Разговор со Старохатовым был своеобразен.
— Игорь, — он сказал в трубку, как это говорят все и всегда, — здравствуй. Как твои дела?
Тон был подходящий, будничный и даже с некоторым желанием пообщаться запросто, — не деловой тон.
— С дочкой играю да на жену кричу, — этак с ленцой ответил я, — какие наши дела!
А он сказал:
— Пусто. Выгнал я ее, Игорь, а теперь как-то пусто вокруг.
— Смысл жизни пропал?
— Вот-вот! — Он засмеялся.
— Привыкнете.
— Разумеется… Но пока мне пусто без нее. Я рад, что расправился с ней: это было необходимо. Но когда многолетней распре подводишь черту, ощущение неважнецкое…
— Да, — осторожно поддакнул я.
— Когда кто-то ежедневно тебя ненавидит, ты чувствуешь, что ты живешь.
Мы говорили о том, что человек всегда недоволен. Грызется с кем-то — плохо, не грызется ни с кем — опять плохо. Мы жевали эту смолу минут пять или даже десять. Потом я шагнул чуть в сторону.
— Если вы тоскуете по былому, — сказал я, — могу вам сосватать подходящую личность.
— Кто это?
— Моя соседка. В нашем подъезде живет.
— Злая, что ли? — Он понял, что шутка. Засмеялся. Разговор пошел свободнее. И безответственнее. И тут я начал тихую и легкую подмену:
— Я тоже, Павел Леонидович, разобрался до конца с одним человеком — и тоже на душе как-то пусто.
Он сам вспомнил:
— С тем, который тебе не давал покоя, — с тем, в котором загадка?
— Точно.
— Разгадал?
— Вроде бы да.
— Это любопытно, — откликнулся он.
И я спешно — ловя на слове — пошел на приземление. Вниз. С облаков.
— А вы приходите, Павел Леонидович, если время, конечно, есть.
— К тебе в гости?
— Я собрал о нем большой материал. Интересный. Действительно интересный.
— Прийти? — Он призадумался.
— Прийти, послушать и оценить мой кропотливый труд, — сказал я и этак засмеялся. Вроде как скромничал и одновременно пытался шутить. Есть такая интонация. Шучу, дескать, потому, что смущаюсь. И тут же довольно прозрачным намеком подсовывалось вот что: вы ведь как-никак мой учитель, Павел Леонидович, вот и послушайте меня, оцените, явите милость.
И был еще намек, совсем дальний, приглушенный: может быть, из этого материала можно сделать сценарий?
И в намеке наживочка, уже вовсе еле различимая: может быть, совместно, а?
Но все это, разумеется, было размыто основной разговорной интонацией — проникновенной и, сколько можно и уместно, просительной. Потому что я именно просил Старохатова — просил, хотел любой ценой его зазвать. Заполучить. Заманить к себе. И вот все вместе сложилось в слова:
— Послушать и оценить мой труд — приходите, а?
— Сейчас?.. Прямо сию минуту? — Он засмеялся.
— Да… Если можете.
Я повесил трубку. И тут же быстренько выдворил из дому Аню. Старохатов на машине, минута — и будет тут. Аня встрепенулась:
— С Машенькой?.. Уходить?.. Погулять?
— Да. Да. Да.
И вот мы сидели на кухне. Он и я. Он сидел на том уютном месте, что у окна; там можно выложить на стол локоть и чтоб голова удобно и царственно опиралась на левую руку — тем более что голова была именно седая и львиная у Павла Леонидовича Старохатова в ту минуту. И голова и поза стали у него, если так можно выразиться, особенно львиными или вдвойне львиными, когда он понял, зачем его пригласили. А он быстро понял. Тут же.
— Понятно, — раздельно сказал он, кивнув и поглядев мне в глаза.
И еще раз:
— Понятно, — и опять кивнул, игру принял. Не вскипел, не фыркнул, не очень даже удивился — потому что не из тех, кто вскипает и удивляется: «Значит, это меня, Старохатова, он раскусил. Ну-ка, послушаем». На лице был покой: мне, дескать, даже любопытно… Жаль, дескать, только, что эти магнитофонные записи так и шибают в нос вырождением искусства и современной дешевкой. Ну да ладно. Послушаем.
И мы слушали.
Он смотрел в окно — вполоборота. И я тоже в те минуты смотрел в окно. А магнитофон работал. Лента шуршала и сухо потрескивала, шла сценка Коли Оконникова и Старохатова.
С нее когда-то началось.
Коля Оконников. Я вам очень благодарен, Павел Леонидович.
Старохатов. Ну-ну, Коля, пустяки.
Коля. Не пустяки, Павел Леонидович. Я прекрасно понимаю, что это не пустяки, — не отказывайтесь, Павел Леонидович.
Старохатов (спокойно и холодно, ловя на слове). А я не отказываюсь, Коля. Мы будем соавторами.
Коля (он онемел; и тут же — поспешно, машинально). Ну конечно. Ну ясно. Само собой…
Сцена была впечатляющая, что и говорить. Но шла в моем пересказе. Моим голосом.
А далее пошли документы. Первым документальным куском шел разговор с Лысым пьянчужкой Сценаристом. За столиком. С пивом.
«Он меня спас. Он улучшил сцены. Он перелопатил весь мой Сценарий».
«Помог, да?» (Мой вопрос.)
«Это великий человек — великий, великий!»
«Пей пиво».
«Он помог, как помогает отец. Как помогает брат. Бескорыстно. Искренне. Никто и никогда не помогал мне, как помог Старохатов».
«Он не взял с тебя ни копейки — ты уверен? Тебе пиво случайно не отшибло мозги?» (Мое уточнение.)
«О чем ты говоришь!»
Переход к документальному тексту не мог не сработать. И он сработал: Старохатов тихонечко присвистнул — дескать, ого!
Потом поинтересовался:
— Кто это? — Он ждал ответа и пытался припомнить сам (а пьянчужка Сценарист все говорил, говорил, говорил — и все захлебывался в самом сильном и единственном за всю свою жизнь восторге).
Я назвал фамилию.
— Верно. Был такой… Вспомнил, — кивнул Старохатов. И я увидел по его лицу, что это так и есть. Вспомнил.
Дело пошло проще, мы оба расслабились. Прослушивание как прослушивание. Старохатов поудобнее расположился на стуле. Я менял кассету. Или, скажем, на большой скорости прокручивал куски, которые были не столь интересны, — я то убыстрял, то замедлял ход «передачи» и посильно старался обнаружить в себе способности режиссера. И затея удалась именно потому, что Старохатов тут же ее поддержал. И даже поощрил. Уяснив смысл и уловив связь одного куска ленты с другим, он тут же делал жест рукой: поехали дальше. Или даже говорил:
— Тут все ясно.
— Можно пропустить?
— Да.
И я делал перемотку. Прокручивал и прогонял без звука на повышенных оборотах.
— А здесь послушаем до конца, — говорил Старохатов.
В нем проснулся интерес — интерес драматурга.
Как раз потянулась долгая сцена с Тихим Инженером. Печальный рассказ о том, как у человека умерла жена. И как он остался один в пустой, пропыленной комнате.
«Я ведь и думать не думал, что Старохатов поможет мне сделать из сырого моего материала — сценарий».
«И он помог?» (Мой голос.)
«Павла Леонидовича, видимо, тронуло описание похорон моей жены. И мое одиночество тронуло. И моя комната».
«Понимаю».
«Здесь много пыли — пересядьте к столу. Я заварю чай».
«Спасибо». (Я сел.)
«Это ее фотография. (На стене.) До болезни…»
Сцену конечно же можно было укоротить, но я видел, что Старохатова проняло. Отличная была сцена. Она и стояла особнячком, как стоит озеро, на которое вдруг натыкаешься среди перелесков среднерусской равнины, — оно есть, хотя его нет на карте. Озерцо. Я видел, что Старохатов слушает с удовольствием и торопить события не хочет. Я тоже как бы замер. Мы оба слушали.
Волнение мое кончилось: стало ясно, что так или иначе, но Старохатов дослушает все. До конца. Не встанет. Не уйдет посреди фразы или в паузу перемотки.
Запись с Тихим Инженером делалась в комнате и была удивительно очищенной — ни шума, ни звука, — Старохатов и я смогли даже переговорить, не взбаламутив тишину и неподвижную меланхолию тех минут.
— Давно этим занят? — спросил Старохатов.
— Давно.
— И труда много вложено?
— Старался.
Он повторил:
— Пусть до конца идет сцена.
Я кивнул: пусть. А запись все так же мерно и ровно и меланхолично рассказывала свое — инженер говорил: «Она умерла быстро. В течение недели. Ровно семь дней болела» — и замолчал, а я (там, в записи) больше не спрашивал и разглядывал на потолке паутинки.
Хлопнула дверь — это была Аня. С Машенькой и с коляской.
— Она не знает. Она не в курсе дела, — быстро и предусмотрительно сообщил ему я.
Старохатов кивнул.
Аня заглянула:
— Здравствуйте.
Она была очень сдержанна — конечно же решила, что мы работаем. Решила, что Павел Леонидович оценивает сейчас мой долгий труд. В сущности, так оно и было.
Аня заварила нам чай. Разыскала какие-то застарелые вафли, должно быть оставшиеся от Машки. В доме было скудно с едой, но ведь тем и рады, чем богаты. Так что думала она об этом — о том, что гость в доме. А не о доносящихся с пленки вопросах и ответах.
Чай был на столе. И Аня тут же (молча) ушла. Но чай простыл, потому что мы как раз слушали Бельмастого Женьку (минут двадцать), которого Старохатов обобрал, но не сразу, а только со второго захода. «Сначала я послал его в задницу!» — лихо выкрикнул Женькин голос.
Старохатов слушал. Он слегка насторожился.
Я молчал.
— Опять я… — вошла Аня. Взглядом я спросил — что случилось?
— Чай подогрею, — пояснила она. — Что же вы не пьете?
И подогрела. Вновь налила в чашки. И Старохатов вдруг поддержал — из деликатности:
— Чай?.. Спасибо, Аня. С удовольствием.
И тогда Аня, как бы поощренная, вдруг сказала:
— Мне очень неловко, Павел Леонидович… Пустой чай… И эти вафли…
И еще сказала. С запрятанной в голосе мольбой (жена художника):
— Мы так обеднели… Если бы из этого, — она повела глазами на крутящийся диск магнитофона, — при вашем влиянии… Если бы удалось сделать фильм, это бы нас очень выручило, Павел Леонидович.
Мы оба молчали. Магнитофон нашептывал свое. Сматывал оборот за оборотом. А Аня, разумеется, не чувствовала абсурда своей трогательной просьбы.
— Он так много работал, Павел Леонидович. Он все на свете забывал. Он очень старался…
— Верю, — сказал Старохатов.
— Он и ночами, и днями. Он как проклятый…
— Хватит, Аня, — перебил я (взыскательный художник, прикрикивающий на свою жену, которая хотя и хорошая жена, но ведь женщина).
— Почему?
— Хватит.
Аня смолкла. Но внутренне ничуть не смирилась — стойкость женщины. Она одарила Старохатова вкрадчивой и просительной улыбкой.
— Вы уж помогите ему, Павел Леонидович, — нам ведь никто, кроме вас, не поможет.
И ушла. Тихими и скромными шагами. Жена художника. Хороший человек. А мы слушали дальше.
И как бы с высоты чьей-то «хорошести» и чьего-то — третейского — благородства Старохатов меня легонечко кольнул. Это был единственный пока что укол за весь вечер. Но он был.
Старохатов сказал:
— В этом месте ты понервничал, Игорь… Послушай-ка свой собственный голос — ведь нездоровый. Болезненный.
Я ответил ему, что да — нервничал.
— Туго работалось? — спросил он.
— Туго.
— Вот ведь как. А я было думал, что вся твоя работа на уровне сыщика. — На уровне стукача…
Я проглотил. Только заметил ему тихо:
— Стукачи тоже нервничают.
— Да, нервничают. Это верно. Но тебе-то зачем такие непроизводительные муки? Зачем, прости меня, тратить нервы? — Он улыбнулся. — Пришел бы ко мне домой и спросил: так, мол, и так, Павел Леонидович, вы для меня загадка.
Он вновь улыбнулся:
— Я бы тут же сказал тебе правду. И про соавторство сказал, все бы сказал.
И вновь улыбка:
— Я бы не стал делать тайны, Игорь.
Мы помолчали.
И действительно, подумал я, он бы сказал. Он бы не стал делать тайны. Так просто… И тут же мелькнуло, как мелькает прозрение: не сказал бы он, черта бы лысого он сказал. Это он сейчас добрый. Все мы сейчас добрые. Если бы я пришел с вопросом, он бы даже не понял, о чем речь.
Длительное прослушивание невольно завораживает — притупляет и убаюкивает. Как бы ни волновал тебя текст, к третьему часу становишься сонливым и квелым. Такие мы и сидели — уже сморенные. А магнитофон выдавал и выжимал из себя свою начинку все так же мерно, слово за словом, диалог за диалогом — без устали.
И полную минуту или даже две, — во всяком случае, так долго, что я отвел глаза в сторону, — он кивал и кивал. Соглашался. Именно здесь (по времени) Павел Леонидович захотел закурить и стрельнул из моей пачки.
— Весна-то какая великолепная, — сказал он, закуривая.
— Да.
— Жильцам нашего дома был сегодня приказ: сажать деревья. А я у тебя засиделся.
— Мне тоже сажать. И тоже вроде бы сегодня.
— И тоже по велению жэка?
— По велению молодой жены.
— Аня любит сажать деревья?
— Нет. Но Аня любит, когда я сажаю деревья.
— А-а-а, — он засмеялся, — это бывает.
А магнитофон нашептывал и нашептывал свое. Доказывал. Хрипел. Убеждал. Мы уже не слушали.
Все было ясно.
Крутилась последняя пленка. Или предпоследняя, — так или иначе, шла уже кружевная работа. Остатки.
Старохатов выключил магнитофон, его последние хриплые звуки.
— Все? — спросил он просто.
Помолчали. И без раздражения, спокойно, он еще спросил:
— Почему тебя интересовала эта… эта мелочовка, Игорь? — Вопрос был поставлен общо, неожиданно общо, и я замялся.
— Ну как же, — все же промямлил я. — Нет логики… Непонятно…
Он засмеялся:
— Непонятно?.. Что?.. В человеке, — он заговорил строже. — В каждом человеке, Игорь, столько тайн, противоречий… столько глубин психики. А тебя интересовало: брал деньги? Не брал деньги?.. Что они тебе?
— Когда-то брали, а когда-то нет. Почему?
— Понятия не имею, Игорь. — И усмехнулся. — Не знаю, почему.
— Это не ответ.
— Это ответ. Потому что пустяшно все это… Да знаешь ли ты, сколько во мне… в тебе… да в любом человеке… таких пустяшных вопросов, нелогичных загадок! Сотни!.. Почему?.. А потому что это пустяшки, мусор, а не загадки!
Я промолчал.
— Ты же год, если не больше, потратил. Что ж ты так по мелочи работал?.. Оглянись! Впадал, говоришь, в пустоту… Мучился? Ссорился с женой? Убегал в деревню?.. И все из-за такой ерунды, как привзятые кем-то деньги!
Он встал.
— Ей-богу, ты пошел не по тому ведомству.
Он опять засмеялся:
— Не было денег — брал. Были — не брал. В чем проблема, Игорь, скажи мне — может, я стар стал и не понимаю.
Он искренно вздохнул:
— Я ожидал от твоего поиска куда большего, Игорь… Деньги! О, господи!.. Нашел задачку!.. Ты лучше мне ответь — зачем ты так бессмысленно трудился?
Он прошагал в прихожую. Взял там свою шляпу.
Я был в растерянности. А он говорил очень четко. Настоящая контратака.
И сошел вниз по лестнице к своей машине. И уехал.
Уехал, так и оставив мне вопрос, притом вопрос заглавный, пронзительный — ты, Игорь, целый год гнался за житейской пустышкой, за химерой — зачем?
Дней через десять неожиданная новость. Позвонил приятель и, помимо прочего, сообщил:
— Слышал уже?.. Старохатова выперли из Мастерской.
В груди у меня екнуло.
— Может быть, сам ушел? — помедлив, спросил я.
— Может быть… Но, кажется, все-таки выперли.
Ни обдумать новость, ни обговорить я тогда не успел.
Но уже в ту же ночь до меня дошло. Мысль пришла остро и разом, но я лишь хмыкнул и не поверил в нее: глупости, не может быть!.. И тогда мысль пришла вновь, но пришла теперь мягче, спокойнее, на лапках. И можно было протянуть руку и, уже не пугаясь, эту кошечку-рысь погладить. Для того и пришла.
«Вера у нас была, — сказала в тот раз Аня. — А я отправилась к тете Паше в больницу». — «Нехорошо: Вера пришла пообщаться, а ты оставила ее за няньку. Долго она сидела с Машей?» — «Нет. Около часа…»
Я позвонил.
Трубку взяла дочка Веры — пятнадцатилетняя девочка, о существовании которой я знал, но которую никогда не видел.
— Мамы нет дома, — еле слышно ответила она.
И еще. Почти шепотом:
— Она придет сегодня попозже. Передать что-нибудь ей?
Не голос, а шелест листьев.
Я позвонил попозже (к этой минуте я уже не сомневался):
— Вера?
— Я.
Не стал я тянуть:
— Ты все-таки нанесла ему ответный удар.
И Вера тут же с вызовом, распрямляясь пружиной, ответила:
— А ты как думал!
Сдержанным тоном я попросил рассказать — как-никак я причастен к случившемуся. Грубо говоря: записи, в которых она рылась и которые взяла, мои.
— Ты ведь не слишком для меня расстарался. Вот я и решила порыться в записях сама.
— И не спросила, можно ли?
— А зачем мне было спрашивать? Во-первых, ты со мной в большой дружбе. Во-вторых, я точно знала, что посмотреть эти записи ты мне не дашь.
И добавила, язвя мое ухо:
— Такой уж ты породы особенной.
— Какой?
— Да уж такой, — сказала она: она считала, что я трусоват. Не в том, конечно, смысле, что боюсь Старохатова. А в том смысле, что не желаю никуда вмешиваться — то есть в самом распространенном и ходовом в наш век понятии трусости.
— Ты ведь у нас художник. Ты ведь у нас чистенький, — продолжала Вера. — Ты умер бы, но не замарал лапок.
Тут я все же нашелся — сказал, что я не хочу, да и не умею превращать свой труд в жалобу, поданную на имя вышестоящего начальника.
— Ладно, — отрезала она, — устраивай свою совесть, как ей мягче.
И вдруг она как бы с вызовом выкрикнула:
— Разве ты не для меня собирал эту коробку?.. эти записи?
Конечно, с иронией. Конечно, выкрикнула она с иронией и насмешкой. Так кричит напоследок удачливый вор. А я онемел. Я словно бы вдруг понял… Сам себя понял… Я словно бы услышал свое подсознание.
Как знать… Как знать, Вера!
Да, она прочитала мои записи — она уже давно догадывалась, что подобные записи у меня есть. Однако сама идея использовать их пришла неожиданно. Скорее всего, Веру в тот день вела интуиция: она ведь знать не знала, что Аня пойдет в больницу и оставит ее одну. Зато она прекрасно знала, что ей попалось в руки, когда оно уже попалось. Она не рылась. Она не искала. Она случайно наткнулась на коробку и выложенные листки, прочитав всего лишь одну двадцатистраничную запись — ту, на которой были обобраны Коля Оконников и Павлуша Щуриков, двое из всех.
— Тебе повезло, — сказал я.
— Не жалуюсь.
Ей повезло — она сразу же наткнулась на листки, в которых были «грехи», и только «грехи», Старохатова. И еще ей повезло, что Аня ушла в больницу к тете Паше. И еще повезло, что я вдруг не явился домой. Короче: ей повезло. Потому что она долго ждала свою минуту… Она наскоро переписала в книжицу факты навязанного соавторства, переписала даже характерные, подстерегающие добычу разговорные реплики Старохатова — все, вплоть до примерного числа и месяца, когда эти разговоры состоялись.
И вот с этим-то «топором» Вера отправилась в Госкомитет по кинематографии — к тому самому представителю. Он ее принял. Он ее помнил. Вера была спокойна и деловита. «Топор» лежал в ее сумочке, в обыкновенной дамской сумочке.
— …Ты почитала ему вслух?
— Да.
— Долго читала?
— Я никуда не торопилась.
Выслушав Веру, представитель Госкомитета вызвал Старохатова к себе, и они вновь почитали вслух, и состоялся как бы второй раунд того самого обсуждения. И представитель Госкомитета снял П. Л. Старохатова приказом. Отстранил от занимаемой должности в связи с уходом на пенсию. Не в тот же день, конечно. Но почти в тот же день. «Топор» был что надо.
— Я не стала тебе сообщать, — сказала Вера. — Мои записи я там же, с общего согласия, уничтожила. Решили закончить дело без шума и огласки.
— Без скандала…
— Без.
— Но теперь-то наконец ты работаешь в школе?
Она усмехнулась:
— Работаю.
И сказала:
— До свидания. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Еще в самом начале разговора я спросил, как ей работается в школе, и Вера ответила, что тоскливо.
И я не мог не подумать, что Старохатову сейчас тоже не сладко. Лишенный деятельности, сидит он сейчас в своей квартире, расслабленный и жалкий. А может быть, сидит и исходит тихой злобой, и злоба эта почти полностью достается его верной жене. Если не считать, что злоба ест его изнутри поедом. Сжирает нутро. Что и говорить, Старохатов и Вера обменялись ударами. Каждый получил свое. Итог вражды.