К книге
Юдаизм. СахарнаСтраница 53
46%
Страница 53
53

Да: почему нравится эта копейка. Поповский пот. Все-таки я его люблю, хотя и ругаю вечно.

* * *

Во мне нет άπειρον ... Вот незнание этого-то понятия ученой философии и запутало моих критиков: άπειρον — значит «беспредельное», «не имеющее границ», «формы»; по-нашему бы, «туманное», «неопределенное»... «Без убеждений» (по Струве)... Во мне есть величайший «πέρας», «граница», «предел», «грань» — тоже понятие ученой философии.

Но их — несколько, много, почти бесчисленное множество. Но быть ограниченным «ста, тысячью», «сколько угодно» гранями вовсе не то же, что безграничность! В этом все и дело, вся и путаница моих критиков. Когда «Русск. Вестн.» (редактор Ф. Н. Берг) напечатал мою статью «Декаденты», чуть-чуть поправил ее (опустив грубости), — я пришел в велич. волнение, вновь ее перепечатал в неисправленном виде в «Русск. Обозр.» — для чего пришлось разойтись с Бергом.

Я помню, что когда в курсе алгебры перешел к «отрицательным величинам», то удивлен б. множественностью приводимых примеров. Уже давно все я понял, из первого же примера: а составитель учебника все умножал и умножал примеры; беря их из счета времени, из отмеривания движения в разные стороны и т. д., и т. д. «Зачем?» Но составитель трудился над внедрением ученикам совершенно нового и вместе необыкновенно важного понятия и не боялся «толочься на одном месте». Поступаю и я так с понятиями, которые на первый раз «всем понятны», а при проверке оказываются «никому не известными».

* * *

...о, эти ослики Иерусалима, о, эти ослики Иерусалима, о, эти ослики Иерусалима — они не дают мне покоя...

(все последние годы)

* * *

 ноября 1913

Знакомые дорожки еврейства, выложенные червонцами, несомненно, проведены не в одну полицию и кредитную канцелярию министерства финансов, но и в цензуру; как они бесспорно проведены и в большинство редакторских кабинетов. «Трудись, Израиль, и множь золото, — и все запищат в твоей власти». Мудрость небольшая и совершенно доступная прилежным израильтянам.

(придя из балета)

* * *

 ноября 1913

Расходившийся полицейский, который тыкает публику «в рыло»...

(«критика 60-х годов» и социал-полицеймейстер Михаил Евграфович)

* * *

1913, ноябрь

Наконец, папочка нашел и себе «животное соответствующее», — как детишкам «зебру», «слона» и «жирафу». Смотрю на окно магазина (любуюсь) и шепчу:

 Voila mon portrait, pas real, mais métaphisique et intime, et exclusivement adopté pour «Oeuvres competes de Basile Rosanow»103 .

* * *

1 декабря 1913

Я свинья и бреду «куда нравится» без всякого согласования с нравственностью, разумом или «если бы кому-нибудь понравилось».

У меня всегда было желание нравиться только самому себе.

По сему существу свиньи я совершенно свободен.

* * *

2-3 декабря

Где есть квадрат, найдется и куб.

И революция en tout104 , которая есть в отношении «отечества», тоже вообще, конечно, — конечно, предательство, усиливающееся «сковырнуть во что бы то ни стало», получило себе куб предательства и задохлось в нем.

Так совершились дела от Веры Фигнер до Азефа.

* * *

2—10 декабря

 Копчушек.

Берет коробку. Развертывает. Копается (веревочкой завязано). Открывает. Шпроты.

 Это шпроты?

 Да, шпроты.

 Так я спрашиваю у вас копчушек.

 Так что же «вы спрашиваете»: шпроты не хуже копчушек.

 Да я не о том, что они «хуже», а о том, что они мне не нужны и я их не спрашивал. Дайте мне копчушек.

 Копчушек нет.

Специальная рыбная торговля. Одна рыба в лавке.

Рцы мне рассказывал, что все замки русской выделки разделяются на два сорта: каких не отопрешь и «своим ключом», потому что в нем что— то «застряло» вскоре после покупки, и которые, напротив, отпираются легко всяким ключом. Это и я заметил, и даже у меня в практике бывали такие замки, который потрясешь, стукнешь и он (дужка его) почему-то отваливается, и сундук отпирается.

Ввиду таких замков и шпротов интересно было, что гр. Д. А. Толстой даже в захолустных городках (Брянск, Белый, Сухиничи), для кой— каких туземных мещанишек, насаждал классические гимназии и крайне неохотно разрешал реальные училища. Впрочем, реальные училища, с гимназическим курсом реальных предметов, пожалуй, и не были горячо

нужны. Горячо нужны были и остаются нужными низшие ремесленные училища и низшие торговые училища. Замечательно, что об этом первый догадался Александр III и приказал Делянову и Витте их заводить. Их-то, — в ведении Витте, — и ненавидел Хрущов, говоря у Берга: «Педагогические принципы! Педагогические принципы!»

* * *

2—10 декабря

Тебя покинул «твой бог», израиль: чего ты ждешь еще? — ведь 1800 лет твоей истории вдвое, если не втрое длиннее судьбы твоей от Авраама до Каиафы.

И это долголетие состоит только из банкиров, закладчиков, обмана, обирательства и побоев... и из подражательства нашим поэтам и философам. Из показной филантропии.

«Имя» израиля осталось, «сути» израиля нет.

* * *

2-10 декабря

Нет, не верна моя точка зрения на Некрасова. Я его примериваю «к себе» (тихий житель города, университант) и взыскиваю жестоким судом. Тогда как суть его

Не гулял с кистенем

Я в дремучем лесу...

Он совсем почти даже не городской человек, а лесной, полевой. Дивные его «Коробейники» — вот суть, — тоже — крестьянские дети, охотники. Он был почти нецивилизованный человек и едва ли что́ серьезно читал, «прилежно» и чтобы «научиться». «Учил» его батюшка-острог да чистое поле (в переносном смысле), и «портреты со стен», смотревшие на него «укоризненно», в сущности мало его укоряли. Он и в мир литературы и даже вообще в город пришел «побродить по окраине», взяв все, что можно, отсюда, взяв картами, взяв книгами, — и опять уходя в поле, в лес, к зазнобушкам, бабенкам и девчонкам. Вот, взирая на сие, и думаешь: «А что же, не все быть в цивилизации тихим университантам и теплым дохозяевам. Нужен и разбойник, нужна «щука, чтобы карась не дремал». Вообще тут Платон и его идея даже «порочного», которая самостоятельна.

Толстой, конечно, знавший его историю с Огаревой (взял темным образом у нее 95000 руб.), пишет, что «Некрасов был симпатичен». Здесь эстетика есть поправка, и именно моральная поправка, — к морали. Без эстетической поправки с моралью легко попасть и в фарисеи, и в ханжи, — и провалить таким образом до преисподней и мораль. Итак, что́ же было у Некрасова с Огаревой:

Не гулял с кистенем

Я в дремучем лесу...

Он отнял, а не обобрал. Обирательные способы, обирательные методы (через интимно дружную с ним женщину) вытекли из могущества государства, из могущества города. Он — каменный, а деревня — деревянная, и не вступать же удалому охотничку в рукопашную с жандармами. «По логу — и зверь». «Где — волком, а где лисицей». «Другой раз и мышью пробежит».

* * *

Фон-Визин пытался быть западником в «Недоросле» и — славянофилом в «Бригадире». Но не вышло ни того, ни другого. Побывав в Париже и «само собою — русский дворянин», он не был очень образован. Он был скорей не учителем, а дитею — екатерининских времен, еще очень грубых.

Комедии его, конечно, остроумны и для своего времени были гениальны. Погодин верно сказал, что «Недоросль» надо целиком перепечатывать в курсе русской истории XVIII века. Без «Недоросля» — она не понятна, не красочна. Но в глубине вещей весь вообще Фон-Визин поверхностен, груб и, в сущности, не понимает ни того, что любит, ни того, что́ отрицает. Влияние его было разительно, прекрасно для современников и губительно потом. Поверхностные умы схватились за его формулы, славянофилы за «Вральмана», западники и очень скоро нигилисты за «Часослов», и под сим благовидным предлогом русская лень не хотела западных наук и пересмеяла свое богослужение, свои молитвы. От «Почитаем из «Часослова», Митрофанушка» идет «жезаны» и «жемажоху» Щедрина, и все лакейское оползание русского духа, которое побороть был бессилен образованнейший слой: Рачинский (С. А.), Одоевский, Киреевский.

(10 декабря. 30-летье Цв.) 

* * *

11 декабря 1913

Сидит темный паук в каждом, гадкий, серый.

Это паук «я».

И сосет силы, время.

Тяжело дышать с ним.

Но не отходит. Тут.

И раздавил бы его. Не попадает под ногу.

Этот паук «я» в я.

И нет сил избавиться. Верно, умрем с ним.

Пробудимся на том свете «в жизнь бесконечную»: а паук тут.

И видишь не Бога, а паука.

И услышан будет голос: ты смотрел на паука на земле, смотри и теперь.

И я буду вечно видеть паука.

Этот паук «я» в я.

(3 ч. ночи. Разбирая письма Перцова. Судьба самолюбцев. Не могу отделаться от «я») (11 декабря 1913 г.) 

* * *

Есть ли я «великий писатель»?

Да.

Почему?

Это не есть «ум», «талант», «хорошее сердце» и даже «добропорядочный путь». Как я уже говорил, «великий писатель» — в кончиках пальцев, и, след., это есть что-то «особенное», а не какое-нибудь «качество» или «преимущество». И поэтому «великий писатель» есть не претензия, а определение. И, поднимая вопрос о нем в себе, я не впадаю в нескромность.

Итак, я думаю, что «великий писатель» во мне есть потому, — что я не знаю ничего в себе, что не ложилось бы «в литературу». Так. обр., у других людей человек «живет», «думает», творит, имеет быт, умеет красиво ходить, красиво есть, удачно одевается, строит себе дом, наживает себе имущество и проч., и проч. Воюет, дипломатничает, бывает «царем». Бывает «учителем», «философом». Офицером, полководцем. И, смотря вслед ему, говорят: «Какое шествование».

Шествование. Биография. Жизнь.

Поразительно, что, написав столько по философии, я никогда, в сущности, не размышлял. «А как же?» (спросит читатель). — Садился и писал, когда бывал в «философском настроении». Это, — «философское настроение», как и лирическое настроение, сатирическое настроение, — всегда было счастливо (я всю жизнь прожил в радости). Признак счастья в груди всегда выражался у меня в одном: сесть за письменный стол. Оттого я и записывал «на подошве туфли» или в «в...», пот. что не знаешь, когда будешь счастлив. Все места моих записей (где) совершенно точны. Итак, едва я сел и перо в руках, как мысли (чувства, идеи, слова) льются, льются, пока не прекращу и встану, «позвали к обеду» и «вошли в комнату». Это, и притом это одно, я и называю «великой словесностью» или «великим писательством». При этом «написанное мною» не есть и не обязано быть «умно» или «добродетельно», — есть и должно быть прекрасно в себе самом, «как написанное» и верно или точно в отношении души моей, быть «верной собакой души». И «написанное мною» есть действительно «верная собака души», и оно прекрасно. Почему «прекрасно»-то? Легко и естественно легло на бумагу; и правдиво. Только. Оно может быть «не истинно», м. б. «вредно», дурно. Это вне литературы, т.е. вопрос этот затрагивает другие области жизни, другие категории бытия, «пользу», «политику» и проч. Для «литературы» есть «литература», т.е. прекрасное слово. «Это ваши неуклюжести-то?» (скажут). Да. Ведь если неуклюжа душа, то «правдивое зеркало» и должно быть неуклюже; если душа крива, безумна, прекрасна — то обязанность «слова» такою и дать ее. И «мои сочинения», конечно, есть «моя душа», рыжая, распухлая, негодная, лукавая и гениальная.

 «Гениальная»? Почему?

 Потому что «гением» уже во всемирной панораме именуется какое— нибудь и чего-нибудь «завершение», окончательная точка. «Конец» и, м. б., «смерть». Вот это «конец» и, м. б., «смерть», — конец и, м. б., смерть литературы, литературности, я чувствую в себе. Я недаром говорил о глубокой скорби быть литератором, и, когда «б. литератором» (с удачею) всех радует, — меня это (конечно, сквозь точки сияния, моя «вечная радость») томит томлением до того ужасным, черным, что я не умею сравнить. При безумной жажде жизни, именно жизни, я ведь не живу и нисколько не жил, а только «писал». Но, оставляя в стороне «самого» и возвращаясь к теме «великого писателя», я и думаю, что вообще не рождалось еще человека, у которого сполна все его лицо перешло бы в «литературу», сполна все бытие улеглось бы в «литературу». Читатель видит, до чего это не есть «качество», а просто «есть». Мы называем «великим развратником» Дон-Жуана, потому что он только «совокупляется» и «обольщает», «великим математиком» Ньютона, п. ч. он всю жизнь «исчислял бесконечное», и «великим мыслителем» Канта, п. ч. он всю жизнь «философствовал»; или «святым» и «отшельником» называем Симеона Столпника, п. ч. «он всю жизнь простоял на столбе»; и так точно «Розанов» есть «великий писатель», п. ч. «вся его жизнь» и вся его «личность» перешла, естественно и неодолимо для него самого, в «написанное им». Другие писали — для политики. Еще другие — для религии; еще были: чтобы «написать поэму», «стихи». Я же, в сущности, «ни для чего писал», «для себя писал» с неотделимым всегда впечатлением, что это «прекрасно и правдиво», «есть» и «должно быть написано». «Долг» в отношении литературы я чувствовал, и этот один «долг» и был у меня, щипал меня. Я чувствовал себя «грешным», когда «не пишу», и, по правде, таких грехов у меня не было — я вечно писал. «Прочесть Розанова» (всего), я думаю, никогда никто не сможет: п. ч. ведь это надо читать его жизнь: п. ч. я всю жизнь писал, никогда не марая и не поправляя (кроме двух неудачных сочинений, когда я «пытался», «устраивал сочинения»). Замечательно, однако, что это не было мурчание струны, а «являлись и мысли». Откуда они-то являлись? Не понимаю. Мне приходилось встречать людей, которые запоминали мои статьи по их мысли. Да и внутренно чувствую, что есть мысли важные («Сумерки просвещения»). Но оставляю этот вопрос, о «чем наполнена музыка», и возвращаюсь к музыке.

Предыдущая главаГлава 53 из 116Следующая глава