Лазарь ЛАЗАРЕВ
ШЕСТОЙ ЭТАЖ
Главы из книги воспоминаний
Сороковые — шестидесятые годы прошлого века запечатлены в русской мемуаристике полнее, чем наши — века двадцатого — сороковые—шестидесятые. Поэтому о некрасовском «Современнике» мы сегодня знаем, пожалуй, больше, чем о «Новом мире» Твардовского.
Мои воспоминания посвящены «Литературной газете», в которой я работал с 1955 по 1961 год. Не о себе я рассказываю. «Я просто «Записная книжка», где жизнь играет роль писца» (Вяземский). Этому принципу я старался следовать.
«Литературная газета» при Симонове и при Рюрикове
Я работал в «Литературке» при трех главных редакторах, при трех разных «режимах», при трех составах редакции — и все это за шесть лет. Смена главного редактора неизменно влекла за собой не только изменение курса газеты (главным образом по отношению к тому, что происходило в литературе и искусстве, но за этими процессами уже ясно просматривались определявшие их глубинные политические проблемы трудно наступавшей «оттепели», все углублявшийся раскол общества на сталинистов и антисталинистов), но и смену стиля внутриредакционной жизни, атмосферы, правил поведения. Происходило обновление не одной лишь редколлегии (из подписывавших газету только три человека сохранялись все эти годы — Валерий Косолапов, зам. главного редактора, Георгий Гулиа, то курировавший какой-то конкретный участок редакционного поля, то не имевший определенных обязанностей, Борис Леонтьев, шеф международного отдела), но и сотрудников, почти поголовное в отделе литературы и искусства, здесь, как в пехоте после тяжелых боев, мало кто уцелевал. Преемственность, столь необходимая в любом деле — и в газете тоже,— осуществлялась за счет нерушимости международного отдела, в котором почти ничего не менялось, скорее всего потому, что перемены, происходившие во внутренней жизни страны, сюда не докатывались, внешнеполитические критерии и оценки если и менялись, то исключительно по команде сверху — именно таким образом были восстановлены отношения с Югославией.
Не только тогда, когда я пришел в газету (года через полтора после того, как Симонова сменил Рюриков), но даже после Рюрикова, при Кочетове — и не в коридорных разговорах, а на летучках и планерках — то и дело вспоминали с укором: «А вот при Симонове...», вспоминали о той поре как о золотом веке газеты. Симонов создал писательскую газету нового типа, не ограничивающуюся, как это было на протяжении многих лет, лишь делами литературы и искусства.
«Литературка» стала главной трибуной писательской публицистики, она продемонстрировала возможности этого жанра, его общественный потенциал. В сущности, «Литературка» тогда была единственной газетой, имевшей свое лицо. Все остальные обычно наполовину, а порой и целиком заполнялись официальными материалами, да и в собственных в той или иной степени повторяли официальные — уже это делало их неотличимо похожими друг на друга. «Литературка» — пусть в определенных, не очень широких границах — все-таки обнаруживала собственный взгляд на вещи.
Как ни странно (в это сегодня трудно поверить, особенно молодым людям, не дышавшим тем воздухом), обновленная «Литературка» была создана по прямому указанию Сталина. Так получилось, что Сталин даровал ей относительную свободу. Конечно, Сталин и думать не думал, что эта свобода может стать щелью для распространения либеральных настроений, которые выкорчевывались им после войны самым решительным, самым свирепым образом, у него были свои, совершенно иные цели — ему потребовался орган для неофициозной полемики с Западом.
В «Записках человека моего поколения» Симонов вспоминал, как было дело:
«— Мы здесь думаем,— сказал он (Сталин. — Л.Л.), что Союз писателей мог бы начать выпускать совсем другую «Литературную газету», чем он сейчас выпускает. Союз писателей мог бы выпускать своими силами такую «Литературную газету», которая одновременно была бы не только литературной, а и политической, большой, массовой газетой. Союз писателей мог бы выпускать такую газету, которая остро, более остро, чем другие газеты, ставила бы вопросы международной жизни, а если понадобится, то и внутренней жизни. Все наши газеты — так или иначе официальные газеты, а «Литературная газета» — газета Союза писателей, она может ставить вопросы неофициально, в том числе и такие, которые мы не можем или не хотим поставить официально. «Литературная газета» как неофициальная газета может быть в некоторых вопросах острее, левее нас, может расходиться в остроте постановки вопроса с официально выраженной точкой зрения. Вполне возможно, что мы иногда будем критиковать за это «Литературную газету», но она не должна бояться этого, она, несмотря на критику, должна продолжать делать свое дело.
Я очень хорошо помню, как Сталин ухмыльнулся при этих словах».
Указание Сталина, относившееся главным образом к международным делам, Симонов, реформируя «Литературку», осмелился истолковать расширительно. Видимо, он считал, что, если Сталин будет доволен тем, как газета выполняет поставленную задачу, все остальное сойдет ей с рук. Но кто мог знать, где границы той «левизны», которую Сталин обещал терпеть? И чему он ухмылялся, призывая газету не бояться критики сверху? Я не зря употребил здесь слово «осмелился» — со Сталиным, это все хорошо знали и тогда, шутки были плохи, а «Литературка» выступала иногда — по тем временам — отчаянно смело. Она затеяла, например, дискуссию о раздельном и совместном обучении в средней школе, продемонстрировав, что большинство читателей Высказывается за совместное, поддержав эту точку зрения, хотя в редакции знали, что сам Сталин сторонник раздельного обучения девочек и мальчиков. О том же, чем, как правило, заканчивались споры со Сталиным, было хорошо известно из гулявшего с 30-х годов анекдота, авторство которого приписывалось Радеку: «С товарищем Сталиным трудно спорить: ты ему сноску, он тебе ссылку».
Да и вообще, как все деспоты, Сталин был необычайно капризен. Никто не знал, какая вожжа ему нынче попадет под хвост, что он выкинет. Как-то мы с Косолаповым поздно засиделись в редакции — номер опаздывал. Сидим, томимся, ждем, когда же наконец дадут подписные полосы. Делать нечего, да и чем в эту пору заниматься, кроме выходящего номера? Лучшего времени для воспоминаний, кажется, не бывает, разве что в поезде дальнего следования.
Косолапое — к слову пришлось — вдруг вспомнил, как закрыли газету «Культура и жизнь», в которой он работал ответственным секретарем. (Почти никто о ней не горевал, она в культуре проводила политику «выжженной земли», но дело в данном случае не в этом.) «Культура и жизнь» вполне процветала, был разработан план ее расширения — не помню, то ли увеличивался объем, то ли она должна была чаще выходить. Все это, как полагается, было утрясено с секретарями ЦК, причастными к делам идеологии и печати. Оставалась чистая в таких случаях формальность — постановление секретариата. Но на это заседание секретариата пришел Сталин (он уже бывал далеко не на всех заседаниях), и когда доложили вопрос о «Культуре и жизни», он неожиданно для всех заявил: «Газета свою задачу выполнила, она уже не нужна, ее надо закрыть». На секретариате никто, конечно, не осмелился выяснять у Сталина, какую задачу «Культура и жизнь» выполнила и почему вдруг ее нужно закрыть.
Я спросил у Косолапова:
— Узнали потом, чем газета ему не угодила, почему стала не нужна?
— Нет,— Косолапов только развел руками, даже гипотезы у него не было.
Симонов создал крепкую материальную базу обновленной «Литературной газеты».
Все было поставлено на широкую ноіу, с большим для тех времен размахом, но весьма практично, так чтобы материальное обеспечение приносило максимальную пользу делу (кстати, в какой-то мере Симонов опирался на опыт американских газет и журналистов, с которыми познакомился после войны во время многомесячных командировок в Японию и США). Были существенно увеличены штаты, создана сильная и числом и по персональному составу группа спецкоров. Установлены приличные оклады сотрудникам и высокий авторский гонорар. В международном отделе создано досье — Симонов выбил валюту для подписки на важнейшие зарубежные периодические издания. Немалые средства удалось получить и для пополнения справочной библиотеки, в скором времени она стала одной из лучших в Москве.
Для сотрудников газеты Симонов выхлопотал изрядное количество квартир (причем, по решению Моссовета, освобождающаяся жилплощадь въезжающих в новые квартиры передавалась другим нуждавшимся в жилье сотрудникам — таким образом, были более или менее устроены многие), а получить тогда, в условиях жесточайшего жилищного кризиса, квартиру или комнату было все равно что на небо влезть. Наверное, я перечислил не все, но, пожалуй, и этого достаточно, чтобы читатель понял, что «Литературка» из довольно захудалого ведомственного издания Союза писателей, влачившего унылое бедняцкое существование, превратилась в перворазрядную авторитетную газету, чьи сотрудники отличались высоким профессиональным уровнем.
После того как Симонова сменил Рюриков, все в газете, казалось бы, оставалось по-прежнему. И вроде бы курс был в основном тот же, и обстановка в редакции почти не изменилась, и большая часть коллектива сохранилась. Но все стало словно бы на ступеньку ниже. Из редакции ушли несколько опытных, сильных журналистов: Борис Агапов, Александр Макаров, Александр Кривицкий, Ефим Дорош, Николай Атаров, Александр Марьямов, Зиновий Паперный — одни сразу же, другие попозже (некоторых я еще застал), кто вслед за Симоновым в «Новый мир», главным редактором которого он был опять назначен, кто в другие издания, возникавшие тогда одно за другим: «Дружба народов», «Юность», «Наш современник» (вместо альманаха «Год...»), «Молодая гвардия», «Москва». Место ушедших занимали люди не такие яркие, не такие опытные.
По традиции, сложившейся при Симонове, в редакции царили нравы демократические, критика, не взирая на лица, воспринималась как должное. Помню, вскоре после моего прихода на летучке сильно потрепали статью самого Рюрикова. И все же что-то изменилось и здесь. Стало меньше энтузиазма, горячности, безоглядности, дерзости.
Многое уже делалось по инерции сложившегося в редакции стиля, так сказать, хорошо набитой руки, и это не могло не сказаться на газете. Внешне все как будто бы было неплохо, на общем фоне «Литературка» все еще выделялась интеллигентностью, высоким уровнем журналистской культуры, число ее подписчиков продолжало расти, но мы, люди, ее делавшие, ощущали — еще как следует не осознавая — тревожные признаки деградации. Газета уже не могла затеять дискуссию большого общественного масштаба и такой остроты, как о совместном или раздельном обучении в школе. Или выступить с материалом, подобным репликам Симонова против Бубеннова и Шолохова по вопросу о псевдонимах, за которым стояла проблема антисемитизма.
Раньше газета нередко опережала читателей, вела их за собой. Теперь по некоторым позициям читатели оказывались впереди. К тому же она перестала быть лидером в газетном мире. Другие газеты, пробужденные изменившимся, изменяющимся временем — например, «Комсомольская правда»,— стали наступать «Литературке» на пятки.
Свою роль в этом отставании сыграл тот сокрушительный удар по руководству газеты, который в хамовато-ернической манере (долгое время она почему-то выдавалась за народную — считалось, что таким образом режут правду-матку) нанес на Втором съезде писателей Шолохов. «И чем меньше будет в редакциях газет и журналов робких Рюриковых, тем больше будет в печати смелых, принципиальных и до зарезу нужных литературных статей», — заявил он.
Презрительно брошенное «робкий Рюриков» не означало, как может показаться нынче людям, не знающим тогдашней общественной и литературной обстановки, что Шолохов хотел видеть во главе «Литературки» по-настоящему смелого редактора, при котором газета станет мужественной защитницей суровой правды в литературе и выразителем начавшегося общественного пробуждения. Это был камуфляж, скрывавший групповые интересы, желание видеть во главе «Литературки» своего человека. И грозно прозвучавшее из уст Шолохова, имя которого было самым мощным способом воздействия на партийных бонз со Старой площади, обвинение — это было началом войны на уничтожение — толкало тех, кому оно было адресовано и кто прекрасно понимал его суть, конечно, не к смелости, а в противоположную сторону — к большей осмотрительности, к перестраховке. Еще и года не прошло после писательского съезда, как произошло то, чего так хотел и добивался Шолохов: Рюриков был снят и назначен новый главный редактор — Кочетов, который, надо полагать, соответствовал представлениям Шолохова о смелом, стоящем вне группировок, честном редакторе...
Тогда упорно говорили, что последним толчком для этого послужила история, связанная со все тем же выступлением Шолохова на съезде, оно было первым ходом в задуманной кадровой комбинации. В мае 1955 года Шолохову исполнилось пятьдесят лет. «Литературка» отметила эту дату с необыкновенным размахом и помпой: под шолоховские материалы был отдан полный разворот. «Гвоздем» разворота мы считали отзыв Алексея Толстого о последней книге «Тихого Дона», добытый в архиве Института мировой литературы имени Горького. Шутка сказать, один классик советской литературы пишет о другом.
Толстой высоко оценивал шолоховский роман: «Произведение Шолохова «Тихий Дон», 4-я часть, есть прежде всего произведение глубоко народное. Язык, образы, характеры, быт, эстетика, все это целиком от народа... Это выдвигает его роман в ряд первоклассных произведений русской литературы. Характеры Пантелея Прокофьевича и его внучонка Мишатки достойны отнесения к классическим образам. Это лучшие, наиболее удавшиеся лица в романе».
За это шолоховская партия в литературе уцепилась: как так, значит, Шолохову лучше всего удались не главные герои, а эпизодические персонажи? Не обесценивает ли это толстовские комплименты? И еще одно место отзыва было истолковано как скрытая мина, подложенная под «Тихий Дон». «Роман Шолохова,— писал Толстой,— это «Война и мир» в областном масштабе. Эго не умаляет его значения. Кстати сказать, кое-где чувствуется и прямая преемственность. Но эта преемственность органическая. Поскольку у Л. Толстого был шире кругозор, образование, знакомство с историей, постольку шире и могущественнее размах JI. Толстого». Эти слова об областном масштабе картин «Тихого Дона», об интеллектуальном превосходстве Льва Толстого были истолкованы Шолоховым или его окружением как оскорбление живого классика советской литературы, как злонамеренный выпад Рюрикова.