К книге
Радуга. Цыган и девственница. КрестиныЦЫГАН И ДЕВСТВЕННИЦА. VII
74%
ЦЫГАН И ДЕВСТВЕННИЦА. VII
14

Иветт была просто потрясена Иствудами, как она их называла. Маленькой еврейке надо было выждать всего лишь три месяца до того, как будет принято окончательное решение относительно развода. Она же дерзко сняла маленький летний коттедж около вересковой пустоши по дороге на Скорсби, неподалеку от больших холмов. Стояла глубокая зима, и они с майором жили в полной изоляции, даже без слуг. Он уже вышел в отставку и называл себя мистером Иствудом. Фактически для всех они уже были миссис и мистер Иствуд.

Маленькой еврейке было тридцать шесть лет. Ее дети были оба старше двенадцати и ее муж был согласен, чтобы они остались с ней, когда она выйдет замуж за Иствуда.

Так они и жили, эта странная пара, крошечная, изящная женщина с большими черными печальными, не то обиженными, не то содержащими постоянный упрек, глазами и искусно уложенными, темными вьющимися волосами. Элегантное, маленькое, своеобразное существо. И большой, светловолосый, бледноглазый молодой мужчина, сильный потомок какого-нибудь северного, старинного, может быть, датского рода. Жили в маленьком современном домике на вересковой пустоши у подножия больших холмов и вели свое собственное хозяйство.

Это было забавное хозяйство. Коттедж был сдан с мебелью. Но маленькая еврейка имела сильную склонность к стилю рококо и привезла с собой дорогие ее сердцу предметы: старинные, вычурно изогнутые шкафы, инкрустированные перламутром, черепашьим панцирем, черным деревом, слоновой костью и еще бог знает чем; старинные, с высокими резными спинками стулья, обитые итальянской парчой цвета морской волны; фигуры неизвестных богов с раздутыми ветром богато разрисованными яркими одеждами и розовыми лицами, целые полки жутких старинных фарфоровых фигурок; и наконец, довольно странную коллекцию изумительных картин, исполненных на стекле, в технике витража, созданных в начале девятнадцатого или конце восемнадцатого века.

В таком перенасыщенном и необычном интерьере она приняла Иветт, когда та несколько дней спустя после их встречи в карьере решилась нанести ей тайный визит. В коттедже была установлена целая система печей, и в каждом углу было тепло, почти жарко. В стиле рококо казалась и крошечная фигурка самой хозяйки в безукоризненном платьице, в передничке, аккуратно раскладывающая ломтики ветчины на блюде, пока большой, похожий на белую птицу майор в белом свитере и серых брюках, резал хлеб, мешал горчицу, готовил кофе и делал все остальное. Он даже умудрился приготовить блюдо с тушеным кроликом, поданное сразу после холодных закусок: мяса, салатов и икры.

Серебро и фарфор были действительно ценными; часть приданого невесты.

Майор пил пиво из серебряной кружки, маленькая еврейка и Иветт пили шампанское из хрустальных фужеров. Затем майор принес кофе. Женщины неутомимо болтали. Маленькая еврейка так и загоралась негодованием при упоминании о своем первом муже. Она решила развестись с ним сугубо из соображений нравственности. Она была очень нравственна. Майор, похожий на какую-то снежную птицу, такой сильный, по-своему даже красивый, если не принимать во внимание блеклые круглые глаза, совершенно лишенные ресниц, тоже страдал и негодовал из-за неспособности некоторых людей понять, что в жизни нравственно и что безнравственно. В его сильной, мускулистой груди атлета скрывался странный снежный ком ярости. И его нежность к миниатюрной еврейке была основана на чувстве оскорбленной справедливости, ложном представлении о нравственности, предрассудках северного племени, потомком которого он был. Все это влияло на чету Иствудов подобно мощному порыву ветра, повергая их в полную изоляцию.

После обеда они перешли на кухню. Майор закатал рукава, обнажив сильные, тренированные белые руки и аккуратно, ловко стал мыть посуду, а женщины тем временем ее вытирали. Покончив с тарелками, он обошел все комнаты, занявшись печами, которые тоже требовали внимания.

Затем он вывел маленький закрытый автомобиль и повез Иветт под дождем домой, и высадил ее у задних ворот, вернее, около маленькой калитки среди лиственниц, от которой земляные ступеньки вели вниз к дому.

Девушка была прямо-таки очарована этой парой.

— Право же, Люсиль, я встретила необыкновенных людей, — говорила Иветт, рассказывая об Иствудах.

— Наверное, с ними очень интересно, — согласилась Люсиль. — И мне нравится, что майор занимается домашней работой, во всем этом есть что-то необычное. Я думаю, с ними будет очень приятно общаться, но только когда они поженятся, не раньше.

— Да, — тихо произнесла Иветт, — да, именно так и будет.

Выходящие за рамки обычных для их круга отношения между крошечной еврейкой и бледноглазым великаном снова навели Иветт на мысли о цыгане, который было потерялся в ее сознании, и который теперь вернулся с внезапной мучительной силой.

— Что же все-таки, Люсиль, — спросила она, — что сводит людей вместе? Людей, далеких, как Иствуды, или, например, папу и маму, так ужасающе не подходивших друг другу? Как та цыганка, которая гадала мне, похожая на большую лошадь и цыган, такой изящный и так хорошо сложенный. Что это?

— Я полагаю, что это секс, и что-то еще, — сказала Люсиль.

— Да, что-то еще, но что? — продолжала Иветт. — Ты знаешь, Люсиль, это что-то другое, не просто обычная чувственность. Это что-то другое.

— Да, я тоже так думаю, — сказала Люсиль. — Дело не только в сексе.

— Потому что, видишь ли, обычные ребята, ну ты знаешь, те, что заставляют девушку чувствовать себя униженной… Они ведь никому не нужны, никто в них не влюбляется и не мечтает связать с ними свою жизнь. Но все же они ведь не лишены сексуальности.

— Я думаю, — произнесла Люсиль глубокомысленно, — существует низкий вид секса и какой-то другой. Это действительно страшно сложно. Допустим, я чувствую отвращение к обычным парням, о которых уже говорила, но я ничего сексуального не ощущаю и к остальным, необычным. Может быть, у меня нет сексуальности?

— Вот именно, — поддержала Иветт. — Может быть, это в нас чего-то нет? Нет ничего, что связало бы нас с мужчиной.

— Как ужасно это звучит: «связало бы нас с мужчиной», — воскликнула Люсиль, внезапно сильно изменившись в лице. — Понравилось бы тебе быть связанной с мужчиной таким образом? О, я думаю, это очень печально, что обязательно должен быть секс. Было бы гораздо лучше, если бы мы могли по-прежнему оставаться просто мужчинами и женщинами без такого рода глупостей.

Иветт задумалась. Далеко на заднем плане подсознания маячил образ цыгана, его оценивающий, внимательный взгляд, когда она говорила: «Погода так переменчива». Она чувствовала себя как Петр: когда закукарекал петух, она предала цыгана. Даже нельзя сказать, что предала, просто Иветт не волновала его роль в тех событиях. С ним была связана другая, глубоко скрытая часть ее существа, которая таинственным образом, помимо ее воли принадлежала ему. И этот странный, ослепительно-блестящий черный петух кукарекал в насмешку над ней.

— Да, — сказала она рассеянно. — Да! Ты знаешь, Люсиль, секс ужасно скучен. Если у тебя его нет, ты чувствуешь, что он должен быть. Когда он у тебя есть, — она подняла голову, презрительно сморщив носик, — ты его ненавидишь.

— О, я не знаю, — воскликнула Люсиль. — Я думаю, мне бы понравилось оказаться ужасно влюбленной в мужчину.

— Ты так думаешь? — возразила Иветт, снова поморщив носик. — Но если бы ты была влюблена, ты бы так не думала.

— Откуда ты знаешь? — спросила Люсиль.

— Ну, я точно не знаю, — сказала Иветт. — Но я так думаю! Да, я так думаю!

— О, очень похоже, что это так! — воскликнула с негодованием Люсиль. — Во всяком случае, человек должен быть уверен, что ему повезет в любви, иначе это было бы просто отвратительно.

— Да! — согласилась Иветт. — Это проблема. — И замолчала.

— О, оставь, для нас двоих это еще не проблема. Еще никто из нас по-настоящему не влюблялся, и, скорее всего, никогда не влюбится, и проблема, таким образом, решится сама собой.

— Я не очень в этом уверена! — задумчиво проговорила Иветт. — Не очень уверена. Я чувствую, что однажды ужасно влюблюсь.

— Может быть, ты никогда не влюбишься, — жестоко сказала Люсиль. — Это то, о чем постоянно думают большинство старых дев.

Иветт посмотрела на сестру явно отсутствующим взглядом.

— Так ли это? — спросила она. — Ты так действительно думаешь, Люсиль? Как им тяжело, бедняжкам! Да почему же они об этом думают?

— Почему? Возможно они, в действительности, и не думают. Наверное, это все потому, что люди обыкновенно говорят: «Бедная старая дева, не может подцепить мужчину».

— Я думаю, именно поэтому! — согласилась Иветт. — Когда люди говорят о старых девах, им всегда приходят на ум непристойные вещи. Какой стыд!

— В любом случае, мы хорошо проводим время, и у нас много ребят, которые от нас в восторге, — сказала Люсиль.

— Да, — улыбнулась Иветт. — Да! Но я, возможно, не смогла бы выйти замуж ни за одного из них.

— Не смогла бы и я, — сказала Люсиль. — Но почему? Почему мы должны беспокоиться о замужестве, когда мы так хорошо проводим время с мальчиками, которые ужасно хорошие, и ты должна отметить, Иветт, ужасно вежливые и сдержанные с нами.

— О, да! — по-прежнему отсутствующе пробормотала Иветт.

— Я думаю, надо задуматься о замужестве, — предположила Люсиль, — когда чувствуешь, что больше не можешь хорошо проводить время. Тогда выходи замуж, и успокойся.

— Вполне согласна с тобой, — кивнула Иветт. Но сейчас при всей ее ласковой, мягкой любезности она была недовольна Люсиль. Сестра ее смертельно раздражала. Внезапно ей даже захотелось повернуться к Люсиль спиной.

Но все же обратите внимание на черные тени под глазами бедной Люсиль, и на выражение безысходности в прекрасных глазах. О, если бы какой-нибудь чрезвычайно приятный, добрый, обеспеченный человек захотел бы жениться на ней! И если бы снисходительная Люсиль позволила ему это!

Иветт не рассказала пастору и Бабуле об Иствудах. Это могло послужить началом множества ненужных разговоров, которые она ненавидела. Пастор лично не возражал бы. Но он хорошо понимал необходимость держаться по возможности подальше от этого ядовитого многоголового змея — языка людей.

— Но я не хочу, чтобы ты приходила, если твой отец не знает, — восклицала миниатюрная еврейка.

— Я понимаю, что мне придется сказать ему, — согласилась Иветт. — И я уверена, что в глубине души он не стал бы возражать. Но я думаю, что если бы папа узнал об этом от кого-нибудь, он вынужден был бы делать вид, что недоволен.

Молодой офицер смотрел на нее со страстным обожанием в холодных птичьих глазах. Он был почти готов влюбиться в Иветт. Его, как и всех, сводило с ума особенное выражение девственной чистоты и отрешенности на ее нежном лице, всегда рассеянный взгляд больших невинных глаз.

Иветт между тем прекрасно отдавала себе отчет в происходящем и еще охотнее стала прихорашиваться. Майор Иствуд возбуждал ее воображение. Такой умный, привлекательный молодой офицер, очень хорошего происхождения, спокойный, увлекающийся машинами, абсолютный чемпион по плаванию. Было интересно наблюдать за ним, когда он быстро и умело мыл посуду, курил трубку или делал другую работу по дому — проворно и мастерски.

Как заботливо и тщательно он ремонтировал машину, как искусно готовил тушеного зайца, как, выходя из дому в холодную погоду, мыл автомобиль до тех пор, пока он не выглядел как ухоженное живое существо, как кошка после долгого вылизывания. Как, возвращаясь, ласково и отзывчиво говорил со своей женой, вникая в ее проблемы. И видимо, это ему никогда не надоедало. Как подолгу в ненастье сидел он с трубкой у окна, молчаливый, задумчивый, расслабленный и одновременно внутренне собранный, настороженный, словно готовый взлететь.

Иветт не флиртовала с ним. Но он ей нравился.

— А что насчет вашего будущего? — как-то поинтересовалась она у майора.

— А что именно? — удивленно спросил он, вынимая трубку изо рта, что-то наподобие улыбки промелькнуло в его птичьих глазах.

— Карьера, конечно! Разве каждый мужчина не должен делать карьеру? Большому кораблю — большое плавание?

С наивным видом она уставилась ему прямо в глаза.

— Я прекрасно чувствую себя сегодня и я буду прекрасно себя чувствовать завтра, — сказал он холодно и решительно. — Почему мое будущее не могло бы быть продолжением сегодня и завтра?

Он посмотрел на нее неподвижным испытующим взглядом.

— Верно! — воскликнула она. — Я тоже ненавижу работу и все, что в жизни с этим связано. — Она почему-то вдруг подумала о деньгах еврейки.

Майор на это ничего не ответил. Даже злость его была мягкой, снежной, приятно обволакивающей душу.

Они пришли к выводу, что им нравится пофилософствовать друг с другом. Маленькая еврейка выглядела немного измученной. По натуре она не была собственницей. Кроме того, будучи на удивление наивной, она не сердилась на Иветт. Но выглядела такой несчастной и была так молчалива, что девушка внезапно ощутила потребность оправдаться.

— Жизнь мне кажется ужасно сложной, — сказала она.

— Да, конечно, — согласилась еврейка.

— Как ужасно, что нужно обязательно влюбиться и жениться, — заявила вдруг Иветт, по обыкновению сморщив носик.

— Неужели тебе не хочется влюбиться и выйти замуж? — воскликнула женщина, поднимая на нее полные упрека бархатные глаза.

— Нет, не особенно! — ответила Иветт. — Ну если чувствуешь, что ничего другого больше не остается… Это просто курятник какой-то, куда ты должен вбежать…

— Но ты ведь не знаешь, что такое любовь! — воскликнула миссис Иствуд.

— Нет, — согласилась Иветт, — не знаю, а вы?

— Я? — задохнулась миниатюрная еврейка. — Я? Господи, знаю ли я! — Она печально посмотрела на Иствуда, спокойно курящего свою трубку.

Полное, бесконечное удовлетворение читалось на его гладком, привлекательном лице. У него была очень хорошая ровная кожа, которая еще не пострадала от возраста, но без розовой детской пухлости. Его облик скорее был достаточно характерным, иногда на его щеках появлялись странные иронические ямочки; это походило на маску, которая была комической, но холодной.

— Ты хочешь сказать, что не знаешь, что такое любовь? — настаивала хозяйка дома.

— Нет! — ответила Иветт с обезоруживающей прямотой. — Я думаю, что не знаю. Это ужасно в моем возрасте?

— Неужели нет ни одного мужчины, который заставил бы тебя чувствовать совсем, совсем по-другому? — спросила миссис Иствуд, снова посмотрев на майора повлажневшими глазами. Он курил с безмятежным видом, совсем не вмешиваясь в разговор.

— Думаю, что нет, — смущенно произнесла Иветт. — Если это… да… если только это не цыган, — она печально склонила голову.

— Какой еще цыган? — воскликнула маленькая еврейка.

— Тот, которого звали Томми, и который во время войны ходил за лошадями в полку майора Иствуда, — холодно пояснила Иветт.

Маленькая женщина пристально посмотрела на Иветт. Она была шокирована.

— Но не влюблена же ты в этого цыгана! — воскликнула она.

— Ну, — сказала Иветт, — я не знаю. Только он единственный, кто заставлял меня чувствовать иначе! Да, действительно! Это так!

— Но как? Каким образом? Он говорил что-нибудь тебе?

— Нет! Нет!

— Тогда как? Что он делал?

— О! Он просто смотрел на меня!

— Как?

— Ну, вы знаете, я не сумею объяснить… Но по-другому. Да, по-другому. По-другому, совсем не так, как любой другой мужчина, когда-либо смотревший на меня.

— Но как он смотрел на тебя? — настаивала еврейка.

— Ну, так, как если бы он действительно, по-настоящему, хотел меня, — сказала Иветт, ее мечтательное лицо покраснело как бутон цветка.

— Какой подлый, отвратительный парень! Какое право он имел так смотреть на тебя? — возмущенно воскликнула женщина.

— Кот может смотреть и на короля, — хладнокровно вмешался майор, и на его лице появилась кошачья улыбка.

— Вы думаете, что он не должен был этого делать? — спросила Иветт, поворачиваясь к нему.

— Конечно, нет! Цыган с полудюжиной грязных женщин, бродящих с ним по дорогам! Конечно, нет! — вышла из себя миниатюрная еврейка.

— Это было удивительно, — возразила Иветт. — Потому что это было действительно прекрасно. И это было что-то совсем не похожее на то, что было в моей жизни раньше.

— Я думаю, — произнес майор, вынимая трубку изо рта, — что желание — чудеснейшая вещь в жизни. Любой, кто действительно может его почувствовать — король, а больше я никому не завидую! — Он вернул трубку на прежнее место. Жена ошеломленно смотрела на него.

— Но, Карл, — воскликнула она, — каждый обычный мужчина ничего больше и не чувствует!

Он опять вынул трубку изо рта.

— Это просто аппетит, — сказал он, и снова глубоко затянулся.

— Вы думаете, цыган — это реально? — спросила его Иветт. Он пожал плечами.

— Не мне судить, — ответил он, — если бы я был на вашем месте, я бы знал и не спрашивал бы других людей.

— Да, но… — запнулась Иветт.

— Карл! Ты не прав! Каким образом это могло быть реальностью! Что могло бы быть, если она, допустим, вышла бы за него замуж и ушла в табор?!

— Я не говорил: выходи за него замуж! — ответил Карл.

— О, любовная связь! Какое безобразие! Как бы она себя при этом чувствовала? Это не любовь! Это — проституция!

Карл некоторое время курил молча.

— Этот цыган был лучшим человеком из всех, кто у нас был с лошадьми. Чуть не умер от воспаления легких. Я думал, что он умер. Для меня он — воскресший человек. Я сам воскресший человек, насколько это возможно. — Он посмотрел на Иветт. — Я был похоронен под снегом в течение 20 часов, — пояснил майор, — и был почти мертв, когда меня откопали…

Холодная пауза в разговоре.

— Жизнь ужасна! — сказала Иветт.

— Это было случайно, что они меня откопали.

— О! — медленно отреагировала Иветт. — Вы знаете, это, должно быть, судьба.

Ответа не последовало.

Когда пастор, наконец, узнал о дружбе Иветт с Иствудами, она была по-настоящему напугана его реакцией. Она полагала, что ему не будет до этого никакого дела. В лучшем случае, думала она, он для приличия скажет несколько слов в своей забавной манере. «Ты бы лучше… Я бы на твоем месте…» И так далее, в таком ключе. По ее мнению отец был полностью лишен условностей и был до невозможности покладистым. Как он сам говорил о себе, он был консервативным анархистом, что означало, что он был как и великое множество других людей, просто неверующим скептиком. Анархия распространялась и на его шутливые разговоры, и на его скрытые мысли. Консерватизм же, базирующийся на патологическом страхе перед анархией, контролировал каждое его действие, в его тайных мыслях бывало такое, чего можно было испугаться. Более того, в жизни он катастрофически боялся необычности. Когда его консерватизм и страх были чрезвычайно сильны, он поднимал губу и, немного обнажая зубы в собачьей усмешке, становился жалким.

— Я слышал, у тебя появились новые друзья — наполовину разведенная миссис Фассет и сутенер Иствуд, — сказал он Иветт. Она не знала, что такое сутенер, но она почувствовала яд на клыках пастора.

— Я только что познакомилась с ними, — сказала она. — Они, действительно, ужасно милые. И они поженятся где-то через месяц.

Пастор неприязненно посмотрел на ее безмятежное лицо. Где-то внутренне он был напуган, он был рожден напуганным. А те, кто рождаются напуганными — настоящие рабы, и глубокий инстинкт заставляет их бояться все вокруг отравляющим страхом тех, кто может внезапно защелкнуть на их шее ошейник раба.

Именно по этой причине пастор так бессильно содрогнулся, так жалко сморщился, как перед Той — Которая — Была — Синтией, перед ее презрением к его рабскому страху, презрением человека, рожденного свободным, по отношению к человеку, рожденному трусом.

Иветт тоже имела все качества натуры, рожденной свободной. Она также в один прекрасный день могла бы распознать его, и защелкнуть на его шее рабский ошейник своего презрения. Но способна ли она понять это? В этот раз он будет бороться насмерть. В этот раз раб в нем был загнан в угол, как загнанная в угол крыса. И он станет бороться с храбростью загнанной в угол крысы.

— Я думаю, вы одного поля ягоды, — недобро усмехнулся он.

— Действительно, это так, — сказала она с той веселой неопределенностью. — Мне они ужасно нравятся. Ты знаешь, они кажутся такими твердыми, такими честными.

— У тебя своеобразное понятие о честности! — снова усмехнулся он. — Молодой Альфонс уезжает с женщиной, старше его, и позволяет себе жить на ее деньги! Женщины, оставившей свой дом и своих детей! Я не знаю, где ты позаимствовала свои идеи о честности. Надеюсь, не у меня. И кажется, что ты очень хорошо знакома с ними, принимая во внимание твои слова, что ты только что познакомилась. Кстати, а где ты с ними познакомилась?

— Когда я каталась на велосипеде. Они ехали на своей машине, и случилось так, что мы разговорились. Она мне сразу сказала, кто она такая, чтобы я все знала. Она порядочная. — Бедная Иветт старалась держаться стойко.

— И как часто с тех пор ты встречаешься с ними?

— О, я была у них только дважды.

— Где?

— У них дома, в Скорсби.

Он посмотрел на нее с такой ненавистью, как если бы хотел ее убить. И он попятился от нее к оконным занавескам своего кабинета, как крыса в нору. Где-то в глубине души он думал о своей дочери непроизносимые гадости, такие же, какие он думал и о Той — Которая — Была — Синтией. Он был бессилен против самых низких инсинуаций своего собственного разума. И все те мерзости, которые он относил к по-прежнему бесстрашной, хотя и напуганной его поведением девочке, раскрыли его отвратительную сущность, показав сразу все ядовитые клыки на красивом лице.

— Так ты только познакомилась с ними, да? — сказал он. — Я вижу, ложь у тебя в крови. Не думаю, что ты получила ее в наследство от меня.

Иветт, наполовину отвернув безразличное лицо, подумала об откровенно лживом лице Бабули. Но ничего не ответила.

— Что заставляет тебя ползать вокруг подобных пар? — усмехнулся отец. — Неужели для тебя в мире не достаточно порядочных людей? Любой мог бы подумать, что ты как заблудившаяся собака, вынуждена вертеться вокруг непорядочных пар, потому что порядочные не захотели бы иметь с тобой дела. Не получила ли ты по наследству что-нибудь похуже, чем ложь в крови?

— Что я могла получить худшее, чем ложь в крови? — спросила дочь.

На его глазах сейчас проявлялись ее бесстыдство и испорченность, которые скрывались в ее девственном, нежном, птичьем лице. Та — Которая — Была — Синтией, тоже была такой: подснежник. У него начинались конвульсии садистского ужаса при мысли, какой могла быть настоящая испорченность Той — Которая — Была — Синтией. Даже его собственная любовь к ней, которая была страстью рожденного трусом, казалась ему страшной испорченностью. Так какой же должна быть свободная любовь?

— Ты сама знаешь лучше всех, что унаследовала, — усмехнулся он. — Но тебе следовало бы постараться поскорее обуздать себя, если ты не намереваешься закончить свои дни в приюте для преступно-помешанных.

Холодная неподвижность овладела ею. Была ли она ненормальной, одной из полупреступных ненормальных? Эта мысль заставила ее чувствовать себя холодной и безжизненной.

— Почему? — спросила она, бледная и оглушенная, оцепеневшая и холодеющая от страха. — Почему преступное помешательство? Что я сделала?

— Это секрет между тобой и твоим Создателем, — зло пошутил он, усмехнувшись. — Я не стану об этом спрашивать. Но определенные наклонности заканчиваются преступным помешательством, если они не обузданы вовремя.

— Ты имеешь в виду знакомство с Иствудами? — после паузы задала вопрос Иветт, онемевшая от испуга.

— Имею ли я в виду, что не следует вертеться около таких людей, как мисс Фассет и отставной майор Иствуд, человек, который уехал с женщиной, старше его, ради ее денег? Конечно, да!

— Но ты не смеешь так говорить! — крикнула Иветт. — Он исключительно простой человек, очень хороший и честный.

— Он, по-видимому, такой же, как ты, да?

— Ну, в общем, я думала, да, я думала, что тебе он тоже понравится, — сказала она просто, с трудом понимая, что говорит.

Пастор попятился в занавески, как если бы девочка угрожала ему чем-то страшным.

— Замолчи сейчас же, — огрызнулся он, жалкий. — Не говори больше ничего. Ты сказала слишком много, чтобы очернить себя. Я не хочу больше слышать все эти ужасы.

— Но какие ужасы? — настаивала она.

Самая наивность ее непосвященной невинности отталкивала его, пугая еще больше.

— Ничего больше не говори! — произнес он низким сипящим голосом. — Но я убью тебя до того, как ты пойдешь дорогой своей матери.

Она посмотрела на отца. Он стоял на фоне бархатных занавесей своего кабинета, с желтым лицом, обезумевшими глазами, как у крысы, полными страха, ярости и ненависти. И цепенящее морозящее душу одиночество охватило ее. Для нее тоже все потеряло смысл.

Было тяжело нарушить холодную белую тишину, окутавшую комнату. В конце концов, Иветт посмотрела на отца. И вопреки ее воле, ее сознанию, в ее молодых, чистых, несчастных глазах засквозило презрение к нему. И он ощутил его, как знак раба на шее.

— Ты имеешь в виду, что я не должна общаться с Иствудами? — спросила она.

— Ты можешь общаться с ними, если хочешь, — усмехнулся он. — Но, если будешь делать это, тебе не придется общаться со своей Бабулей, тетей Сисси и Люсиль. Я не могу допустить, чтобы они были осквернены. Твоя бабушка была самой верной женой и преданной матерью на свете и однажды уже перенесла потрясение от стыда и отвращения. Она никогда больше не будет подвержена подобному. Я уж об этом позабочусь.

Иветт слушала все это вполуха, смутно понимая, что он от нее хочет.

— Я могу послать записку и сказать, что ты не одобряешь нашего знакомства, — тихо сказала она.

— Делай так, как считаешь нужным. Но помни, что ты должна выбирать между чистыми людьми, уважением к почтенному незапятнанному возрасту твоей Бабули, и людьми, которые не чисты ни умом, ни телом.

Снова воцарилась тишина. Затем дочь посмотрела на отца, и ее лицо не выражало ничего, кроме смущения. Но где-то на заднем плане, кроме недоумения, было еще особенное, спокойное, девственное презрение рожденного свободным по отношению к рожденному трусливым. Он, как и все Сейвелы, был рожден рабом.

— Хорошо, — сказала она. — Я напишу записку и скажу, что ты не одобряешь.

Он не ответил. Он был частично польщен, тайно испытывая триумф, триумф презренного раба.

— Я постараюсь сохранить это в секрете от твоей бабушки и тети Сисси, — сказал он, — не нужно, чтобы это было достоянием гласности, если ты решила положить этой дружбе конец.

Воцарилась тишина.

— Хорошо, — произнесла, наконец, она. — Я пойду и напишу.

И еле передвигая ноги вышла из комнаты.

Она адресовала свою маленькую записку миссис Иствуд: «Дорогая миссис Иствуд, папа не одобряет мои визиты к вам. Поэтому вы поймете, если мне придется прекратить их. Я ужасно сожалею». Это было все.

Она почувствовала мрачную опустошенность, когда опускала письмо. Она была напугана своими собственными мыслями. Ей захотелось сейчас же прижаться к сильной мужественной груди цыгана, и чтобы он обнял ее, — только раз, один единственный раз, чтобы утешил и поддержал ее. Она хотела, чтобы он поддержал ее в споре с отцом, испытывавшим лишь отвращение и страх по отношению к ней. Тем более, что она все еще тряслась от ужаса, с трудом заставляя себя идти, особенно когда вспоминала об угрозе пастора поместить ее в больницу для преступных умалишенных. Казалось, страх идет за ней по пятам. Страх, огромный, пронизывающий страх всех рожденных рабами: ее отца и всего человечества, как будто человеческая трясина засосала ее, и она тонет в ней, слабая и беспомощная, исполненная кошмара и отвращения перед каждым человеком, которого встречает на своем пути.

Она, однако, довольно быстро приспособилась к своему новому пониманию людей. Она хотела выжить, она должна была жить. Бесполезно ссориться с теми, кто тебе мажет на хлеб масло. И к тому же наивно ожидать многого от жизни.

Моментально адаптируясь, как и все послевоенное поколение, она быстро приспособилась к новым условиям. Ее отец был тем, кем он был. Он всегда играл на публику. Она будет делать то же самое. Она тоже будет играть на публику.

Так, под веселой безмятежностью, как под легкой осенней паутинкой, формировалась определенная твердость характера, будто камень кристаллизовался в сердце. Она утратила иллюзии и мужественно перенесла крушение симпатий. Внешне она казалась такой же как и прежде. В душе же стала твердой и независимой, и, что уж совсем не было свойственно ей ранее, — мстительной.

Внешне она выглядела прежней. Это было частью ее игры. Пока обстоятельства оставались такими, как были, она сама тоже должна была быть такой, хотя бы внешне, какой все ожидали ее увидеть. Но мстительность стала составной частью ее нового отношения к людям. Под мужественной внешностью пастора она ясно видела его ничтожность. И она отвергала его, презирала, и все-таки одновременно по-своему любила его. Область чувств чрезвычайно сложна.

Бабулю она ненавидела всей душой. Эту обрюзгшую старую женщину, слепую, похожую на червивый полуразвалившийся гриб. С многочисленными тяжелыми подбородками, без тела, — она напоминала двойной клубень картошки: поменьше голова, побольше туловище. Ее Иветт ненавидела так сильно, что это доставляло ей своеобразное наслаждение. Ненависть ее была безоговорочной и абсолютной. Она ненавидела Бабулю до изнеможения.

Обычно Бабуля сидела, откинувшись немного назад, лицо большое, красное. Кружевной чепчик нелепо напялен на жиденькие седые волосики, нос самоуверенно задран кверху, старый, сморщенный рот захлопнут, как капкан. Этакая любящая материнская душа. Именно рот выдавал ее. Он всегда был сжат. А с возрастом стал похож на рот жабы: совершенно без губ, челюсти, как замок капкана. Нижняя челюсть и подбородок выступали вперед, верхняя губа провалилась, нос опустился и завис под подбородком. Все лицо казалось сплющенным и вдавленным под огромным лбом, нависающим как стена. Внешность Бабули напоминала не то жабью, не то черепашью и наводила мысль о бессмертии. Казалось, она, как все рептилии, будет жить в полудреме вечно.

Иветт не смела даже намекнуть на то, что Бабуля отнюдь не само совершенство. Отец мог исполнить свою угрозу и поместить ее в приют для умалишенных. Эта угроза всегда была у него под рукой: сумасшедший дом.

На самом деле разве ее безмерная ненависть к Бабуле и нескрываемое отвращение к родному дому, к своим родственникам не являлось доказательством безумия, опасного безумия? Нужно было быть осторожной и соблюдать правила игры.

Но однажды в минуту тяжелой болезненной депрессии у нее нечаянно вырвалось: «До чего жуткий, противный дом! Приходят тетушка Люси, и тетушка Нелли, и тетушка Элис и устраивают гвалт, как стая ворон вместе с Бабулей и тетушкой Сисси, задрав юбки и грея ноги у камина. А нас с Люсиль гонят прочь. Мы никто, мы чужие в этом проклятом доме».

Отец взглянул на нее с любопытством. Она тут же постаралась придать своим словам капризный оттенок и подавить ненависть в глазах, так, чтобы он мог над этим просто посмеяться как над вспышкой детского раздражения.

Но он, конечно, понимал, что она в порыве холодно и ядовито высказала то, что на самом деле думала, и время от времени посматривал на нее с опаской.

Теперь ее жизнь превратилась в сплошной ад из-за нетерпимого раздражения, вызываемого постоянными разногласиями с отвратительной семьей Сейвелов. Она ненавидела дом пастора, ненавистью, поглощающей всю ее жизнь, ненавистью, настолько сильной, что она не могла бы уйти даже из этого дома.

Пока эта негласная борьба продолжалась, она была вовлечена в нее вся без остатка, изменений в ближайшее время не предвиделось, и Иветт все больше становилась как бы живым воплощением ненависти и отвращения.

Она совсем забыла Иствудов. В конце концов, чем было восстание маленькой еврейки в сравнении с Бабулей в букете с пастором Сейвелом! Муж ведь никогда не бывает ничем больше, чем человеком случайным, приходящим. Но семья! Ужасная, смердящая семья, которая никогда не исчезнет, сплоченная вокруг наполовину мертвой, покрытой плесенью старухи. Как нормальный человек может справиться с этим?

Она не забыла цыгана совсем. Но у нее не было для него времени, у нее, которой было скучно до одури, надоело все до бесконечности, и которой совсем было нечего делать, у нее не было времени даже подумать о чем-нибудь серьезном. И в конечном итоге, что такое время, как не душа, парящая в полете.

Она видела цыгана дважды. Один раз, когда он пришел в их дом с вещами для продажи. И она, наблюдая за ним из окна на лестничной площадке, отказалась спуститься вниз. Он тоже видел ее, когда складывал вещи обратно в повозку. Но тоже не подал виду. Относясь к племени, которое является по существу изгоем в нашем обществе, всегда враждебным ему и живущим на случайную добычу, он был достаточно независим и достаточно осторожен, чтобы открыто подвергнуть себя опасности. Он прошел войну. Он уже был однажды порабощен законами чуждого ему общества, вопреки своему желанию.

И теперь он появился в усадьбе пастора, и медленно, не спеша крутился у повозки за белыми воротами, необыкновенной гибкостью тела и дикой грацией движений напоминая повадки одинокого сильного хищника во время охоты.

Он знал, что она смотрит на него. Она должна была видеть его, спокойно торгующего медными подсвечниками и чашами, упорно отчужденного, непокорившегося на старой, старой тропе войны против таких как она.

Таких как она? Возможно, он ошибался. Ее сердце билось так же тяжело, как его молоток по медной чаше. Как колокол, против нелепых условностей, отвратительного сооружения из мерзостей и предрассудков. Только, если его скрытый протест был направлен на разрушение извне, ее тайным желанием было взорвать это сооружение изнутри, начиная с основания. Цыган нравился ей. Ее волновало его тихое, молчаливое присутствие. Ей нравилась его гордая независимость, готовность бороться даже без единого шанса на победу. Ее неудержимо привлекала в нем открытая бескомпромиссность, непреклонность, неспособность склонить голову или попросить пощады. Ей нравилось его желание выжить во враждебном мире, несмотря ни на что, вопреки даже отнятой после войны надежде занять в обществе иное, более достойное место.

И если она хотела принадлежать к какому-либо клану, то только к его. Она иногда даже ощущала смутное желание уйти с ним и стать отверженной, цыганкой.

Но она родилась среди бледнолицых. И ей был необходим комфорт и определенный престиж. Можно иметь определенный престиж, даже если ты дочь простого пастора. И ей это нравилось. Ей нравилось изнутри разрушать колонны храма, но одновременно находиться в безопасности под его крышей. Особенно ей нравилось откалывать куски от основания колонн. Несомненно, немало было отбито от колонн храма филистимлян еще до того, как Самсон сравнял его с землей.

«Я уверена, что человек должен быть легким и жизнерадостным и погулять до 26-ти, а потом сдаться и выйти замуж». Такова была философия Люсиль, перенятая от более искушенных женщин. Иветт было 21. Это означало, что у нее было еще 5 лет на развлечения и удовольствия. В данный момент — это цыган. Замужество в 26 — это Лео или Джерри. Итак, женщина может сначала съесть пирожное, а потом уже хлеб с маслом.

Иветт, погруженная в ужасную, безысходную враждебность к семье Сейвелов, была очень опытной и очень мудрой: опытностью и мудростью молодых, которые всегда превосходят опытность и мудрость тех, кто старше.

Второй раз она встретила цыгана случайно. Был март. Установилась солнечная погода после неслыханных дождей. И хотя цветы чистотела желтели у изгородей, а в горах появились первоцветы, небо было серым, мрачным и тяжелым.

И все же это была весна!

Иветт медленно каталась на велосипеде вдоль Коднорских Ворот, за известковыми карьерами, когда увидела цыгана, выходящего из дверей каменного дома. Его повозка стояла рядом, на дороге. Он возвращался к ней со своими метлами и медными поделками. Девушка сошла с велосипеда. Как только она его увидела, она ощутила необыкновенную нежность. Ее привели в восхищение совершенные стройные линии его тела в зеленом вязаном свитере и наклон его спокойного лица. Она почувствовала, что знает его лучше, чем кого-либо на свете, даже лучше, чем Люсиль, и, определенным образом, принадлежит ему навсегда.

— Вы сделали что-то новое и красивое? — невинным голосом спросила она, разглядывая медные чаши.

— Не думаю, — покачал он головой, глядя на нее.

Желание все еще отражалось в его глазах, все еще сильное и неприкрытое. Но оно, несомненно, было слабее, самоуверенность явно поуменьшилась. На какое-то мгновение промелькнула даже как будто маленькая вспышка разочарования. Но она растворилась, когда он увидел Иветт, рассматривающую его изделия из меди. Она старательно в них рылась, нашла маленькую овальную тарелочку с выбитой на ней странной фигурой, похожей на пальму.

— Мне это нравится, — сказала она, — сколько стоит?

— Сколько дадите, — пожал плечами он.

Это заставило ее нервничать: он казался бесцеремонным, почти издевающимся.

— Лучше вы скажите, — настаивала она, подняв на него глаза.

— Дайте сколько не жалко, — сказал он.

— Нет! — резко возразила она. — Если вы не скажете, я не возьму ее.

— Хорошо, — проговорил он. — Два шиллинга.

Она нашла полкроны, он достал из кармана пригоршню серебра и дал шесть пенсов сдачи.

— Старой цыганке что-то снилось о тебе, — сказал он, глядя на нее насмешливыми, раздевающими глазами.

— Правда?! — воскликнула Иветт, сразу заинтересовавшись. — Что же это было?

— Точнее, она сказала: «Будь тверже в сердце своем, или проиграешь свою игру». Еще сказала: «Будь смелее телом, или твое счастье покинет тебя». А еще она сказала: «Слушай голос воды».

Иветт была поражена.

— И что все это значит? — спросила она.

— Я спрашивал ее, — ответил он. — Она сказала, что не знает.

— Повтори еще раз, что там было, — попросила Иветт.

«Будь крепче телом, или твоя удача отвернется от тебя, и слушай голос воды». Он молча смотрел на ее нежное, размышляющее лицо, и что-то похожее на тонкую паутинку протянулось из ее юной души прямо к нему, и завязалось благодарным узелком.

— Я должна быть храбрее телом и я должна слушать голос воды! Хорошо! — воскликнула она. — Я не понимаю, но, возможно, я последую этому совету.

Она посмотрела на него ясным взором. Мужчина или женщина состоит из нескольких Я. Одним Я она любила этого цыгана. Другими Я она пренебрегала им, презирала его или чувствовала к нему неприязнь.

— Ты больше не приходишь в Хэд? — спросил он.

Она отсутствующе посмотрела на него.

— Возможно, я приду, — сказала она, — когда-нибудь. Когда-нибудь.

— Погода весенняя! — сказал он, едва улыбаясь и поглядывая на солнце. — Мы собираемся скоро свернуть табор и уйти.

— Когда? — спросила она.

— Возможно, на следующей неделе.

— Куда пойдете?

Он снова сделал неопределенное движение головой:

— Думаю, выше, на север.

Она посмотрела на него:

— Хорошо! Я, может быть, приду до того как вы уйдете, чтобы попрощаться с твоей женой и со старухой, которая велела передать эти странные слова.

Предыдущая главаГлава 14 из 19Следующая глава