К книге
Портрет и вокругВладимир Маканин • ПОРТРЕТ И ВОКРУГ. Часть третья. Глава 5
92%
Владимир Маканин • ПОРТРЕТ И ВОКРУГ. Часть третья. Глава 5
22

Несколько дней спустя Аня пожаловалась на Веру — Вера Сергеевна почему-то не хочет к нам заходить. И даже звонить не хочет.

— Почему?

— Не знаю, — Аня наморщила лоб, — не знаю, но в отношениях наших что-то стало не так.

— После того, как Старохатов ее уволил?

— Да.

Я попытался успокоить — бог с ней; теперь, дескать, Вера Сергеевна сама по себе: теперь Вере Сергеевне нужно готовиться к новой работе и совсем не нужно воевать со Старохатовым…

— Ну и что?

— Стало быть, ей не нужен я и, стало быть, не очень нужна ты.

Я хотел успокоить, а Аня обиделась еще сильнее.

— Но мы же дружны! — И она уже с горечью рассказывала, как вчера она сама позвонила Вере Сергеевне, чтобы ее поддержать. — И представь, Вера Сергеевна была совсем не рада.

Говорила она с Аней заметно сухо. И сказала, что торопится, хотя Аня говорила с ней всего три минуты, ведь надо было кормить Машу…

— Она говорила со мной так, будто хотела сказать: чего тебе, девочка, надо? Не звони мне больше, сделай милость…

— Ну и не звони.

— Не буду.

И Аня с жаром (и, конечно, с обидой) заговорила о том, что друзьями, видно, могут быть только старые друзья — она говорила о тете Паше и тете Вале. Особенно о тете Паше, которая, как выяснилось, оступилась и сломала ногу.

— Такой человек, такая женщина! — переживала Аня. — И вот ведь — на ровном месте оступилась!

— Бедняжка.

— Сколько пьяниц ходит, и ведь ни один не оступился и не сломал ногу. Ни один!.. Объясни мне — почему если сломал ногу, то это обязательно замечательный и добрый человек?!

* * *

Работа над портретом по-прежнему не шла. Перерыва ради я попробовал обдумать новую вещь.

Прежде чем приступить к новой повести, я убрал на антресоли большую коробку из-под печенья, бросив в нее последнее собранное о Старохатове. В коробке были записи. Там были отдельные листки с фактами, отдельные сценки на три-четыре странички, зарисовки, магнитофонные кассеты с разговорами — короче, все, что я собрал. На картонном боку коробки было написано крупно: портрет и вкр, что конечно же означало: портрет и вокруг. То есть материалы, непосредственно относящиеся к портрету Старохатова. А также всякие побочные материалы и мысли, которые могли в этот портрет войти, а могли и нет. Беловая и черновая работа в едином месте.

Последнее, что я бросил в коробку, было описанием той поездки за город — посещение дачи Старохатова.

* * *

Коробка еще не была убрана, — помню, Аня ходила и все на нее поглядывала.

— Что, Аня? — спросил я.

— Ничего, — ответила она уныло. — На коробку смотрю.

Нет, сначала, если быть точным, произошел последний наш разговор о Вере. Аня шла в комнату к Машке. Я оглянулся — Аня была в прямоугольнике проема дверей — и сказала:

— Вера все-таки осчастливила нас, навестила…

— А?

— Вера приходила вчера. Вдруг явилась веселая, смеется, шутит, — а сама какая-то фальшивая. Не понравилась она мне.

— Поговорили?

— Немного. Я с ней теперь тоже не церемонюсь. Она сказала, что хочет тебя дождаться, а я ей сказала, что мне пора в больницу к тете Паше.

— Ты ее выставила?

— Нет, — она усмехнулась, — я оставила ее посидеть с Машкой.

— Ну, знаешь, это уж слишком по-женски. — Я покачал головой и рассмеялся. — Вера пришла с тобой пообщаться, а ты оставила ее за няньку. Долго она сидела с Машкой?

— Нет. Около часа… Должна же я была отнести апельсины тете Паше?

— А когда вернулась, поговорили?

— Пять минут. Не получаются у нас теперь разговоры.

Настроение у Ани было, по-видимому, скверное. Коробка стояла на столе. И вот Аня подошла к ней — рассматривала.

— Как всегда… Такая большая коробка, — сказала она насмешливо, — и такая маленькая повесть.

— Пока и маленькой повести нет, — пояснил я.

— Ты мне это уже растолковывал.

Сейчас тут не было таких моих слов, как «замысел», или «сюжет», или «образы», или другого подобного авторского словоблудия — тут была коробка из-под печенья во всей своей красе и беззащитности. Просто коробка. Нечто реальное. Нечто жалкое. Нечто примиряющее во всяком человеке и ясновидца и дельца. Потому что, как ни набирай разбег, как ни маши крыльями и как ни взлетай, рано или поздно оно войдет в берега и преспокойненько уляжется здесь. В коробке. Если в словах моей жены и была некая насмешка, то она не задела бы меня в те наши суровые времена и не обидела. Я ничуть не стыдился приземленности. Не стеснялся вида коробки.

Но насмешки не было. Было другое.

Аня тихонько дотрагивалась до края картона пальцами. Сказала:

— И вот из-за этой коробки мы так трудно и плохо живем?

Голос ее дрогнул и сломался.

Она не добавила ни слова. Ушла в комнату. Было слышно, как она двигает кроватку и как укладывает Машу спать… На кухне темнело. Я сидел в одиночестве. И лишь стояла рядом эта коробка, которую она только что трогала пальцами. И вдруг все стало жестким и ясным, как бывают жестки и ясны выступившие наружу внутренние конструкции. Все стало нагим. И даже штучным. Аня и дочка. Я и моя коробка. Плохонькая квартирка, которую мы имели. И ничего больше.

* * *

Двумя днями спустя, словно в отклик и в ответ этой наготе, на нас обрушилась радость. Она обрушилась неожиданно и почти с небес, как только и может обрушиться истинная радость. Маша стала ходить.

— Сейчас сам увидишь, — сказала Аня.

И я увидел.

Аня выхватила Машку из постели (она там играла) и поставила на пол. Секунду или две ее руки колебались — отпустить или нет? И отпустили.

— Иди к папе.

Я был в шаге. Ну, в двух, если небольших. И вот Маша сделала шесть своих и на последнем шаге упала в мои руки. Потом она сделала восемь. Потом прошла от стенки до стенки. Так это случилось. Несколько дней кряду мы полностью занимали и свои и чужие разговоры одной-единственной темой и новостью — «Машенька пошла». Телефон не смолкал. И письма родителям тоже писались. Со всеми подробностями и мелочами, которые наши родители с каждым следующим годом своей жизни ценят все больше.

Среди радостного угара мы с Аней не раз и не два бросались друг к другу и ликовали — говорили сами себе, что как-никак мы победили. И что трудные времена позади. И что настанут лучшие времена и пойдут пироги, мы тем более будем счастливы — мы будем счастливы, и проживем долго, и умрем в один день. Аня охотно шла на эту жертву, несмотря на разницу в возрасте.

Однако первый день, когда Маша стала ходить, врезался в память особо.

— И все-таки мы выстояли, Аня! — сказал я. Сказал среди нашего ликования.

И вот тут это произошло:

— Мы?

И она еще раз переспросила. Резко и жестко:

— Мы?!

Я сказал. Очень осторожно:

— Да, мы — а что же тут такого?

— А ничего, — отрезала она властно и по-бабьи. — Не бери чужого.

Я сказал:

— Перестань.

Но она стояла на своем:

— Разве я не права?

— Перестань!

Она заплакала: чуть что — сразу в слезы. А я был взвинчен: девчонка, пацанка, соплюшка и уже берется делить семью на «мое» и «твое»… Но попасть она попала. Я подошел к ней. Я согласился с ее правотой. Я стал успокаивать. Я был в те времена уверен, что женщину всегда можно успокоить, если только не полениться.

* * *

В те дни Аня дала согласие и стала работать на новом месте — стала секретарем директора завода. Одной из трех секретарш.

Работа над портретом не шла. Вчерне я уже закончил новую вещь, которую в шутку называл «повестью отдыха ради», — я закончил, вернулся к портрету, но дело, увы, не ожило. Я чувствовал, что могу работать над чем угодно, но не над портретом Старохатова. Такой вот тупик.

Прошла неделя.

Прошла другая.

Предыдущая главаГлава 22 из 24Следующая глава