К книге
Всеобщая история искусств. Искусство эпохи Возрождения и Нового времени. Том 2Михаил Владимирович Алпатов Всеобщая история искусств. том II. Искусство эпохи Возрождения и Нового времени. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
40%
Михаил Владимирович Алпатов Всеобщая история искусств. том II. Искусство эпохи Возрождения и Нового времени. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
12

Я видел, косы распустив, замедлив шаг,

она одна в мечтах задумчиво стояла

у гроба матери и слезы проливала.

Люди рождаются и остаются равными в правах…

Во второй половине XVIII века в передовых слоях французского общества складывается уверенность в необходимости коренных изменений в общественном порядке. Далеко не все представляли себе, каким образом они должны быть осуществлены. Но люди самых различных направлений сходились в том, что существующее положение несправедливо обрекает людей на неравенство и не может им обеспечить свободного развития.

Это движение завершилось революцией 1789 года. В искусстве ожидание переворота, брожение умов нашло себе яркое отражение в обращении к античности передовых людей того времени.

Начиная с XV–XVI веков античность не выходила из поля зрения художников и мыслителей Западной Европы. Но каждый век находил в античном наследии новые стороны: в XVI веке Ронсар и Гужон, в XVII веке Корнель и Пуссен, в XVIII веке Вольтер и Буше. Во второй половине XVIII века античность получила новое истолкование. Раскопки Геркуланума и Помпеи содействовали более близкому знакомству с античными памятниками. Немецкий археолог Винкельман (1717–1768) с его обширными познаниями старины и с пылкой душой художника сделал немало для пробуждения этого увлечения. Книги Винкельмана об искусстве древности получили широкую известность; их всюду читали, они вдохновляли художников и поэтов. Мадам де Помпадур, которая покровительствовала легкомысленному искусству Буше, снаряжает в Италию экспедицию художников, которые привозят оттуда альбомы рисунков с древних памятников. Эти древние памятники привлекают теперь не только художественным совершенством выполнения, но и нравственной чистотой, которую восторженный Винкельман восхвалял в античной культуре. Люди XVIII века забывали о существовании в древности рабовладения и видели в этих памятниках отражение той республиканской чистоты общественных отношений, к которым они сами стремились.

Призыву к античности сопутствовало пробуждение в людях сердечности и даже чувствительности, которые должны были сменить господство холодного рассудка предшествующих поколений. Во Франции провозвестником движения выступает Руссо. «Иногда мои мечты приводят к рассуждениям, — говорил он, — но чаще мои рассуждения приводят к мечтам». В Германии так называемое движение «бури и натиска» особенно решительно выступило против «фанатизма чистой мысли» (Гегель). Имя Вертера было на устах у всех сверстников молодого Гёте. «Праведный боже, — восклицал герой, павший жертвой своего страстного чувства, — такой ли жребий ты судил человеку, чтобы он был счастлив лишь до той поры, когда начнет владеть рассудком или когда его снова потеряет!»

Призывы к античности и пробуждение чувства сопровождались обращением к природе, восторженным отношением ко всему естественному, не затронутому человеческой культурой. Англичанам принадлежал в этом главный почин. Во Франции красноречивым глашатаем нового чувства природы стал Руссо. Правда, в дворянском искусстве обращение к природе нередко понималось поверхностно, как игра в пастушескую идиллию. Но все же эти извращения не могли убить здоровой основы всеобщего влечения. Его питала уверенность в осуществимости идеала в жизни, уверенность, что возрождение человека зависит от него самого, что новый золотой век не за горами.

В этом ожидаемом возрождении человечества люди XVIII века придавали искусству огромное значение. Оно должно было перестать быть украшением, развлечением и забавой. Его призывали служить средством воспитания человека. Германия становится настоящей лабораторией философии искусства. Баумгартен выступает в качестве основателя эстетики, как особой науки. Кант пытается отграничить область искусства от области чистой мысли и этим преодолеть рассудочный аллегоризм XVIII века. Лессинг со своей стороны восстает против подчинения искусства морали, выясняет своеобразный язык живописи в отличие от поэзии. Шиллер вдохновенно говорит о воспитательном значении искусства, о красоте как выражении свободы в чувственно воспринимаемом и радующем человека явлении. Правда, такому бурному движению теоретической мысли XVIII века не отвечало равноценное художественное творчество. Дидро, который поражает тонкостью своих критических суждений, считал «своим художником» Греза, которого развенчало потомство. Винкельман искал осуществления своих идеалов в сухом академическом живописце Рафаэле Менгсе. Шлегель предпочитал Давиду бесславных немецких мастеров вроде Шика и Коха.

В этом возрождении классических вкусов принимало участие большинство стран Западной Европы. В Англии это направление проявило себя раньше, чем на материке. Уже братья Адам в своих постройках, наперекор традициям, идущим от Палладио и Рена, стремятся возродить простоту и ясность греческой классики. В английском изобразительном искусстве горячим поборником античного был скульптор Флаксман. Лучшее в его творчестве — это рисунки к Гомеру и Эсхилу, в которых он следовал примеру древнегреческой вазописи и достигал значительной чистоты и благородства линейной формы. Печатью высокого совершенства отмечено не столько большое искусство Англии, сколько мелкие произведения прикладного искусства, в первую очередь фарфоровые изделия фирмы Веджвуд (после 1768 года). Обычно на бледноголубом поле сосудов вырисовывается несколько белых, ясных по форме, изящных и целомудренно спокойных фигур (191). При всей мягкости своих очертаний вазы эти лишены той стройности пропорций, которой отличаются древнегреческие вазы (I, 65). Изделия фирмы Веджвуд получили распространение по всей Европе.

Крупным центром классического направления становится во второй половине XVIII века Рим. Сюда стекаются художники из различных стран, воодушевленные идеей Винкельмана о возрождении «благородной простоты и спокойного величия» античного искусства. Еще в середине XVIII века здесь руководит Академией немецкий живописец Рафаэль Менге. Итальянский архитектор Пиранези издает свои замечательные гравюры с архитектурных памятников древности (ср. I, 112). Впоследствии в Риме протекает деятельность блестящего, но холодного скульптора Кановы и его младшего современника датчанина Торвальдсена.

Художественное наследие, оставшееся от всех этих мастеров, не всегда высоко по своим достоинствам. Но, несомненно, Рим с его богатыми традициями стал превосходной школой возрожденного классицизма. Французские мастера проходили выучку в римском отделении французской Академии, во многом они следовали примеру своих английских предшественников. Впрочем, именно во Франции это направление наполнилось современным общественным содержанием и стало основой для дальнейшего развития искусства в начале XIX века.

В формировании этого нового направления, в своей борьбе с пережитками рококо французские мастера имели возможность опираться на традицию XVII века. Имя Пуссена было окружено почетом в глазах Дидро и впоследствии. Давида. Правда, в XVIII веке существовали художники, мнившие себя прямыми потомками Пуссена, мастера Академии. Учителем Давида был Вьен, который писал картины на темы классической истории с искусно расставленными величественными фигурами, задрапированными в плащи отличающимися патетикой своих жестов. Но академическое искусство было лишено жизни, в нем не было идейности и страсти. Во Франции были и такие мастера, как Сервандони, хранитель древних традиций; был Габриель, высоко державший стяг великого наследия, создатель величавых в своей простоте и естественности форм; он совсем близко подходил к новому направлению. Но все-таки молодое поколение более настойчиво искало новых идеалов в искусстве.

Особенно ясно сказалось это новое в создании современника Габриеля, архитектора Суффло (1709–1780) — в его парижском Пантеоне (193). Это произведение во многих отношениях было программным. Суффло совершил путешествие в Италию, изучал и обмеривал древние памятники. При возведении своего храма он смело применяет новые строительные приемы и так облегчает устои, что это вызывало опасения за прочность здания. Он строит купол в виде трех оболочек, чтобы источника света не было видно. Храм образует в плане греческий крест, перекрестье покрыто большим куполом, его рукава — незаметными снаружи куполами.

В своем храме Суффло исходит из типа собора св. Петра и собора Инвалидного дома в Париже. Но его фасадная сторона соответственно желанию Суффло носит совершенно иной характер. В отличие от собора Петра с его напряженным огромным куполом, вырастающим из массива здания (ср. 67), в Пантеоне замечается постепенное облегчение масс от портика к колоннаде, от нее к барабану и куполу, и это сообщает спокойствие впечатлению от целого. В зданиях XVI века все части стянуты воедино, составляют сплетение архитектурных элементов: распор купола выражался в нервюрах, в парных колонках вокруг барабана, напряжение было выражено даже в стене. Наоборот, Пантеон распадается на более обособленные элементы: внизу высится одноэтажный портик, похожий на входную сторону греческого храма; над ним поднимается совершенно иная по масштабу, непосредственно не связанная с ним ротонда; ее увенчивает купол. Напряжение, которым обычно пронизаны здания XVII века и которое отчасти заметно в ротонде Джибса (ср. 186), исчезает в Пантеоне Суффло. Самый портик выделяется на гладкой поверхности стен боковых рукавов креста. Такого последовательного расчленения здания на объемы не знал и Габриель, хотя его павильон Военной школы сооружался в те же годы. Даже в Трианоне больше взаимодействия отдельных архитектурных элементов (ср. 190). Приобретая большую ясность, спокойствие и вместе с тем некоторую холодность, здание Суффло лишается силы и полнокровности соборов XVI–XVII веков.

Пантеон был первоначально задуман в качестве храма св. Женевьевы. Но, в сущности, с самого начала он не имел сходства с обычными типами храмов. Завершая собою улицу, Пантеон воспринимался как памятник просвещения, светлого разума, выглядел как общественное здание, воплощение идеалов гражданственности. Недаром по образцу парижского Пантеона было построено здание парламента в заокеанской республике — в Вашингтоне. При всем том Пантеон нельзя считать крупной творческой удачей архитектуры XVIII века: в нем есть заметная доля надуманности.

Значительнее по своим художественным достижениям были поиски нового в скульптуре XVIII века. В своих ранних произведениях Фальконе (1716–1791) берется за тему Пюже и создает своего Милона Кротонского, исполненного необыкновенной страстности. В мелких произведениях он то переносит в скульптуру фигуры из картин Буше, то создает сам композиции в том же роде для Севрской фарфоровой мануфактуры (Леда, 1753). Его грации, окружающие часы с гирляндами, исполнены изящества, чувственной неги и кокетливости, и этим напоминают Фрагонара. В группе Фальконе «Пигмалион и Галатея» (1763) Дидро одобрительно отметил выражение удивления, радости, любви, слитые в образе художника, взирающего на целомудренно прекрасную в своей наготе богиню.

Делом жизни Фальконе была его конная статуя Петра I. Медный всадник, бесспорно, самое значительное произведение Фальконе и» лучший скульптурный памятник XVIII века. Конная статуя Петра I задумана как памятник идеальному монарху, о котором, мечтали многие просветители XVIII века, как памятник герою, выразителю передовых государственных идеалов, которые вдохновляли людей того времени. Фальконе сознательно ограничился одной змеей у ног коня, намекающей на побежденные героем препятствия, и обошелся без аллегорий у подножия памятника, которые часто встречаются у его предшественников. Он отказался и от торжественной медленной поступи коня Людовика XIV в памятнике Жирардона, от костюма, по которому можно было бы узнать императора. Петр одет в короткий плащ, сидит он в простом седле. Конь поставлен на необработанной гранитной скале, не на архитектурном постаменте.

Зато как ни в одном другом конном памятнике, все внимание, сосредоточено на том стремительном порыве, который объединяет и всадника и коня. В конных статуях Возрождения, особенно в Коллеони, всадник напрягает свою волю и подчиняет ей шагающего коня. В памятнике Петру I Фальконе в движении нет ни драматического напряжения, ни выражения преодолеваемого препятствия, обычного в XVII веке. Конь легко несет смелого всадника, повелительно протянувшего руку, полного душевного порыва, восхищенного умом и сердцем. В памятнике Петру I монументальная сила счастливо сочетается с выражением естественности и свободы, как в лучших памятниках древности.

Самая характеристика Петра I исключительно многогранна. С правой стороны, откуда видна его высоко протянутая рука, он имеет вид грозного повелителя; спереди и он и фигура коня кажутся более спокойными; с левой стороны, особенно в профиль, сильнее заметно порывистое движение коня, занесшего ноги над бездной, устремленный вперед твердый взгляд Петра. В статуе тонко выражено постепенное нарастание объемов, мягкая лепка, но издали вся она вырисовывается ясным силуэтом и прекрасно гармонирует с вздымающейся как волна гранитной скалой. В этой гармонии достигается впечатление стихийной силы, заключенной в фигуре победителя. Медный всадник виден со всех сторон; он господствует над площадью и вместе с тем включен в панораму города на берегу широкой Невы.

В 60-х годах XVIII века во Франции поиски новых художественных форм порождают новое художественное направление. Поворот во вкусах сказался во многих произведениях, которые продолжали строиться для французской знати и двора. Могучее идейное движение, которое должно было смести основы старого порядка, вылилось в искусстве в форму одного из тех направлений, которое по имени царствовавшего в те годы короля принято называть «стиль Людовика XVI». Общество ощущало потребность в оздоровлении всей жизни и в том числе искусства. Многие питали надежды на то, что это возможно в пределах старого жизненного порядка. В области хозяйственной жизни такие попытки реформ были предприняты министрами Тюрго и Неккером. В искусстве находят себе отклик призывы к простоте, естественности, свободе и чувству. С этими чертами сочетается унаследованное от рококо изящество, грациозность, порою нескрываемое кокетство.

Во второй половине XVIII века повсюду при княжеских дворцах и парках ставятся небольшие беседки, подобие ротонд, покрытых куполами. Мы находим их во Франции, Германии, Англии и России (194). Современники называли их на языке той поры «храмами дружбы». Они ставились обычно в укромных уголках парка, нередко в густой чаще рощи или около заросшего пруда. По своим формам они ближе к древнегреческим образцам, чем произведения Брунеллеско, Браманте или Палладио, так как римские арки заменены здесь простыми соотношениями колоннады и антаблемента. При всем том эти классические «храмы дружбы» были порождением XVIII века. В своей миниатюрности и изяществе они сродни китайским домикам-павильонам в парках XVII–XVIII веков. Величие природы противопоставлено в них миниатюрности идиллий. Здесь человек, оставаясь с самим собою, может, по выражению Руссо, населить свое уединение «существами близкими его сердцу и, отбрасывая мнения, предрассудки и ложные страсти, переносить в укромные уголки природы людей, достойных в ней обитать». Природа воспринимается как сопровождение мечтаний человека, как волны озера, которые, по признаниям Руссо, своим равномерным прибоем гармонировали с движением его души. Закрытость этих уголков, так непохожая на открытость парков XVII века (ср. 166), помогала людям XVIII века собраться со своими силами. Пантеон Суффло — это памятник гражданским идеалам эпохи. «Храмы дружбы» выражают пробуждение личности.

Архитектура второй половины столетия постепенно меняет свой характер решительно во всем, вплоть до орнамента. Место излюбленной ракушки рококо (ср. стр. 263) занимает теперь гирлянда (192). Лепной орнамент имеет некоторое сходство с римскими памятниками императорской поры, но легче и изящней их (ср. I, 116). Гирлянды, развешанные по стенам здания, придают ему нарядность; они естественно свисают вниз, и это хорошо связывает их с восстановленным в своих правах ордером. Только извивающиеся ленты своим струящимся ритмом вносят некоторое оживление и свободу; в них звучит отголосок игривой грации рококо. Золото изгоняется теперь из архитектурных украшений; предпочитают белый цвет или раскраску фона в голубой, фисташковозеленый или желтый цвета. Нежная лепка орнамента придает ему легкость и воздушность. Рядом с гирляндами здания украшаются стройными и изящными вазами или овальными медальонами. В остальном мастера становятся скупы на украшения: они открывают красоту гладкой стены. После неистовства рококо глаз отдыхает на спокойной и ясной плоскости, оживленной редким, умело брошенным пятном.

Новые вкусы постепенно изменили и характер мебели и прикладного искусства. Лучшими мастерами-мебельщиками этого направления были во Франции Ризенер и Рентген. Секретэр (шкаф для хранения бумаг) этого времени (195) отличается прежде всего ясностью, простотой и гармонической пропорциональностью своей формы. В мебели происходит как бы возвращение к формам Возрождения (ср. 54). Только в предметах не так сильно выделен объем, не так энергично обозначена их структура выступающими столбиками и ножками. В XVIII веке мебель приобретает особую легкость. Глаз легко улавливает гармонические соотношения прямоугольников и овалов. Даже растянутые вширь комоды Ризенера изящны, так как их гладкие геометрические плоскости разбиты на прямоугольники, а эти последние заключены в тоненькие бронзовые рамочки. Во избежание впечатления застылости уголки этих рамок срезаны небольшими розетками.

Живопись отвечала развитию этих вкусов в меньшей степени, чем скульптура. Французские скульпторы Гудон, Пажу (1730–1809) и особенно Клодион (1738–1814) полнее всего выражают новые вкусы. Клодион не был мастером большого масштаба, как Фальконе или Гудон. Его стихией была мелкая скульптура из терракоты и глины. Как и архитекторы конца XVIII века, он стремился к античности, но не римской, вдохновлявшей мастеров XVII — начала XVIII веков, а греческой. Ему удавалось порой приблизиться к позднегреческой классике. В его статуэтках есть пленительная мягкость форм, напоминающая танагрские произведения (196). Любимые темы Клодиона — вакханки, танцовщицы, нимфы. Он дает почувствовать их гибкое тело, просвечивающее сквозь мелкие складки прозрачной одежды, стройное бедро или нечаянно открытую грудь. Но достаточно сравнить Клодиона с Буше (ср. 179) или с его сверстником Фрагонаром, чтобы почувствовать, что страсть предстает у него очищенной от порочного вожделения, исполненной здоровья, к которому призывали мыслители XVIII века.

В своей ранней молодости Андре Шенье, величайший из французских поэтов XVIII века, застал это художественное направление и своей чуткой поэтической душой воспринял его лучшие заветы. Этот «эллин из эллинов», как называл его впоследствии Пушкин, глубоко проникся духом греческой поэзии. Его привлекает античность не своей суровой и холодной красотой, но полнотой и радостью жизни; вместе с тем он остается человеком XVIII века, восхищается Ватто и Буше, находит слова сочувствия Микельанджело. Он называл свои стихи подражанием древним, но в них говорит человек нового времени, который умеет поведать людям свои волнения и тревоги. Впервые во Франции поэт заговорил о вдохновении и опьянении как источнике творчества. Образы Шенье, хрупкие и нежные, словно вылепленные из терракоты, вместе с тем прекрасно очерчены, порой исполняются могучей страсти. Его «Геракл», переведенный Пушкиным, почти достигает силы Пюже.

Возрождение античности не ограничивалось областью архитектуры, скульптурой и поэзией. Самым крупным проявлением этого движения, огромным событием в художественной жизни Франции XVIII века были оперы Глюка. Они затмевают все, что было создано в изобразительном искусстве накануне революции. Мелодия зазвучала в его музыке во всей ее силе. Человеческий голос как выражение волнений сердца получил ведущее значение. Герои вырисовываются ясными очертаниями, как фигуры в рельефах XVIII века. Выразительности голоса отвечает выразительность жеста, развитая пантомима. В своем «Орфее» Глюк в трогательных напевах, полных то радости, то печали, рисует, как смерть преодолевается любовью. Тема Орфея легла в основу надгробий XVIII века с их фигурами меланхолических плакальщиц, исполненных неотразимой грации и благородства.

Глюк и Гёте были первыми немецкими художниками, завоевавшими широкое признание во Франции. Изобразительные искусства Германии не получили в конце XVIII века большого развития. Исторические заслуги немецкого искусства были главным образом в области поэзии и музыки; через эти искусства Германия осуществляла свое участие в развитии европейской художественной культуры. Современник Шенье Гельдерлин был тоже исполнен влечения к Греции, веры в природу, но отдавался этому с большей страстностью, чем французский поэт. Шиллер в своих «Разбойниках» стремился воплотить идеал освобожденной от пут современного общества личности. Гёте, как истинный возродитель лирики, в своих «Римских элегиях» выразил то чувство полноты бытия, которое со времен древности было почти утрачено поэзией. Немецкая музыка этих лет была проникнута духом высокой гуманности. Гайдн был одним из создателей сонаты с ее чередованием живого начала, замедленной певучей второй части и убыстренного заключения. Рояль с его богатой звуковой красочностью становится послушным инструментом для выражения личных переживаний в музыке. В эти годы выступает и Моцарт, который своей грацией и веселостью близок к рококо, но здоровым чувством мелодии, естественной и певучей, выходит за его границы. Отдаваясь непосредственному чувству, Моцарт не забывал, что «музыка никогда не должна переставать быть музыкой», и это делает его величайшим музыкантом мира.

Среди немецких художников конца XVIII века разве только один рано умерший Рунге (1773–1810) может быть назван рядом с именами великих немецких поэтов и музыкантов. Он начинает с классических образов, изображает прекрасные классические тела, придумывает аллегорические композиции. В картине «Утро» (1808) он сочетает образ обнаженного младенца с природой, воздухом и светом, пронизывающим предметы. Ранний автопортрет Рунге (1802–1803) рисует образ юноши с открытым взглядом, с уверенностью в себе и верой в жизнь. Впоследствии его искусство становится более мелочным и сухим; воспевая в групповых портретах семейное благополучие, оно теряет свой возвышенный характер.

Эта ступень в развитии европейского искусства нашла себе полное выражение и в России, в частности в Павловске. Павловский дворец Камерона полон гармонии и изящества. Английский парк — создание Гонзаго — это осуществление мечты людей XVIII века об естественном и прекрасном. Среди русских мастеров скульптор Козловский был одним из лучших выразителей этого направления. Он чувствовал античность и понимал Микельанджело. Ему знакомо выражение силы, но особенно чаруют его юношеские образы, стройные, грациозные, но неизменно естественные, живые.

Французская революция 1789 года, подготовленная всем общественным и культурным развитием страны, в котором и искусство сыграло свою роль, застала само искусство в поисках «прекрасного идеала», но лишенным той действительной среды, которая могла бы помочь его осуществлению. В искусстве перелом не мог произойти так быстро, как в политике и в общественных отношениях. Однако революционное правительство уделяло много внимания художественной жизни. Оно выступило в качестве ее руководителя: в эти годы во Франции были организованы художественные музеи, государство взяло под свое покровительство больших мастеров. Руководители художественной жизни революционной Франции стремятся подвергнуть ее регламентации в соответствии с классической доктриной. В античном наследии привлекает к себе не столько идеал гармонической личности древней Греции, сколько суровый дух римской республики, величие Рима, идея государственного служения личности. Ораторы французской революции усердно изучают римское красноречие и особенно Цицерона. Искусство должно было отличаться лаконизмом, ясностью, строгостью форм и непременно гражданским пафосом.

В годы революции возникает новая область художественной деятельности — массовые народные празднества. Они устраивались в Париже в памятные революционные дни, к их организации привлекались лучшие художественные силы, участниками были широкие слои парижского населения: мэр должен был выступать рядом с дровосеком, судья — рядом с ткачом, черный африканец — рядом с европейцем; в белых колыбелях несли младенцев из дома подкинутых детей («Вы начнете пользоваться гражданскими правами, столь справедливо вам возращенными», — обращается к ним автор старинного описания подобной процессии). При оформлении шествий образцами служили известные по древним рельефам римские триумфы. Порядок шествий был предусмотрен наперед выработанным и утвержденным Конвентом планом. Обычно шествия начинались рано утром, о них возвещала военная музыка; дома украшались трехцветными флагами, толпы — цветами, народ выходил на улицу. «Дети, старики и матери обнимаются и спешат справить праздник». По улицам движется толпа, среди нее везут на колеснице трофеи революции; шествие направляется к народному саду, где происходит церемония сожжения пороков: Атеизма, Высокомерия, Эгоизма, Разногласия и Ложной простоты; над ними торжествует Мудрость со спокойным и ясным челом. Раздается пение, дробь барабана, пушечные выстрелы. «Матери поднимают на руки самых юных своих детей, — говорится в одном плане такого шествия, — девушки будут бросать к небу свои цветы, и восхищенные старцы возложат руки на их головы, давая им отеческое благословение!» Народные празднества и театр того времени утверждали новый жизненный порядок. Изобразительное искусство было тоже вовлечено в политическую жизнь. Карикатура стала орудием борьбы с контрреволюцией, средством политической агитации.

Эпоха французской революции 1789 года нашла себе яркое выражение и в архитектуре, в живописи, в скульптуре.

Правда, в период революции крупное строительство приостановилось. Работы Леду (1736–1806) относятся ко времени и до и после революции; но перелом в архитектуре, который знаменует его творчество, отвечает идеям, которые принес с собой 1789 год. Им была задумана постройка целого города; проект этот был готов уже в 1774 году, но издан только в 1804 году. Леду был одушевлен поисками архитектурных форм, мыслью о необходимости создать новый язык архитектуры. Утопическим складом своего мышления он напоминает Руссо с его призывом вернуться к природе и к простоте общественных отношений.

Задуманный Леду соляной город Шо образует в плане огромный круг с лучевыми проспектами; в соответствии с назначением города в центре его должны были находиться дом директора, по бокам от него — производственные постройки.

Отдельные общественные здания должны были получить форму, отвечающую их назначению: купольное здание с четырьмя портиками — это храм; цилиндрический дом — это дом маклера; дом директора источников имел форму лежащего цилиндра, из которого вытекала вода; здание в виде огромного полого шара — это кладбище.

В планировке города бросается в глаза его отвлеченная правильность. Правда, дом директора находится в самом центре, но подъездные пути к нему оказываются застроенными. Площади и улицы разбиты без учета того движения, которое по ним должно протекать. Леду придает каждой постройке характер вполне самостоятельного объема, но, располагая вокруг главной круглой площади здания одинаковой формы, он сообщает облику города несколько однообразный характер. В сравнении с планировкой Шо площадь Габриеля отличается большим богатством зрительных впечатлений и главное — она выглядит рассчитанной на живых людей. Наоборот, Леду со своим утопизмом оказывается в плену геометрической схемы, едва ли не более отвлеченной, чем та, которая торжествует в Версале.

В замысле отдельных зданий Леду обнаруживает большую смелость новатора. Он был первым со времени Возрождения архитектором, который отверг все принципы традиционного классического ордера. В этом ему подготовили путь теоретики XVIII века. Еще Ложье ссылками на природу подвергал сомнению незыблемый дотоле авторитет Витрувия. Лодоли говорил, что здание должно в своем внешнем облике выражать прежде всего свое назначение. Впоследствии, уже в эпоху революции, группа архитекторов горячо отстаивала это положение и образовала целое направление.

Леду в построении здания обычно исходит из кристаллической формы куба, цилиндра, шара или конуса и сохраняет их форму во всей ее отвлеченной правильности (стр. 293). В некоторых случаях им допускаются колонны, но они тонут в массиве здания. Его не привлекает гармоническое соотношение отдельных частей. Нередко маленький бельведер высится на огромном и тяжелом постаменте. Иногда небольшие, как щелки, окна теряются среди обширной глади стены.

В своих заставах, особенно в заставе де ла Виллет (204), Леду взгромоздил огромную ротонду над низким, как бы раздавленным ею портиком. Такого напряженного соотношения частей нет даже в римском Пантеоне. Леду незнакома мягкая лепка и сдержанное равновесие форм английского классицизма (ср.186). Колонны выступают на черном фоне пролетов, теряют свой объемный характер и подчиняются строго геометрическому цилиндру. Вместе с тем архитектура Леду приобретает внушительную мощь. В этом она глубоко отличается от архитектуры Суффло, стремившегося к возрождению греческой легкости (ср. 193).

В созданиях Леду нет такого совершенства, законченности форм, которым привлекает к себе Габриель. Но его архитектурный язык и особенно широта его планировочных замыслов в своей суровой простоте отвечали духу революционных лет. Леду отпугивал многих смелостью своего новаторства. Но прямо или косвенно он оказал огромное влияние на развитие всей архитектуры начала XIX века. Правда, его наследие было понято потомством односторонне: унаследованы были далеко не лучшие его стороны.

Леду. Дом служащего. Проект планировки города Со. Ок. 1773.

Крупнейшим из французских мастеров, непосредственно связанных с революцией всей своей жизнью и своим творчеством, был Луи Давид (1748–1825). Он играл большую и деятельную роль в художественной жизни Франции в качестве члена Конвента и человека, близкого Робеспьеру, и пользовался при нем большими полномочиями. Он был наделен пылким темпераментом, жаждой деятельности и славы. Это помогло ему после революции стать придворным живописцем Наполеона. И личная судьба и творчество Давида ясно отражают направление художественного развития Франции на рубеже XVIII–XIX веков.

Давид начинает как ученик академика Вьена, но некоторое время следует примеру Буше. В молодости он совершает путешествие в Италию, знакомится с мастерами Возрождения. Он много слышал о необходимости следовать примеру античности. Учение Винкельмана о возвышенной красоте древнего искусства становится его символом веры. Со всей своей страстностью Давид отдается своему увлечению. Но он сохраняет интерес и к забытым в XVIII веке караваджистам. Его картина «Св. Рох исцеляет зачумленных» была холодно встречена в Салоне. Рисунки Давида к картине (198) говорят о небывалой в XVIII веке мужественности его художественного склада: его интересуют сильные, характерные лица, выражение в них страсти и страдания. Он пользуется твердыми штрихами, энергично лепит форму, забывая при этом и манерность Буше, и холодность академиков, и «прекрасный идеал». Начиная свой путь в качестве реалиста, Давид стремится к обобщению, к типическому. Таких страстных и сильных образов не знало французское искусство его времени.

Через три года Давид принимается за картину «Клятва Горациев» (Лувр, 1785). Ее тема была заимствована из римской истории, точнее, навеяна драмой Корнеля. Трое молодых римлян из рода Горациев клянутся престарелому отцу, протянувшему перед ними мечи, что будут мужественно сражаться за родину. Женщины безропотно оплакивают свое горе.

Картина Давида была выставлена в Салоне и имела шумный успех среди передового парижского общества. В напряженной атмосфере предреволюционных лет она должна была восприниматься как призыв к гражданской доблести и к борьбе. Но дело было не в одном сюжете. Академики многократно выставляли в Салонах картины на римские темы, которые было нетрудно истолковать в свете современных событий. Моде на римское отдали дань и Грез, и Фрагонар, и многие другие мастера. Классическая тема в истолковании Давида приобрела художественную выразительность. Такой благородной простоты и силы, такого контраста между мужеством юношей и женственностью поникших сестер и жен, такого подчинения подробностей одному жесту протянутых рук и решительному шагу воинов, наконец, такого нарастающего ритма мы не встречаем даже у Пуссена. Особенно хорош эскиз к картине (Лувр), выполненный свободными, энергичными мазками, с сильными световыми контрастами. Все это делает «Клятву Горациев» Давида более значительным памятником революции, чем его несколько надуманная по композиции картина «Клятва в зале для игры в мяч» (1791).

В течение революционных лет Давид развил широкую деятельность в качестве портретиста. Он и раньше обращался к портрету и показал в этой области большие способности. В портретной живописи им были достигнуты наиболее бесспорные успехи. Он превосходно усвоил портретный стиль XVIII века. В ранних портретах своих богатых, нарядных родственников г-жи и г-на Пекуль (1784) он примыкает к типу парадного портрета XVIII века. В знаменитом портрете г-жи Рекамье (Лувр, 1800) он представил ее в одежде древней жрицы, как это было принято еще в XVIII веке. Лучшим портретам Давида 90-х годов свойственна мужественность, простота, сила, энергия, правдивость. Он чаще всего писал погрудные портреты: обычно фигура вырисовывается на ровном светлом или темном фоне ясно очерченным силуэтом. Костюм редко привлекает к себе внимание художника, главное — это сам человек. Холодная сдержанность жестов и умение соразмерять свои силы отличают людей в портретах Давида от портретных образов современных ему английских мастеров. В портретах Давида мы не находим ничего неопределенного, сложного, противоречивого; здесь нет мягких промежуточных цветов и полутонов. Фигуры всегда охарактеризованы по их основному личному качеству или общественному положению. Обычно несколько светлых и темных пятен уравновешивают друг друга. Портреты Давида всегда ясно, даже жестко построены; в лих сильнее выделяются отвесные линии, чем в большинстве портретов XVIII пека. Все эти живописные особенности портретов Давида соответствуют новому представлению о человеческом достоинстве, которое сложилось в бурные революционные годы.

В раннем автопортрете (Лувр) в лице курчавого юноши можно прочесть и вертеровскую тревогу и дерзкий вызов судьбе. В замечательном портрете зеленщицы (1795), в ее сложенных руках труженицы, схвачена и увековечена уверенность целого класса. Портрет г-жи Сериза (1794) рядом с ее дочкой и с букетом полевых цветов в руках полон выражения молодости и цветущего здоровья. В портрете г-жи Шальгрен проглядывает сухость светской дамы, в портрете генерала Мильо — задор бравого вояки, в аббате Сейесе в его черном сюртуке — скрытность и сдержанность хитрого политика. В портрете консула Бонапарта бледное лицо, взгляд глубоко посаженных глаз и горделивый поворот головы выдают властолюбие будущего императора.

Самый значительный портрет Давида — это его «Марат» (199). Он представлен истекающим кровью в ванне, после того как рукой Шарлотты Корде Другу народа был нанесен смертельный удар. Давиду удалось соединить портретную характеристику модели и историческую точность с глубоким трагизмом образа революционера. Давид обретает тот гражданский пафос, к которому призывали искусство еще Дидро и энциклопедисты. Картина Давида принадлежит к числу тех произведений, которые, как в зеркале, отражают в себе целую историческую эпоху, весь трагизм революционных лет.

Мастера Возрождения тоже затрагивали тему страдания и смерти. Микельанджело в своих пленниках передает предсмертные содрогания тела (ср. 74), Тициан в движении наступающей на Христа толпы, в горящих факелах выражает драматизм, вызывающий сострадание зрителя (ср. 79). Давид показывает смерть как нечто непоправимо свершившееся, изображает героя как труп, словно окаменевший на фоне могильного мрака. Лаконическая строгость построения, ясность членений картины, ее несколько жесткая и мужественная проза сродни тому строю чувств, который лежит в основе архитектурных образов Леду (ср. стр. 293). «Горации» Давида — это порождение шумной предреволюционной бури. В «Марате» Давида царит тишина, таящая в себе чувство глубокой трагедии.

Давид был самым крупным, но далеко не единственным мастером эпохи революции 1789 года. Революция всколыхнула художественную жизнь Франции. Многие художники восприняли ее как призыв к ниспровержению всех и всяческих традиций. В Париже организуется группа примитивистов с неким Кэ во главе. Они издеваются над умеренностью Давида и в насмешку называют его стиль «Помпадур». Их туманно изложенная программа требовала возрождения монументального искусства и ниспровержения авторитета Возрождения. Их мысли впоследствии были подхвачены романтиками, но сами примитивисты не создали ничего значительного.

Рядом с Давидом в годы революции выступает Прюдон (1758–1823). Его творчество характеризует другую сторону художественных идеалов революционных лет. Он не был так деятелен в жизни и так многосторонен в искусстве, как Давид, но как художник он не уступает ему и даже превосходит его цельностью и полнокровностью некоторых своих образов.

Прюдон писал большие картины на аллегорические и мифолотческие темы, как это было принято в то время, и порой ему удавалось сообщить этим образам художественную выразительность. Его «Психея, уносимая зефирами» (Лувр) — известнейшая из его картин — в силу некоторой слащавости не может считаться лучшим его созданием. Самые сильные свои стороны Прюдон проявил в рисунках и иллюстрациях.

Как и Давид, он был полон стремления к «прекрасному идеалу», но в отличие от несколько жесткой рассудочности Давида искал выражения человеческой страсти и не боялся жаркого чувства. Будучи превосходным рисовальщиком, он любил резкое боковое освещение, которое повышает и обогащает энергию лепки. Этим объясняется его особенная привязанность к Леонардо и Корреджо. Эта черта связывает Прюдона с мастерами XVIII века и, с другой стороны, делает предшественником Жерико и Делакруа.

Его «Виргиния, оплакивающая гибель Поля», иллюстрация к роману Бернардена де Сен Пьера, полна такого страстного чувства, которого ни мастера XVIII века, ни Давид никогда не передавали. Вокруг нее бушует море, молнии освещают тучи, ветер рвет ее платье, но прекрасное юное тело девушки оказывает сопротивление самой стихии. Даже в мгновение отчаяния на краю гибели торжествует «прекрасный идеал».

В своих рисунках к- «Дафнису и Хлое» (201) Прюдон пользуется свободным, размашистым штрихом, превосходно подчиняя его задачам построения объема; в фигурах молодых любовников есть и нега и сладострастие, как у Клодиона, но они полны серьезности и энергии, как люди новой, более мужественной эпохи.

Передовая Европа конца XVIII века, даже отделенная рубежом от Франции, жила с ней одними интересам». Недаром «Разбойники» Шиллера — этот страстный вызов, брошенный всему старому обществу, — были так популярны и во Франции. Недаром созданные уже после революции симфонии Бетховена, особенно героическая, третья (1804), или его опера «Фиделио» прославляют свободу с поистине революционной страстностью. Правда, влиянию французской революции оказывалось противодействие всеми монархическими правительствами Европы, но все-таки оно проникало повсюду, проявлялось в самых неожиданных формах.

Немецкий скульптор Даннекер (1758–1841), любимец Шиллера, в молодости учившийся во Франции, придал своему автопортрету (197) сходство с образом древнего республиканца Брута. Лицо, выполненное более обобщенно, чем у Гудона (ср. 185), выражает силу и готовность к действию. Он смотрит вперед уверенным, чуть надменным взглядом. Черты лица его ничем не смягчены, и вместе с тем ни в чем нет преувеличения. Во всем облике его, в плавных линиях плаща царит спокойствие, которое придает его облику гармоническую законченность, уже недоступную следующему поколению романтиков.

Идеи 1789 года долгое время после революции оплодотворяли художественное творчество. Но все же термидорианский переворот, установление директории и консульства не могли не отразиться и на судьбах искусства. Конвент собирался заменить Королевскую Академию — это детище абсолютизма и символ всего реакционного, — «обществом, имеющим целью прогресс науки и искусства». Но в 1803 году возрожденная и реорганизованная Академия вошла в качестве отделения во Французский институт. Правда, во главе новой Академии становится Давид, но и его творчество постепенно теряет свой реалистический характер. Недаром в его портрете г-жи Рекамье Сериза больше холодной статуарности. В портрете Наполеона на коне (1800) появляются первые признаки ложного пафоса: плащ героя развевается по ветру, а его конь решительно вздыблен, но вся картина производит впечатление застылости, какой не было в «Медном всаднике» Фальконе.

Особенно ясно сказался перелом в многофигурных композициях. Темой «Сабинянок» Давида (200), как и «Клятвы Горациев», служила римская история. Но теперь увековечивается не порыв к борьбе, но призыв к прекращению кровопролития. Один воин направил копье против другого, но между ними становится сабинянка и, стараясь пробудить жалость, останавливает противников. В пафосе раскрывшей руки женщины и широко ступившего воина еще много величия. «Сабинянки» — это одно из последних крупных произведений западноевропейского искусства, где в открытом единоборстве людей, как в античности (ср. I, 93), выражена жизненная борьба во всей ее красоте и героизме. Но страстность «Горациев» уже уступает место рассудочной взвешенности композиции. Художнику пришлось прикрывать отсутствие подлинного вдохновения археологической эрудицией в передаче оружия, костюмов и обстановки. Выполнение картины приобретает тот сухой, зализанный характер, который позднее позволил Александру Иванову говорить о «гипсовом стиле» Давида. Группы выстраиваются в ряды, композиция тщательно уравновешена.

После установления во Франции военной диктатуры Давид становится придворным художником Наполеона. Судьба всего французского искусства находится теперь в зависимости от нового политического порядка. Сам Наполеон входит в вопросы искусства. Он мнит себя тонким ценителем прекрасного и даже немного поэтом и рассматривает искусство прежде всего как средство прославления своих военных успехов и своей власти. При сооружении храма Славы было откровенно заявлено, что он «имеет известное отношение к политике и потому должен быть сооружен особенно быстро». Во Франции как бы вновь возвращаются времена Людовика XIV, времена строгой регламентации вкуса и государственной опеки над художниками. Исполнительные чиновники уверяют Наполеона, что «через десять лет император имеет право рассчитывать на появление шедевров». Торопливость насадителей новых вкусов и их неразборчивость неблагоприятно отразились на художественной культуре Франции.

Провозглашая себя хранительницей завоеваний революции, военная диктатура Наполеона положила в основу искусства империи, так называемого ампира, классическое наследие, но оно подвергается теперь новому истолкованию. Влечение к «прекрасному идеалу» и к гармонической личности заглушается теперь громом победных пушек, мыслями о славе римских цезарей. Несмотря на то что именно в это время в Европе ближе узнали архитектуру древней Греции и был введен строгий дорический ордер, самая сущность греческого искусства становится недоступной и непонятной. Искусство служит не пробуждению духа свободы, о котором мечтал Винкельман. Оно призвано скорее подавлять человеческое сознание своим тяжеловесным величием. Законодатели этого классического вкуса требуют простоты, обнаженности стен и даже упрекают мастеров XVIII века в излишней нарядности. Но во избежание сухости и бедности они прибегают к украшениям, сплошь покрывают стены классическими орнаментальными мотивами и придают дворцам ампира отпечаток неуклюжей роскоши. Вкусы ампира проникают решительно повсюду. Даже Шатобриан в своей прозе отдает дань пристрастию к напыщенному, перегружая свои описания величавыми и многоречивыми периодами и множеством эпитетов.

Сам Наполеон многого не успел довести до конца, но им была задумана огромная планировка в западной части Парижа, из которой была построена Шальгреном только арка Звезды (205), завершающая перспективу Елисейских полей и находящаяся на пересечении лучевых улиц. Арка Звезды задумана как памятник военной славы диктатора. Водруженная на перекрестке, она закрывает пути городскому движению и подавляет площадь своими размерами. Лишь более позднее широкое кольцо вокруг арки облегчило движение. Самая арка не только превосходит по своим размерам парижскую арку Сан Дени Блонделя XVII века, но и более тяжела из-за своего высокого аттика, более мелочна в декорациях своего фриза и суше по своим деталям.

Общественные здания ампира в Париже, как театр Одеон Шальгрена и де Вальи, биржа Броньяра, образуют подобие периптеров. Церковь Мадлен Виньона представляет собой подражание римскому храму. С первого взгляда можно подумать, что европейская архитектура лишь теперь, после четырехсотлетних исканий, вплотную приблизилась к древней архитектуре. Но археологическая осведомленность мастеров не сделала их понимания древности проникновенным. Поставленные на улицах современного города, мало связанные с ними, эти периптеры выглядят как мертвые музейные предметы. Потребность в больших помещениях заставляла отступать от классических типов, увеличивать массив зданий. Наружный вид их неуклюж, а интерьеры мрачны, темны и неудобны.

Ампир получил распространение по всей Европе. В сложении его принимали участие мастера разных национальностей. Представителями классицизма в скульптуре начала XIX века были блестящий, но холодный итальянский мастер Канова, более мягкий, порой задушевный датчанин Торвальдсен, поселившийся в Риме, наконец, немецкий мастер Шадов, у которого сквозь строго классические формы проглядывают немецкие вкусы.

Самым значительным представителем архитектурного классицизма в Германии был Шинкель (1781–1841). Его гауптвахта в Берлине (206) отмечена печатью спартанской суровости, силы, дисциплины, не выродившейся еще в бессмысленную муштру. Портик с дорическими колоннами примыкает к самому зданию. Кубичность массива разбивают два выступа по бокам и несколько подавляют его. В этой тяжеловесности сказались отголоски архитектуры Леду (ср. 204), впрочем, смягченные влиянием античных образцов. Серый цвет берлинских зданий усиливает их мрачную выразительность.

В эпоху ампира строят много ансамблей: в этом была живая потребность. Но каждое отдельное здание наделялось такой законченностью, массивностью, что они либо высятся среди площади, либо окружают ее со всех сторон, но не связаны с пространством улиц и площадей, как это было в XVIII веке. Как раз в области архитектурного ансамбля особенно велики были заслуги русских мастеров начала ХIХ века. Таких величественных зданий, как Адмиралтейство Захарова, таких блистательных ансамблей, как Дворцовая площадь в Ленинграде Росси, на Западе в те годы не создавалось. В русских усадебных домах, исполненных большой интимной теплоты, сквозь ампирные формы проглядывает наследие Палладио, забытое в те годы на Западе.

В эпоху ампира в соответствии с изменением архитектурного стиля подвергается коренной перестройке и прикладное искусство. Убранство интерьеров становится предметом особенного внимания. В распоряжении художников были многочисленные ремесленники, которые еще хранили технические навыки XVIII века. Но, несмотря на это, понимание художественного единства интерьера постепенно утрачивается: покои Наполеона в Мальмезоне, Фонтенбло или Большом Трианоне— это холодные, необжитые залы с выставленными напоказ драгоценными предметами, массивными креслами, тронами под тяжелыми балдахинами, похожими на троны постелями. Хотя на прикладное искусство этого времени оздоровляюще подействовало стремление к строгой правильности форм, но геометризм постепенно принимал отвлеченный характер, и назначение вещей слабо выражалось в их внешней форме.

Комод эпохи ампира (203) отличается строжайшей геометрической правильностью. Сама по себе форма его красива и благородна своей простотой. Выполнение из полированного красного дерева позволяет ясно выявить плоскости. Светлая накладная бронза контрастно противопоставляется темному фону. Но, будучи слабо расчленен, комод лишается характерности и выразительности. В отличие от мебели XVIII века (ср. 195) мебель ампира более тяжеловесна и даже неуклюжа. После походов Наполеона в Египет в подражание древнеегипетскому стилю плоскость подчеркивается особенно неукоснительно; из Египта заимствуются и любимые эмблемы, вроде крылатых грифонов и львов. Но на всем этом лежит отпечаток подражательности: крылья сфинкса нередко несоразмерно велики для животного, во многих заимствованных мотивах больше археологической эрудиции, чем понимания исторического стиля. Любимым орнаментальным мотивом в мебели ампира становятся доспехи, трофеи, пучки стрел, римские орлы с венками (202 ср. I, 116). В Англии мебель «стиля Нельсон» украшалась якорями. По поводу этого рода стилизации Гоголь справедливо писал о склонности новой архитектуры «все превращать в игрушки, делать все ничтожным».

Произведения ампира производят впечатление несколько жесткой, но внушительной силы, когда один основной мотив подчиняет себе остальные. Это придает такую энергичную выразительность зеркалу, так называемому псишэ имп. Жозефины (202). Его строго овальное обрамление и красиво и благородно. Но вместе с тем зеркало выглядит так, будто создано оно не для того, чтобы в него смотреться, оно существует само по себе, как предмет с лакированной поверхностью, излюбленной мастерами ампира. Классические фигуры двух девушек хорошо подчиняются овалу, но они суше по выполнению, чем аналогичные фигурки в скульптуре XVIII века (ср. 196).

Изменение вкусов сказалось и в костюмах: фижмы были давно уже оставлены, были брошены и те пышные туалеты, в которые во времена Директории рядились элегантные кавалеры и дамы, так называемые incroyables. Мужчины начинают появляться в обществе в гладких черных фраках, которые в XVIII веке существовали лишь для верховой езды. Женщины носят белые туники с высокой талией (стр. 301), но в отличие от туник конца XVIII века с их естественно спадающими складками платье ампира приобретает более геометрический характер и образуем подобие чехла. Скоро возрождается потребность украшать подол платья оборками и лентами, пробуждается любовь к пестрым и полосатым тканям. Все это приводит к исчезновению классической линии в костюме.

Перерождение, точнее, вырождение, классицизма начинается во Франции еще при Наполеоне. Сам император вводит при дворе строгий этикет в духе старой королевской Франции, и вместе с этим побеждают роскошь, чопорность и безвкусие.

Канова, последовательный классик, изображал императора, как древнего героя, обнаженным (полуобнаженной, как Венера, была им представлена и сестра императора Полина Боргезе). Наперекор этому Наполеон требует в портрете представительности, знаков отличий, роскоши и блеска. Уже Персье и Фонтен в своих эскизах к украшению интерьеров (1801) создают богатое и пышное убранство и отказываются от той суровой простоты и обнаженности, которую в свое время провозгласил Леду и архитекторы революционной эпохи. Хотя стены интерьеров Персье и Фонтена ограничены прямыми линиями пилястр и карнизов, они сплошь покрыты сетью орнамента. Это означало откровенный поворот ко вкусам XVIII века, но только вместо ракушек и растительных мотивов применяются римские эмблемы, медальоны, гирлянды, розетки, вазы и канделябры.

Изменение во вкусах не могло не сказаться и в живописи. В произведениях любимого ученика Давида Жерара — придворного художника сначала семьи Бонапарта потом Бурбонов — побеждает красивость, светская утонченность. В его портрете г-жи Рекамье (Париж, Музей города) суровая простота Давида уступает место миловидности, сладострастию. Большее внимание уделяется обстановке. На всем лежит отпечаток приторной слащавости. «Направление, которое я внес в искусство, — отмечал Давид в 1808 году, — слишком сурово, чтобы долго нравиться во Франции». Жироде, Герен, Реньо и ряд других мастеров были проводниками безвкусия и изнеженности в живописи.

Среди наследников Давида особое место принадлежит Энгру (1780–1867). Он получил воспитание в школе Давида. Молодым человеком он отправился в Рим, где долгое время работал в Академии, которую впоследствии возглавлял. Многие предрассудки той мало благоприятной для развития искусства академической среды наложили на него отпечаток. Он мечтал о всеобщем признании и славе и, насилуя свое природное дарование, писал надуманные, напыщенные исторические композиции. При всем том Энгр выполнял благородную роль защитника того «прекрасного идеала», который вдохновлял в свое время революционное поколение и упорно боролся за него в течение всей своей долголетней жизни. «Что остается делать, — писал он другу, — в столь варварские времена (а мы находимся сейчас в совершенном варварстве) художнику, который еще верит в греков и римлян?»

Привязанность Энгра к классическому идеалу сделала из него фанатика, неспособного понять новое движение в искусстве, начавшееся в его годы. Его кумиром был Рафаэль: в нем он находил все совершенства, красоту, гармонию и сопряженную с ними нравственную чистоту; в прекрасном он искал истину и потому горячо отстаивал важность художественной формы. «Форма, форма — это все. Она в простом приглашении на обед, которое, по словам одного дипломата, так трудно бывает написать». Он постоянно защищал традицию, но его призыв к античности, к классикам, его проникновенное понимание их должны были звучать в те годы как смелое новаторство. Изучение старых мастеров и привязанность к форме не сделали его неспособным к плодотворному, глубокому восприятию природы. Он требовал, чтобы художник был не рабом природы, но господствовал над ней.

Женский костюм. 1814 г.

Правда, в искусстве Энгра не найти того выражения силы, мужества и энергии, которыми дышит искусство его учителя Давида. Искусство Энгра в значительной степени потеряло и демократический, плебейский характер, который присущ многим произведениям Давида. Но Энгр был упорным тружеником на поприще искусства. При всей сознательности своих исканий он сохранял свежесть художественного вдохновения.

Энгр считал себя историческим живописцем и обижался, когда путешественники англичане, его заказчики, спрашивали Энгра-портретиста. Но его многочисленные портреты — лучшее во всем его наследии. Ему позировали порою те же люди, которых писал и его учитель Давид. Но молодой Энгр как человек другого поколения смотрел на них другими глазами, усматривал в них черты характера, которых не замечал его учитель. Среди портретных образов Энгра не найти людей сильной воли и действия, какими были участники и современники революционных событий. Энгр прочел в липах своих современников первые признаки усталости, разочарования, пресыщения, о которых рассказывал впоследствии Стендаль.

Он пишет портреты молодых людей (художники Гране, Корто и др.) и в том числе самого себя (Шантильи, 1804) не таких взволнованных, страстных, каким был молодой Давид. Они более сдержанны, исполнены сложных и противоречивых чувств. Все они эгоисты в душе, изверились в людях, никому не доверяют, но умеют молчать, не выдавать своей мечты, зорко всматриваться в мир. Они привязаны к жизни, любят щеголевато одеваться, умеют держаться с достоинством, уверенные в успехе, готовые завоевать его любой ценой.

Энгр уже в ранние годы создает очаровательный тип женского портрета, которого он придерживается в течение долгих лет. Таковы его г-жа Ривьер (1805), «Прекрасная Зели» (1806), г-жа де Сеннон (1814). Среди них выделяется портрет г-жи Девосе (208). Его женщины более изнеженные существа, чем женщины Давида и Прюдона. Они утопают среди гор подушек на диванах, обычно на них надеты богатые кашемировые ткани и много украшений. Но они умеют держаться с достоинством, уверены в себе и решительны и в этом напоминают не столько портреты Возрождения, сколько портреты маньеристов (ср. 82). Несмотря на несравненную остроту в передаче обстановки и одежды, Энгр никогда не отвлекает внимания от фигуры человека. В своих лучших портретах Энгр умел сообщить изнеженным светским дамам черты классических героинь.

В своих портретах Энгр проявил превосходное мастерство живописца: до него не было другого художника, у которого до такой степени все изображенное в картине было подчинено одному замыслу и потому так напряжена была художественная форма. Сила портретов Энгра определяется прежде всего их композицией. Он выделяет обычно в центре картины строгую вертикаль, зато в передаче одежды позволяет себе большую мягкость и свободу. В портрете г-жи Девосе превосходно передан бархат, нежность кожи, блеск шелковой шали, сквозь шаль чувствуется рука, формы тела объемны, вылеплены и вместе с тем все представленное связано единством линейного ритма. Даже очертания кресла включены в этот линейный узор. «Линии в человеческой фигуре часто ломаются, — писал он, — чтобы снова связаться и сплестись, как ветки, образующие плетеную корзину».

Картины Энгра очень тщательно выписаны; он не допускал, чтобы в законченном живописном произведении сохранялись следы движения, мазки и нажимы кисти. Форма и линия имели в живописи Энгра главенствующее значение. Не будучи прирожденным колористом, он передавал прежде всего локальные цвета предметов, но вместе с тем искал их взаимного согласия, порой прибегал к дополнительным цветам. Энгр строил свои картины не только при помощи линий, но и при помощи цветовых пятен.

Карандашные портреты Энгра отличаются такой замечательной остротой характеристик, которой он превосходит даже рисовальщиков XVI века. В рисунках Энгр ставил себе задачей наименьшими средствами передать наибольшее богатство впечатлений. Обычно лицо, переданное тончайшей моделировкой, служит средоточием всего рисунка. В портрете Паганини (209) одна только складочка около тонких, плотно сжатых губ выдает неудовлетворенность взыскательного артиста. Фигура и одежда обозначены более широкими штрихами. Тонкая, как паутинка, сеть линий сообщает особенную одухотворенность женским карандашным портретам Энгра.

Энгр всю жизнь трудился над большими холстами исторического или мифологического содержания. Появление каждого из них на парижских выставках было событием. Среди этих холстов наиболее известны «Обет Людовика XIII» (1824), «Апофеоз Гомера» (1827), «Мучение св. Симфориона» (1834). Эти композиции, в большинстве своем надуманные, холодные, исполнены ложного пафоса. В них прославляется авторитет власти и традиции, покорность человека судьбе. Энгр, который так тонко умел расположить одну фигуру в портрете, с трудом справлялся с большими многофигурными композициями. Его зоркость, вещественность его письма, которая так помогала ему в портретах, мешала в больших композициях.

Зато в своих подготовительных рисунках к композициям Энгр неподражаем (207). Он умел одной, найденной после долгих исканий тонкой, певучей линией передать обнаженное тело, его мягкость и гибкость и дать почувствовать ясно улавливаемый глазом объем. Высокое совершенство выполнения его рисунков обнаженного тела (равно как «Одалиски», 1814, или позднего «Источника», 1856) отличают его целомудренные образы от затронутых духом кокетливого сластолюбия образов наготы XVIII века (ср. 179).

За свою долголетнюю жизнь Энгр был свидетелем смены во Франции многих художественных течений. Естественно, что и сам он под их воздействием изменялся, но все же он всегда оставался горячим поборником классического направления в искусстве и был его последним крупным представителем.

Искусство конца XVIII — начала XIX веков принято называть классицизмом, потому что оно опиралось на классическое наследие древности. По образному выражению Маркса (Собр. соч., VIII, стр. 323–324), «в классических строгих преданиях римской республики борцы буржуазного общества нашли идеалы художественной формы — иллюзии, необходимые им для того, чтобы скрыть от самих себя буржуазно ограниченное содержание их борьбы, чтобы удержать свое воодушевление на высоте великой исторической трагедии». Этим отношением к древности объясняется, что классицизм на различных ступенях развития искусства XVIII–XIX веков приобретал различное содержание. Античность с ее представлениями совершенного человека, ясным художественным мышлением, простым языком форм помогала художникам воплотить высокий идеал той поры, овеянной революционными бурями. Вначале идеал этот казался легко достижимым, к нему страстно стремились, и это переполняло его жизненным содержанием. Потом задачей художников стала необходимость его отождествления с действительностью, с реальными людьми, с борцами и героями современного общества, и это создало для них некоторые трудности. Наконец, он стал мертвой формулой, прекрасной оболочкой почти без души и жизненного содержания.,

Классицизм по всему своему складу должен был найти себе наиболее полное выражение в изобразительном искусстве. Недаром Гёте чувствовал такое влечение к живописи и признавался, что в понимании классической формы был многим обязан изобразительному искусству. Но если оглянуться на все художественное наследие этого периода в целом, то нужно будет признать, что, в отличие от Возрождения с его безусловным преобладанием изобразительного искусства, на рубеже XVIII–XIX веков оно уступает место поэзии и музыке. Таких общечеловеческих по своему значению имен, как Гёте и Бетховен, не знало изобразительное искусство той эпохи. Крупнейшими памятниками этого времени были не картины Давида и не здания Шинкеля, а «Фауст» Гёте или симфонии Бетховена. Изобразительное искусство должно было найти новый художественный язык для того, чтобы стать выражением мировосприятия человека нового времени.

Предыдущая главаГлава 12 из 30Следующая глава