К книге
Шестой этажСтраница 2
22%
Страница 2
2

Не сомневаюсь, что Рюрикову это и в голову не приходило, иначе он бы ни за что не напечатал отзыв Толстого. Он был уверен, что хвалебный отзыв Толстого будет приятен Шолохову, и, таким образом, он, Рюриков, продемонстрирует, что как главный редактор «Литературной газеты» он выше личных обид. Но Шолохову и тем, кто стоял за ним или пользовался его именем, нужен был не мир в литературе, а пост главного редактора «Литературной газеты» для своего человека, который на этих «ключевых позициях» в соответствии с их интересами и вкусами «освободит обойму от залежавшихся там патронов, а на смену им вставит новые патроны, посвежее, в которых не отсырел идеологический порох».

«Пока все можете оставаться на своих местах»

Назначение Кочетова главным редактором вызвало в «Литературке» шок. Его мало знали в Москве, но все-таки докатилось и до нас, что за недолгое время правления ленинградской писательской организацией он восстановил против себя

большинство писателей: на отчетно-выборном собрании Кочетова с треском прова­лили. Трудно тогда было понять, почему после такого скандального провала власти решили предоставить ему возможность проявить себя в столице, развернуться на общесоюзном поприще. Вскоре кто-то принес в редакцию эпиграмму: «Живет в Москве литературный дядя, я имени его не назову. Скажу одно: был праздник в Ленинграде, когда его перевели в Москву». Автор эпиграммы скрыл свое имя. Будущее показало, что такая предосторожность была не лишней. Через несколько лет высокопоставленные почитатели и покровители Кочетова (сам Гришин — член Политбюро, глава партийной организации Москвы — принимал в этом участие) исключили из партии Зиновия Паперного за неопубликованную пародию на роман Кочетова «Чего же ты хочешь?». Стоит напомнить, что даже в сталинские времена, когда Вера Панова пожаловалась на Александра Раскина, ее разозлила его прекрас­ная пародия на «Кружилиху» (он как-то рассказал мне эту печальную для него и постыдную для Пановой историю), ему придумали все-таки другую кару: дали команду не печатать его пародии и эпиграммы.

Меньше всего мы ожидали, что после начавшегося в стране потепления газету отдадут литературным «ястребам», людям, как мы наивно полагали, уже вчерашнего дня. Назначение Кочетова казалось нелепым недоразумением, вызванным, навер­ное, строили мы догадки, отсутствием у начальства правдивой информации. Боже мой, как мы были еще слепы... И чему мы так поражались? Ведь только что убрали из «Нового мира» Твардовского. Убрали после свирепой проработочной кампании, мишенью которой было несколько материалов отдела критики журнала, квалифи­цировавшихся как «идейно-порочные».

Казалось, эта расправа с Твардовским не должна была оставить места прекрас­нодушию. Но почему-то — наверное, очень уж хотелось перемен к лучшему, и это лишало трезвости — мы восприняли удар по «Новому миру» как огорчительный, но все-таки случайный эпизод (может быть, свою роль здесь сыграло и то, что Твардовского сменил Симонов, который, полагали мы, будет в журнале придержи­ваться того же курса). Стрелка барометра общественной атмосферы в стране, были убеждены мы, неотвратимо склоняется в сторону отметки «ясно». Мы думали, как только уйдут с политической сцены люди из ближайшего окружения Сталина — Молотов, Маленков, Каганович, Ворошилов,— дело быстро пойдет на лад. Увы, все происходило не так: каждый шаг вперед давался с большим трудом, на партийном и государственном олимпе одних сталинистов сменяли другие, не менее заядлые. Сейчас, читая мемуары таких выдвинувшихся тогда в первый ряд правителей страны деятелей, как А.А. Громыко или Д.Ф. Устинов, убеждаешься, что руководство партии и государства — почти поголовно — было сталинистским.

Руководители идеологических служб — Суслов и Поспелов, Ильичев и Поли­карпов,— где только могли, расставляли «крепких, проверенных людей», «подруч­ных партии», или, как эти подручные, подвизавшиеся на ниве литературы, стали себя с гордостью величать, «автоматчиков». Все они были хорошо натасканы для охоты на крамолу, все были мастерами выводить на чистую воду, клеймить, сживать со свету — разумеется, не бескорыстно, их кипучая деятельность, их верность начальству неплохо оплачивалась и в писательском департаменте — руководящими, «хлебными» должностями, наградами и премиями, изданиями и переизданиями.

Вот так Кочетов попал в «Литературку». Его посадили на это место сталинские приспешники, рассчитывая на его рвение при прополке опасных ростков свободо­мыслия.

Я впервые увидел его, когда руководители Союза писателей весьма торжествен­но представили нам этого неистового ревнителя сталинских порядков. Это был человек лет сорока, с большими залысинами и тонкими сжатыми губами, с недобро­желательно настороженным взглядом, желчного, аскетически болезненного вида. Как потом выяснилось, у него была какая-то редкая болезнь, настолько редкая, что его даже отправляли лечиться в Китай.

Он попал туда, когда там самым неожиданным и зверским образом завершилась знаменитая идеологическая кампания, проводившаяся, как принято в Китае, под метафорическим девизом «Пусть расцветают сто цветов». Свирепость расправ над теми, кто попал в разряд «дурной травы» — их полагалось не только строго наказать, но и унизить, растоптать,— привела в восхищение Кочетова. После возвращения из, Китая он, захлебываясь, рассказывал, что Дин Линь (была такая китайская писа-тельница, почему-то удостоенная у нас Сталинской премии) двадцать с лишним раз публично каялась, но ее самобичевания были сочтены недостаточными. Голос его звенел от идеологического восторга и гнева:

— А мы с нашими ревизионистами миндальничаем, все перевоспитываем и перевоспитываем. А они и думать не думают признавать свои ошибки...

На состоявшейся в кабинете главного редактора церемонии инаугурации Кочетов сказал несколько ничего не значащих фраз, из которых запомнилась лишь последняя: «Пока все можете оставаться на своих местах». Несмотря на бодро­радостные речи литературного начальства, инаугурация очень смахивала на панихи­ду. Когда все кончилось и мы с пасмурными лицами вывалились в коридор — все- таки до самого последнего момента надеялись, а вдруг пронесет, может быть, наверху одумаются,— кто-то из редакционных острословов, кажется Никита Разговоров, чтобы разрядить обстановку, прочитал только что сочиненное:

Старого отпели,

Новый слезы вытер...

Ты послушай, Сева,

Здесь тебе не Питер...

Используемые в эпиграмме некрасовские строки, по правде говоря, в данном случае не очень годились. Кочетов если бы и пролил слезу, то, наверное, только крокодилову. Чувствительность была ему совершенно чужда. Ленинградцы расска­зывали, что, когда во время одной из проработочных кампаний Вера Панова свалилась с инфарктом, Кочетов заявил: «Нас инфарктами не запугают».

Что говорить, Всеволод Анисимович был, если воспользоваться иронической характеристикой, которую Алексей Константинович Толстой в своей «Истории государства Российского...» дал одному из самодержцев, внушавшему страх своим подданным, «серьезный, солидный человек». Мы в этом убедились очень быстро. Но тогда мы еще надеялись, что Кочетову непросто будет справиться с таким сильным профессионально и в большинстве своем настроенным, как тогда принято было говорить, прогрессивно коллективом. Мы думали, что обломаем ему рога и ему придется считаться с мнением редакции. Время, полагали мы, работает на нас, ведь все это происходило за полгода до XX съезда партии.

Однако вскоре после прихода Кочетова смутные времена воцарились в газете. Начался исход сотрудников — на первых порах вполне естественный, происходив­ший обычно при каждой смене кабинета. Но тут уходили самые сильные, самые известные, перед кем с великой охотой открывали свои двери другие издания. Кочетова это мало беспокоило. Никого он не удерживал, не уговаривал остаться. Зачем? Ведь его целью было очистщъ газету от «смутьянов». Этим он вскоре очень энергично занялся.

Поначалу Кочетов привел в редакцию лишь двух человек. Оба новичка были «варяги», не москвичи — видно, связи со столичной литературной средой у Кочетова еще не были налажены. Своим заместителем, курирующим отдел литературы и искусства, он сделал киевского литературоведа Николая Захаровича Шамоту, пи­томца украинской партшколы и Академии общественных наук при ЦК КПСС, большого специалиста по теории социалистического реализма. (Когда Шамота, не проработав и года, возвратился в Киев, его сменил другой, лет на пятнадцать старше, твердокаменный «варяг» Валерий Павлович Друзин. У него была репутация специ­алиста по поэзии, потом, вдохновленный совместной работой с Кочетовым в «Литературке», он написал о своем бывшем шефе восторженную книжечку. Это тоже был проверенный «кадр» — не зря после постановления ЦК о ленинградских журналах им «укрепили» редколлегию «Звезды».) Ответственным секретарем редак­ции стал ленинградский журналист Петр Александрович Карелин, связанный с Кочетовым давними отношениями, затем Кочетов, получивший пост главного редактора в «Октябре», взял его своим заместителем.

Сразу же выяснилось, что оба они, и Шамота и Карелин, явно «не тянут». Шамота, хотя в прошлом некоторое время возглавлял украинскую «Литературную газету», был начисто лишен журналистской жилки. Он не умел, боялся что-либо решать оперативно. При малейших сомнениях — а они возникали у него постоянно — норовил отложить дело в самый дальний ящик, до которого не добраться. Подлинной его стихией, где он чувствовал себя как рыба в воде, было растолковывание и без того ясных идеологических указаний, суровое бичевание «отступников» от четко прочерченной в высших сферах «линии».

Не на месте оказался и Карелин. Быть может, он справлялся бы с секретариа­том какой-нибудь областной газеты, но «Литературка» была ему не по зубам. Да и вообще он был личностью бесцветной.

Впрочем, кажется, никаких сложных задач они, Кочетов и его ближайшие помощники, перед собой не ставили, все было сведено к одному — «не пущать». Под разными, часто нелепыми предлогами, молчком, без объяснений редакторам причин предлагаемые или стоявшие в номере статьи отправлялись в корзину. Газетные полосы все больше стали заполняться серятиной и «железобетоном». Все это накаляло атмосферу в редакции. Еще недавно увлекательная работа стала превра­щаться в постылую службу, и если я и некоторые другие продолжали тянуть эту безрадостную лямку, то потому, что нам некуда было уходить, надо было зарабаты­вать на жизнь, кормить семью. И еще мы надеялись, что Кочетов на своем посту долго не продержится.

Первое открытое столкновение возникло на редакционной летучке всего за несколько дней до XX съезда. Появившиеся незадолго до этой летучки материалы, в которых начала четко вырисовываться кочетовская литературная политика, вызва­ли резкую реакцию в литературной среде, я бы даже сказал, возмущение. Недоволь­ство и в коллективе достигло критической точки. Из-за чего же загорелся сыр-бор?

Напечатана была рецензия 3. Кедриной на повесть Веры Пановой «Сережа». Панову Кочетов терпеть не мог. Не зря говорят, что мы любим тех, кому сделали добро, и ненавидим тех, перед кем наша совесть не чиста, кому причинили зло. О предыдущей вещи Пановой — романе «Времена года» — Кочетов еще в бытность свою руководителем ленинградской писательской организации напечатал в «Правде» заушательскую, с полити­ческими обвинениями статью. В этом же ключе была написана и рецензия 3. Кедриной. Надо сказать, что в чистой, поэтичной повести Пановой отыскать идеологические пороки было не так-то просто. Но 3. Кедрина сумела: она обвиняла автора «Сережи» в очернитель­ском изображении мира взрослых

Две другие статьи, на которые навалились на летучке, носили вроде бы теоретический характер. Вроде бы, потому что это была особого рода теория, служащая не истине, а придающая солидно ученый вид официальной конъюнктуре. Статьи выражали, так сказать, эстетическое кредо Кочетова и его сподвижников — то была программа, рассчитанная на процветание послушных властям бездарей, программа художественной унификации, примитивности и худосочия.

Статью «О художественном преувеличении» написал ленинградский литерату­ровед А. Бушмин, автор не блещущих ни стилем, ни эрудицией, ни оригинальными мыслями работ о творчестве Фадеева и сатире Щедрина. Не помню, был ли он уже тогда или только через несколько месяцев стал директором ИРЛИ (Пушкинского дома), но он принадлежал к касте официально авторитетных в литературоведении деятелей, что определило его дальнейшую судьбу. Через несколько лет Бушмин-директор станет членом-корреспондентом АН СССР, а затем академиком — рас­пространенный, хорошо отработанный в последние десятилетия вариант академи­ческой карьеры.

Статья А. Бушмина квалифицировала художественное многообразие как недо­пустимое проявление порочной идейной всеядности. Это была тогда животрепещу­щая проблема, которая волновала многих писателей, задыхавшихся не только от политического и идеологического пресса, но и от эстетической унификации, от эстетических запретов. А. Бушмин утверждал в своей статье, что подлинный реализм требует обязательного изображения в формах бытового правдоподобия, все осталь­ное от лукавого. А ведь тогда понятие реализма было — во всяком случае, в обиходе текущей критики — не столько литературоведческой категорией, сколько аттестатом политической благонадежности и идейно-эстетической стерильности. Нетрудно было себе представить, какие последствия для литературной жизни, для литератур­ной практики могли иметь бушминские установки, возведенные в ранг официаль­ной марксистско-ленинской теории, скольким произведениям они перекрывали дорогу к публикации.

Об этом, с трудом сдерживая себя и поэтому резко чеканя фразы, словно гвозди вбивая, говорил Юрий Ханютин, демонстрируя полную теоретическую несостоя­тельность доводов А. Бушмина, эстетическую дремучесть его аргументации. Ханютин принадлежал к плеяде самых молодых литтазетовских «звезд», он пришел в редакцию, в отдел искусства, незадолго до меня, кажется, сразу после окончания института, и очень быстро умными и острыми статьями о театре и главным образом о кино составил себе имя. Потом, через несколько лет, он стал известен не только как кинокритик, но и как один из авторов сценария (вместе с Маей Туровской) знаменитого роммовского «Обыкновенного фашизма».

Предыдущая главаГлава 2 из 9Следующая глава