайло! — Он передал новые листки. — Чтобы всё... Чтобы всё... Понял?
Ольга, которая жалась к отцу, вскидывала испуганно и преданно глаза на своего властелина.
Прогулка во второй половине марта 1825 года.
Как ни крепка зима, а пришло ей время сдаваться. Тепла и света прибывало с каждым днём, и, как всегда в весеннюю пору, охватывала мучительная, неодолимая, беспричинная тревога. Куда-нибудь скакать — может быть, тайком в Петербург? Что-то предпринять — может быть, посвататься к Аннет?..
Снег ещё порошил, но уже какой-то влажный, рыхлый, и в воздухе висел туман. А когда туман рассеивался, снег вспыхивал блестящими чешуйками. Берег реки под лучами солнца обнажился, и там чернела мёрзлая земля с поблекшей прошлогодней травой.
Уже он получил тоненькую книжку с наборной рамкой: «Евгений Онегин». Роман в стихах. Сочинение Александра Пушкина. Сб. 1825. Предисловие. Разговор книгопродавца с поэтом. Глава первая». Тираж издания — 2400 экземпляров. Цена — 5 рублей.
Конечно же это было громадным событием!
Плетнёв слал подробные отчёты: в лавке Слёнина за две недели продано 700 экземпляров. Бог мой! Литературным трудом своим обрести независимость! Но Плетнёв же пишет: за бумагу, набор, печатание, переплёт да Льву две тысячи для Всеволожского на выкуп рукописей — и где же тысячи? Ещё в долгу!..
Ну, ладно. Зато журналы взахлёб отозвались о первой главе. «Московский телеграф» хвалит восторженно, да ведь ратует лишь за романтическое направление. «Вестник Европы» оказался умнее: дескать, картина дурного воспитания Онегина верно ли изобразила русский характер и, следовательно, имеет ли народность... Так-то так, но давнего врага Каченовского[172] за ругань должно наказать...
Кюхельбекер в «Мнемозине» пространно рассуждает о романтизме — да врёт Блехеркюхель! Восторг для него — мерило. Чего? Ведь ересь! «В стихах стихи не самое главное». А что же, проза? Ах, в столицу бы да в жаркую журнальную драку!
В последние дни он перечитывал, в ожидании новой, прошлогоднюю «Полярную звезду» Рылеева и Александра Бестужева. Если Рылеев в обществе — значит, и Бестужев? Отрывки из «Войнаровского» ему нравились всё более:
Враг хищных крымцев, враг поляков,
Я часто за Палеем вслед
С ватагой храбрых гайдамаков
Искал иль смерти, иль побед.
Стихи лучше прежних, слог делался зрелым, Рылеев конечно же Поэт.
Полтавский гром загрохотал...
Но в грозной битве Карл свирепый
Против Петра не устоял!
Разбит, впервые он бежал:
Вослед ему — и мы с Мазепой.
Прочитанные раз стихи, если они были хороши, запоминались мгновенно. Теперь стихи эти рождали в голове смутные замыслы...
Дома он дополнил заметку, написанную именно по поводу статьи в «Полярной звезде» Александра Бестужева. Общее употребление французского языка, пренебрежение к русскому языку конечно же замедлили ход русской словесности. Но кто виноват, если не сами авторы? Некий сатирический поэт верно заметил:
...В стране моей родной
Журналов тысячи, а книги ни одной.
Ну да, с младенчества все наши знания и понятия черпаем мы лишь из иностранных книг. Да уж что может быть хуже: даже мыслить привыкли на иностранном языке! Учёность, политика, философия по-русски не изъясняется, метафизического языка у нас не существует, проза так мало обработана, что в простой переписке мы создаём нужные обороты...
Заметку он оставил незавершённой по одной очевидной причине: эти зияющие провалы, перечисленные им, по плечу было заполнить только ему одному. О чём же писать? Не пускаться в дискуссию нужно было, а приниматься за дело!
...Шутка, которую он затеял, была шуткой наполовину: обедней за упокой души Байрона — в день его смерти, 7 апреля, — он прощался с былым своим властителем дум и кумиром.
Условились с Аннет Вульф встретиться в Воронической церкви.
Пушкин пришёл первым и, сидя в довольно бедной поповской обители, беседовал со священником. Это был среднего роста плотный человек с седой бородой и плешивым лбом — отец Ларион, известный в округе почему-то под именем Шкода. Бывал у него Пушкин довольно часто — по дороге из Михайловского в Тригорское, знал хорошо и попадью, грузную, под стать мужу, но с цепкими, быстрыми глазами, и молоденькую поповну — девочку лет тринадцати, веснушчатую и всегда в мятом грязном платьице.
Шкода был уже в облачении и с крестом. Пушкин сидел у простого, сбитого из досок стола.
— В нужде живём, Александр Сергеевич, — сетовал священник. — От мирских приношений зависим. — Жаловаться он любил и при этом повторялся. — Иной думает: дело ваше лёгкое, мы горбом, а вы горлом. Дескать, Господи помилуй, Господи помилуй — вот тебе и гривна. А пропел: аллилуйя, аллилуйя — вот тебе пятак...
— Почтения от прихожан вовсе не видим, — произнесла попадья, замешивая подле печи просвирное тесто. — Можно даже сказать, бедствуем мы, Александр Сергеевич...
— Я так по совести беру, — перебил жену Шкода. — За молитву родильнице — две копейки, за крещение младенца — три, за свадьбу — десять, а за исповедь и причащение Святых Тайн, Александр Сергеевич, отнюдь ничего не беру... И по малоимению своих доходов принуждён я о святой Пасхе, о Рождестве и в прочие храмовые праздники ходить с крестом по домам...
— Хорошо, — сказал Пушкин, — вот скоро деньга получу и пожертвую...
— Оное не запрещается, — согласился Шкода, оправляя складки на тёмной рясе. — По своему желанию, имуществу, состоянию это дело угодное...
Этот плотный, бородатый, говорливый священник разве не подходил для задуманной сцены в трагедии о Борисе Годунове?
— Юродивых-то в округе много? — спросил Пушкин, следуя ходу своих мыслей. По замыслу, юродивый в его трагедии должен был занимать значительное место.
— В Святых Горах да на наших ярманках юродивые со всей губернии!..
— Веришь ли ты в чудеса? — вдруг спросил Пушкин.
— Да как же не верить, Александр Сергеевич? Да почитайте-ка хотя бы примеры из Жития святых...
— Но ты-то сам веришь? — допытывался Пушкин. — Не в Бога, а в чудеса...
— Так для этого до святости нужно дойти, — уклончиво ответил Шкода. — Вот однажды келарь доложил преподобному Евфимию, что в кладовой нет хлеба, тогда как в монастырь пришло много народу, преподобный Евфимий повелел келарю заглянуть опять в кладовую, а в ней уже хлеба столько, что и дверь-то отворить невозможно... — Но это было лишь учебно-семинарской премудростью.
Пушкин вздохнул:
— В приметы я верю, батюшка. Это грех? Это не христианство даже, а просто язычество...
Но Шкоде спокойней было от привычной темы.
— Без земельного надела церковь наша — вот в чём беда, — сказал он. — Сам рад бы, как древний патриарх, вкушать от трудов своих да назидать нравы народные, а что делать?.. Вот как-то уже и уездный землемер приезжал, погостил у Прасковьи Александровны — да с тем и уехал...
Явилась Аннет — раскрасневшаяся, в лёгкой шубке, в шапочке с меховой оторочкой, заказанных и купленных в Петербурге. Она выглядела премиленькой.
— Опоздала? Maman задержала, хотя знала, что вы здесь ждёте!.. — После быстрой ходьбы её грудь бурно вздымалась.
Попадья увязывала в белую салфетку горячие просвирки.
— Значит, по ком служим панихиду? — Шкода склонился над заранее переданной ему бумажкой. — За упокой души раба Божия боярина Георгия Байрона...
Вышли из жаркой обители, пересекли двор и вошли в нетопленую деревянную церковь. Захудалость приходского храма сразу бросалась в глаза: иконостас почернел, пол неровный, стены голые, царские врата облезлые и даже свет будто неохотно пробивался в церковную полутьму сквозь узкие оконца...
Ожидая отца Лариона, Пушкин и Аннет, стоя у клироса, разговаривали вполголоса.
— Панихида эта напоминает мне обедню Фридриха Второго[173] за упокой души Вольтера, — сказал Пушкин.
— Я не поняла, — смущаясь, призналась Аннет.
— Король прусский прежде восторженно почитал Вольтера, но в конце концов изменил к нему отношение.
— При чём здесь вы?
— А при том, что и я изменил былому кумиру.
— Ах, вы опять напускаете на себя! Расскажите лучше о Фридрихе и Вольтере!..
— Вы разве способны понять?..
Из алтаря вышел отец Ларион и, глядя в книгу, привычно, монотонно загудел:
— А ещё помолимся о преставившихся рабах Божиих... — Вначале он, как обычно, перечислил имена Ганнибалов, Пушкиных, Вындомских, а в конце назвал преставившегося боярина Георгия. — Помяни, Господи...
— При чём здесь вы? — шепнула Аннет.
— Ах, вы не способны понять!..