К книге
Юдаизм. СахарнаСтраница 54
47%
Страница 54
54

Это и есть существо. Не одни «пальцы», а еще ухо. В этом секрет. Я помню до гимназии экстатические состояния, когда я почти плакал, слыша эту откуда-то доносившуюся музыку и которой объективно не было, а она была в моей душе. С нею или, лучше сказать, в ней что-то вливалось в душу, и одновременно с тем, как ухо слышало музыку, мне хотелось произносить слова, и в слова «откуда-то» входила мысль, мысли, бесчисленный их рой, «тут» же родившийся, рождавшийся, прилетавший, умиравший или, вернее (как птицы), исчезавший в небе: п. ч. через час я не мог вспомнить ни мыслей, ни формы, т.е. самих в точности слов (всегда неотделимо, «вместе»). Это и образовало «постоянное писание», которое никаким напряжением не могло быть достигнуто. К тому же я никогда не «напрягался» и не «старался», а действительно всегда б. ленив («Обломов»). Хорошо. Так вот все так вышло от Бога. И по этому качеству («вечно обольщающий Дон-Жуан») я и считаю себя «великим писателем». Я знал свой «столп», и на этот «столп» (музыка, ухо) никто еще не встанет. И у всех «литература» была «для чего-нибудь», У меня же «литература в литературе», или другие «привходили в литературу» — неся достойнейшее, чем у меня, — как во что-то вне себя, как в «гости» и в «гостиницу».

Моя же литература и даже (что-то брезжит в уме) литература вообще в своем рождении и существе есть «мой дом», в который я никогда не «приходил», но тут жил всегда и, д. б., беспамятно родился.

Я и люблю его.

И ненавижу.

И счастлив им.

И от него вся чернь души и жизни.

(12 декабря 1913 г., преодолевая послеобеденный сон) 

* * *

15 декабря

Где «мое» кончается — кончается история.

Нельзя ничего понять не «мое».

За «мое» — мифы, предположения, догадки, страхи. «Не нужно», «закрой глаза». Бука.

* * *

16  декабря 1913

Только душу мою я сторожил.

Мира я не сторожил.

(в казначействе перед решеткой) (пенсия 49р. в месяц) 

* * * 

17  декабря 1913

Конечно, тайный иудей сказался в Мер. Как легко он выговорил («Рел.-фил. собр.», Бейлис): «Россия лежит у себя самой в дому трупом». Этого не сказал все-таки ни Философов, ни Анна Павловна. Почему же он сказал. Г1. ч. Россия ему неродная. И уже давно, всегда чувствовалось, и в 1903—1904 гг., что Россия ему чужая.

В тайне души он не выносит России: от этого, как кончились «заседания», литература и проч. (в апреле), он «в вагон» и за границу.

«Вези меня, Зина, подальше от этой вони». И везет, бедного, — эту «иностранную поклажу», — чуть не в багажном вагоне за границу. Лучше бы среди своих коробочек и картонок, длинных чулок и всякой «парфюмерии». Que ce que le Мег.? Ce la chose de parfumerie... 105

В то же время вот за 13 лет, что́ я его знаю, он не сказал ни одного порицания евреям. Беспорочный народ? Но у них это общий метод — не проронить слова дурного о «священном народе».

И банки, и все — не порицаемо.

И сосут нашу кровь — не порицаемо.

Однажды он мне сказал проникновенно (он редко, но иногда так говорит):

— Влад. Соловьев, умирая, молился за евреев.

Конечно, за «отмену у них черты оседлости».

Мер. сказал это как конфиденциальное сообщение. Я смутился. Это было особенное (в тоне).

И все они таковы. До России им дела нет. Втайне они ее ненавидят или во всяком случае вполне равнодушны. От этого и Флексер (Волынский) так равнодушно напал на «шестидесятников», которые нам все-таки родные; и Айхенвальд — на Белинского, по которому мы «все учились». И напали не преждевременно, а «вовремя», когда зуб получил укус и когда лев был «слишком мертв», чтобы ответить биющему. Это благоразумное и вовремя нападение — чисто еврейское. Еврей без «подготовленной почвы» не решится на крупный шаг, — ни в торговле, ни в литературе. Также и Г. «поет славянофилам», когда стало безопасно петь.

И все это — равнодушно. «Это не безрассудные русские, которые ломают себе шею».

Но в равнодушии — и слабость. Увы, «сваривает металлы» только сильное пламя. Евреи завладели русскою литературою, но они не «сварились» с нею. Они — господа, но этих господ ненавидят (втайне и презирают, даже «Кондурушкин». Я слышал разговоры: везде перед евреями страх, но ни одного о них теплого слова, даже левых).

Русские равнодушны к евреям (кроме «милого друга», у меня — Столпнер, у Веры — Маруся). К массе их равнодушны, «за пределом своего дома», вне личных и поименных отношений.

Евреи, т. обр., не просочились отнюдь в русских. И внешний теперешний захват, очевидно, временен.

Это хорошо. И эту «черту» разделения и сопротивления должно удерживать. Дело Бейлиса имело громадные последствия, — и именно тем, что русские были здесь поражены. Это «торжество евреев» открыло всем глаза. Множество людей — пусть безмолвно — испугались за Россию. Увидели угрозу будущности России. Во время Бейлиса «черта оседлости» была как бы снята: они точно хлынули всею массою в Россию; все увидели, что они всем владеют, деньгами, силою, властью; прессою, словом; почти судом и государством. Пережили ужас. И этот ужас чувствовался в каждом дому (домашние из-за евреев ссоры, споры). До Бейлиса не было «вопроса об еврее»: вопрос был решен в их пользу, и бесповоротно. «Только одно правительство задерживало, но оно косно и зло». После «дела Бейлиса», когда увидели, что оно сильнее самого правительства и что правительство не может с ним справиться, несмотря на явность правды (Андрюша, очевидно, ими убит), — когда они вывезли с триумфом своего «Бейлиса» и наградили его покупкой имения в Америке, а г. Виленский тоже выехал за границу: все увидели, что «сплоченное еврейство» куда могучее правительства «в разброде», спорящего и вздорящего. И поняли, что правительство одно «кое-что еще защищает» и кое в чем «сдерживает» евреев, «общество» же — положительная труха.

Вот отчего, если бы «дело Бейлиса» было нами выиграно, «еще более угнетенная нация» пошла бы гигантскими шагами к триумфу и победе.

Теперь ее дело «застряло».

Она, несомненно, почувствует громадный отпор в молчаливых русских душах.

И отдаленно и ноуменально: Христос еще раз победил, после того как они «еще распяли»...

И, по-видимому, это судьба и будущность: евреи тем более будут всякий раз проваливаться, чем они еще раз будут «распинать»...

Именно, именно в торжестве их — провал, поражение и слабость. Так в Апокалипсисе и сказано о «победе» тех, которые «претерпели»...

Будем «терпеть»...

* * *

18 декабря 1913

«Не пришли к Суворину» (в юбилей), очевидно, составило какую-то конспирацию, и были «уговоры не прийти»: ибо не только тогда кричали во всей печати: «Мы не пришли», но, когда я издал его письма и сказал, что «он не обиделся», никто не поверил, а все стали уверять, что «ему было очень больно».

Но уверяю, что больно не было. Это я знаю, как «свой человек там».

Но отчего? Об этом я размышлял.

«Не пришли» все те, которые были чем-нибудь обязаны Суворину.

Естественно, «не пришел» Амфитеатров, забравший шесть тысяч аванса, вышедший из газеты и даже не сказавший «уплачу», и не уплативший, и несмотря на успехи «России», т.е. уже начавший загребать деньги106 .

Столь же странно было бы сказать старику: «Здравствуй» — Мережковскому, коего даром объявления в «Нов. Пути» печатал Суворин. И свидания с коим столько раз он (Мер.) просил через меня. Но я, зная, что ничего не выйдет, и зная взгляд старика на Мер., уклонялся исполнить просьбу друга.

Стыдливые истины.

И «не пришел» никто из студентов и молодежи, за которых, по письмам, не видя их в лицо, «распоряжением на контору» уплачивал Суворин (плата за учение, — так помощь).

Милый, прелестный старик. Как чту я твою память. Она вся благородная. И как понятно, что тебе «не пожал руку» в 70 лет неблагородный век.

И что ты остался спокоен и после этого продолжая делать добро людям, которых никогда даже в лицо не видал.

А Изгоев, как черная собака, писал о нем сейчас после «†»: «сын безграмотной попадьи и битого фухтелями николаевского солдата».

Об этом Изгоеве говорил Столпнер: «Он никогда при разговоре не смотрит в глаза вам». Это я заметил тоже, раз видев его у Вергежской. Всегда потупит глаза.

Судя по словам в одной его статье (в «Р. М.»), «нет хуже окаянства, как давать сведения кой-куда», я думаю: уж не дает ли он этих «сведений». Боль оказывания имела что-то личное. И тогда понятен вечно потупленный взор.

(за занятиями) 

* * *

18 декабря 1913

Говорят, вечна одна истина, и только она.

И вечна одна добродетель. И тоже только она.

С такой надеждой можно бы жить, и ради этого стоило бы осуществлять в себе и истину и добродетель. «Стать их Личардой верным», как выражается Смердяков.

Но ведь этого нет.

Напротив, «истина» — это мелькание.

И добродетель «там где-то»...

Перед глазами именно не истина и именно не добродетель. Постоянно. Самое устойчивое именно ложь, и самое устойчивое именно безобразие.

Попробуйте-ка постарайтесь «утвердить истину». Ноги сломаются. Грудь задохнется. Упадешь. И все-таки «истину увидишь только в спину уходящею за горизонт». И только отрада, что, умирая, мотаешь головой ей в спину: «Вот она! уходит! бегите за ней».

А «утвердить ложь» ничего не стоит. Да нечего и утверждать: стоит столбом и никуда не валится.

То же и добродетель: «ничего нет скучнее и монотоннее».

Так что Платон, сказавший, что «истины суть идеи» и что «они вечны», а ложь есть призрак, — не ошибся ли глубочайшим образом? Счастливый оптимизм, должно быть сказанный в счастливую эпоху «семи мудрецов». Эти «семь мудрецов» перекликались друг с другом своими «истинами», не замечая, что никто на них не обращает внимание и что самих «мудрецов» замариновали в спирт и выставили в Кунсткамере «для обучения юношества». — «Вот какие бывают в истории чудаки».

Ну, так что же?

Ложь. Безобразие. — Что вы этим хотите сказать?

Ничего. А только очень скучно жить.

Не от этого ли я «не принимаю участия в жизни».

И «отвалился в сторону в канавку».

Не только от этого. Но отчасти и от этого. Мое глубокое убеждение, что интереса жить — очень мало.

Тогда не переменить ли все в себе и вокруг себя и сказать о лжи и безобразии: «Вот боги наши!» — «Новые боги!!»

Будет плакать душа.

~

О, она будет очень плакать, эта душа.

Суть мира, что он забыл о своей душе.

(оторвавшись от других занятий) 

* * *

18  декабря

Корректные люди...

Они не нарушают никакого закона; напротив, они напоминают другим о законе.

Всю жизнь они трудолюбивы, и их доходы покрывают их надобности.

Никому не должны. С какой же стати они будут произносить: «И остави нам долги наши».

В каком бы то ни было смысле. Позвольте, с какой стати он пойдет и начнет «исповедоваться попу». Да ему и рассказать нечего.

«Жил правильно и исполнял все свои обязанности. И напоминал другим об их обязанностях».

Любить? Но он никого не любил, кроме своей жены. Т. е. не вступал в связь ни с какой другой женщиной, кроме своей жены.

О чем же говорить К. Арсеньеву с Богом? О чем говорить тому, кто 40 лет «стоял на посту чести».

Они правы перед землей и небом, как древние фарисеи, и до христианства им дела нет, а язычество они «отвечали на экзамене, когда их спрашивали: «мифы».

 Вот история Тезея...

 Вот различие Парнаса и Олимпа...

Эти-то лучшие и, признаться, первые (очевидно!) люди нашего времени и покончили с религией...

И Чернышевский ведь был первым учеником в Саратовской семинарии.

И Добролюбов был любимое дитя в благообразной протоиерейской семье.

Первые. Лучшие. Благообразные. Без упрека и греха.

Немножко тупые. Но такою неуловимою формою тупости, которую не могли заметить ни они сами, ни окружающие их.

Как не могли заметить тени около себя, сколько ни оглядывались древние фарисеи.

(вагон) 

* * *

19  декабря

Не знаю, как теперь, — но до 1904-1905 г., когда я писал много передовиц в «Нов. Вр.» и вообще теснее стоял к средоточию газеты и, так сказать, к ее гражданскому и общерусскому делу, — я чувствовал ее отношение к другим газетам. Было впечатление, как бы этих других газет не было. «Нов. Вр.» терроризировало все другие газеты, притом не замечая вовсе их, не замечая своего до известной степени ужасного дела.

Суть этого «террора», не замечаемого вовсе редакциею «Н. Вр.», заключалась в том, что голос всех других газет — притом довольно читаемых — был до того глух в России, до того на них всех, кроме одного «Нов. Вр.», не обращал никто внимания, — не считались с ними, не отвечали им, не боялись их ругани и угроз и, увы, не радовались их похвалам и одобрениям, как бы они все печатались на «гектографе» и вообще домашним способом, «еще рукописно» и «до Гуттенберга», как ученические школьные журнальчики. Было что-то малолетнее и никому не нужное в них. Между тем пописывали (там) и профессора. И вот эти тоже «профессора», голос которых в самом «Мин. нар. просвещ.» не обращал на себя никакого внимания, если они не печатались на столбцах «Нов. Вр.», — чувствуя полное свое бессилие сказать что-нибудь громко без связи с «Нов. Вр.», — и это года, и долгие года, накалились таким бешенством против «Нов. Вр.», какое вообще не имеет параллелей себе иначе как разве в классическом и библейском мире, в ярости Медеи, оставленной Тезеем, или Соломона, остриженного Далилой. На .иного лет, на десятки лет, — «Нов. Вр.» сделало неслышным ничей голос, кроме своего. Шперк, который понимал практические дела как-то лучше и яснее моего, говаривал: «Пока я не буду печататься в «Нов. Вр.», я считаю, что я вообще нигде не печатаюсь» («Отчего?» — спрашивал я мысленно, удивляясь, и понял только через годы). Отсюда напомнившие мне это недавние слова П. П. Перцова: «Когда была напечатана первая статья моя (П. П. П.) в «Нов. Вр.», в пору «Нового Пути», — то Дим. Серг. (Мережковский) сказал мне (тогда — друзья до неразъединимости): «Вот и отлично, Петр Петрович, что вы прошли в «Новое Время», — за вами и я пройду». Отсюда бешеные порывы, — до слез каких-то, пройти в «Нов. Вр.», Рцы. При этом все, и Рцы, и Мережковский, и кой-кто еще, ругали «Нов. Вр.» и видели (не все истинно, но кой-кто и истинно) его дефекты. «Ругают», а «только бы пройти сюда». Один из старых членов редакции мне сказал как-то (с ‘/2 года назад): «О, В. В., — вы не знаете, какие лица просились к нам, присыпали статьи. Но мы отказывали, видя, что тускло написано». Таким образом, «вся литература побывала тут», но... «много званых, а мало избранных». В этом и секрет бешенства, и притом единственный секрет. Вся почти литература просилась: а вы понимаете, что значит обида «не быть принятым», — понести рукопись, свернутую в трубочку, назад, к себе, домой. «Не приняли. Не нужно». Когда по настояниям М. М. Федорова я ездил раза 3—4 к Александру Ник. Веселовскому попросить статью к Пушкинскому юбилею в «Литер, прибавл. к «Торгово-Пром. газете», он, все обещая и все не исполняя (оттого и был 4 раза), все почему-то говорил о «Нов. Вр.», в чем-то когда-то его обидевшем. В чем и когда — я не мог понять. Веселовский был европейская величина, и «что́ бы ему считаться». Но он годы не мог забыть, и было видно, что он сердился. СеменовТяньшанский (академик, географ) печатается, — иногда мелким шрифтом (шрифт всегда по усмотрению редактора) и, очевидно, «с удовольствием». Да и как иначе: все читают, все внимают, вся Россия слушает каждое мое слово, всякую мою мысль. За «таким делом» побежит всякий, и академик, и герой войны. Это «открытие книгопечатания». Теперь: не будь бы «Нов. Вр.», — их всех «слушали бы», ибо не было бы неравенства и преимущественнсти. «Нов. Вр.», достигнув (черт знает какими путями) колоссальной преимущественности, как бы всех «их», всю печать — спустила в какой-то погреб небытия, к качествам «гектографа» и писания для себя. «Ты, Рцы, гениальный человек. Так думаешь, и мы не оспариваем. Но тебя никто не видит и не слышит... Мы, положим, и дураки сравнительно с тобой, но наши разговоры вся Россия слушает, интересуется ими и о них, в свою очередь, разговаривает». Это почти «безумное» положение вещей, может быть, почти «преступное», — коего как-то сумел достигнуть старик Суворин, и оно спокойно держится, без всякого потрясения, и теперь, — действительно удивительно, и может быть, не бывало в мире печати. При этом нужно иметь в виду изумительную распущенность и халатность в самой редакции, в ее «кабинетах», проистекающую из полной уверенности, что «все так и останется». Я никогда не видал, чтобы деятельность редакции была напряжена, старательна «на этот час», «на эту неделю». Мож. быть, в России многое «трясется», но в «Нов. Вр.» ничего не «трясется». Вот Богачев бредет с сигарой, вот «кой-кто» не совсем трезвый. Все ругают редактора, что «не прошла моя статья», почти вслух и ему в лицо, и он курит папиросу и ничего не отвечает. Играют в шахматы. «Кажется, нигде и никаких событий не происходит». Этот полный и постоянный покой редакции проистекает из уверенности, что «с газетой ничего не случится» — одно и что «мы делаем доброе для России дело» — другое. Я много слышал со стороны: «Как отлично держится «Нов. Вр.» (в процессе Ющинского): между тем никто «не держался», никакого напряжения не было, а только «Меньшиков писал свои статьи»; и «Розанов писал свои статьи». Евреев презирали (в редакции), как и всегда презирали, но в это время не презирали больше, чем во всякое другое. Мне кажется, что «великое дело «Нов. Вр-ни» (поистине великое) основывается на том, что в России рассматривали, и давно рассматривали, что это есть единственная газета собственно русская, не с «финляндским оттенком», не с «польским оттенком», не, особенно, с «еврейским оттенком», а своя, русская: и все нормально-русские, просто-русские, держатся ее; потому что иначе и взяв в руки другую газету, они, собственно, потеряли бы нечто в «русском в себе», а они этого — не хотят. И так как Россия с Петра Великого есть уже «западная держава» и в лице, напр., правительства нередко только перебегает от «поляков к финляндцам» и «чаще всего к жидам», вообще нередко бывает больше «инородческим правительством», чем русским: то «Нов. Вр-ни» почти постоянно приходится быть в оппозиции правительству, и оппозиционный характер его никто так хорошо не знает, как остальная печать, и это-то еще более вызывает ее бешенство. «Как смеет эта газета быть в одно и то же время оппозиционной и в то же время глубоко русскою». Потому что все-то другие газеты суть «оппозиция правительству» с точки зрения интересов Финляндии или интересов Польши или чаще всего с точки зрения «черты оседлости»; наконец, «оппозиция» думской партии, кадетов или октябристов; или «оппозиция» Михайловского и Щедрина и стоящей за ними «молодежи», которая никак не есть Россия, а только ученики и учебники в России. Вот «русские вообще», притом «зрелые русские», уже в работе сущие, живущие, домоводственные, отцы, семьянины, — все и «держатся» за «Нов. Вр.», с провалом коего они просто почувствовали бы, что «коренная Россия провалилась», что «мы все провалились», что «провалилась деловая Россия», морская, железнодорожная, сельская, фабричная, городская, земская: и осталась только «учащаяся молодежь», полузакланная (идейно) евреями.

Предыдущая главаГлава 54 из 116Следующая глава