И эта фундаментальная Россия великим и сознательным упором своим не даст и не дает «провалиться» «Нов. Вр-ни».
Вот в чем дело. Вот отчего даже враги рвутся напечатать здесь «хоть несколько строк», хоть «маленькую статейку». Отчего «громилы» 1-й Думы присылали сюда потихоньку статьи; и все делая вид, что «ни за что не станут читать «Нов. Вр.», в сущности, только его одно и читают с интересом, тревогой и страхом. С тоской и злобой. С подавленной грустью, что это пишут не «они» и что, главное, не они «здесь печатаются».
Секрет полишинеля.
Как это устроил и, главное, как это удалось Суворину — не понимаю.
Роль его в печатном мире неизмеримо большая не только И. С. Аксакова, но неизмеримо большая и Каткова, которого правительство читало и побаивалось (ибо Государь читал его), но общество русское не читало вовсе. А в конце концов «печать» все-таки — «дело общества»; и «не читаемая обществом газета» тоже есть «гектограф», но «для правительства».
В «Нов. Вр.» есть много удивительного. Кой-что есть даже иррациональное. «Иррациональные-то вещи и удаются». Это — так спокон веков. «Черт свистит в дудку, а люди танцуют».
Но добрый Суворин верил в Бога, и я верю, что «свистит ангел». Добрый Ангел Русской Земли.
(почему они «не пришли», эти знатные литераторы)
* * *
Да, они «не пришли», — но сидел у Суворина за обедом Сальвини. «Однако же Сальвини — не Дорошевич». Хорошо. Соглашаюсь. Приехал в Петербург герой болгарской войны (забыл фамилию) — его принимало у себя «Нов. Вр.». Наконец приехало монгольское посольство: лица видом — прямо допотопные, прямо спутники Атиллы, и те самые, которых победил Димитрий Донской. «Идемте, В. В., смотреть монголов». И мы побежали. Едят апельсины. В кофтах желтых. Черт знает: целый «Розанов» каждому в рот влезет (особенно огромное, чудовищное, устройство головы и лица), и он его «проглотит» как котлету: и сидят в зале «Нов. Вр.», где, бывало, старик Суворин встречал с гостями новый год.
Всё «интересующееся Россией» и имеющее «нужду до России» входит в «Нов. Вр.», даже не интересуясь и, в сущности, не зная, что есть «Биржевка», «День» и «Русское Богатство».
Вот в чем дело. И почему Суворин был так спокоен, что к нему «не пришли».
Духовно он всю Россию имел в гостях, и это что-то большее, чем если бы он имел «в гостях» Кугеля и В. И. Немировича-Данченко, который к нему просился в корреспонденты (Японская война), но не был принят: «и дорого, и будет врать» (мотивы отказа, мной слышанные).
И он стал врать, вместе с Григорием Спиридоновичем, для московской газеты.
Я всячески жалею, что А. С. Суворин не сошелся (или не вполне сошелся) с Сытиным (И. Д.), который есть гениальный русский самородок. Кое-что другое, но в том же масштабе, гений и размах, как старик Суворин. Вдвоем они могли бы монополизировать печать, — к пользе и силе России.
Теперь «Рус. Слово» и главное — сытинское книгоиздательство — полурусское и поверхностное, в сущности — преуспевающий трактир. Могло бы быть иначе. Тут я кое-что должен был сказать Суворину. Но вот догадываюсь только теперь. Тогда социалистики совсем отлетели бы в сторону, а теперь они имеют прибежище у Сытина.
* * *
декабря
Всякое преобразование, однако, есть перелом. О чем-то было «да», о чем-то стало «нет».
И все тосковали люди. Плакали. Молились.
И все из «да» переходило в «нет».
Преобразовывались. Преобразовывались.
И видишь - одни щепки.
Человека и цивилизации.
Щепки и сор.
(говоря с Цветковым, откуда взялся пиджак)
* * *
Губы и сближаются с губами, и выходит поцелуй.
Длинный.
Так и говорят: «Назвался груздем, полезай в кузов».
(22 декабря 1913 г.)
* * *
декабря 1913
...и молоденькие, едва ли даже двухгодовалые, — совсем дети, — подбегая сзади, вскакивали на сестер старших, на матерей, тетей, двоюродных, троюродных, вероятно — бабок, — ничего не понимая и не разбирая, потому что в них играла кровь. Так красиво было смотреть, но неловко было смотреть. Старшие не обращали на них внимания, да и отгоняли пастухи. Вообще ничего не было. Но внешнее выражение «охотки» было, - такое красивое у этих чистых и еще невинных отроков, мальчиков. Детство уже прошло, они явно были мальчики. Но и мужество еще не наступило: они были на 1/2 аршина ниже нормальной лошади и на 3/4 аршина короче ее. В первый раз видел именно этот возраст у лошадей («подростков» в бычках часто видишь). Пока 11/2 — 2 минуты я смотрел, они непрерывно подскакивали и делали усилие вспрыгнуть: символ возбуждения был так красив, умеренно-велик и почти приближен к человеческому...
С усилием я отвел глаза (неловко).
Их всех мы к осени выхолостим (оскопим), — сказал он (спутник мой по поездке).
Жестокий! жестокий! жестокий! — кипела у меня буря в душе. Нет, стояла тоска.
О, заповедные мощи древности: как вы необходимы не человеку одному, но животному! Где сохраняется virgo infanta, «нетронутая дева» Природы — Genitricis107 . Где нож скопца не гуляет. Где лист с дерева не срывается. Всякий цветок расцветает и доцветает. Плодов не собирают, но они уходят в землю, и вырастает еще дерево.
И травы, деревья, козлы, овцы, лошади, коровы зачинают благословенных детей в покое, без того, чтобы человек засовывал грязные пальцы между ними.
(вспомнил Сахарну; после газет)
* * *
23 декабря
Очень это чистосердечно и глубокомысленно: два полноправных гражданина, Никифор и Алексей, отворяющие двери публике в клиническом институте Елены Павловны, сострадают профессорам «неполноценной» нации:
Якобсону — по гинекологии,
Блюменау — по нервным болезням,
Явейну (женат на еврейке, — и ассистент),
Бичунский — еврей,
Гранстрем — немец,
и директору
Долганову — хотя крещеному и якобы русскому, но происходящему от евреев.
И Кондурушкин, которого едва пускают где-нибудь писать, возлежит на груди несчастного, обездоленного Горнфельда, который его пустил «давать заметки» в «Русском Богатстве» и рекомендовал как «сносного» — «Русским Ведомостям».
И вот эти три, Никифор, Алексей и Кондурушкин, рыдают на плече у своего начальства, вопия и скрежеща зубами:
- Презренное, отсталое Русское правительство! Оно держит в полном бесправии талантливую, великодушную, благородную нацию. Оно лишило представителей этой нации самых первых, самых естественных и элементарных прав — права свободного передвижения, права натурального расселения. Мы, русские, со своим зоологическим национализмом, лишили их всего, лишаем света учения... О, о! о!!!...
Явейн и Якобсон вынимают из жилетного кармана по пятиалтынному и дарят полноправным Никифору и Алексею «на чай», а Горнфельд тоже пошел было в карман, но, высунув пустую руку, «пообещал» Кон- дурушкину касательно его статьи, которую если подправить и отбросить конец — то она может «пойти».
Все три были очень счастливы, Алексей, Никифор и Кондурушкин. Блюменау, Якобсон и Бичунский были не так раздражены, видя, что в России их не все не понимают, например «наш известный народный писатель Кондурушкин».
Горнфельд ощупывал в кармане серебряный рубль, который он никуда не истратил.
23 декабря
Поговоришь о евреях — и во рту какой-то неприятный вкус.
Это — серьезно, это не предрассудок и «кажется».
«Прикосновение к Священным книгам оскверняет руки» (многократное изречение Талмуда).
И кто «произнесет Имя» — должен после этого вымыть руки (в одной пьесе у Эфрона-Литвина: «Подайте воды и полотенце, потому что я взволнован и произнесу Святое Имя». Эфрон «готовился быть раввином» и знает эти бытовые мелочи, точнее, аксиомы религиозного Устава).
Так это и перешло даже в литературу. Я ясно чувствую «скверный привкус» самых статей об еврействе, «за» или «против», идеалистически или реалистически написанных, все равно. «Потерся об еврея — загадился». «Поговорил с евреем — самому нехорошо».
Так они пропахли, промаслились обрезанием, т.е. вот этим специфическим потом своих обрезанных частей... И говорить, думать, спорить об них — точно копаться руками в халдейских юбках, штанах и каких-то грязных невыносимых тесемках, которыми они стягивают свои мужские и женские чресла.
«От чресл его вождь» и еще что-то... Мы затыкаем нос. Вот отношение.
* * *
декабря 1913
...да, русская армия «позорно бежала перед японцами» и «утонула в интендантских сапогах», как кричал социалист и армянин Зубаров во 2-й Госуд. Думе при радостных воплях всех левых скамей: но она может, однако, дать «по морде» всем социалистам мира, нашего и заграничного, и утопить в сортире из собственных испражнений всю «жидову», тоже нашу и заграничную. И сию добродетель свою она показала сейчас же после Японской войны, когда в Москве один — ОДИН — Семеновский гвардейский полк разбарабанил всю революцию.
Помните это, социалисты, и прячьтесь по щелям своим. Ваш удел, социалисты, не чистое поле, не панорама всемирной истории, а щель.
Щельная история и щельные люди. Вы иногда больно кусаетесь. Но из щели. И никогда щельных размеров не перерастете.
* * *
декабря 1913
Так сокрушается Кондурушкин о «неравноправии с собою» бедного Гессена, у которого просится напечатать хоть «что-нибудь из своего» в газете.
И негодуют гражданским чувством русские Муций и Сцевола, Философов и Мережковский, что правительство «затыкает глотку» бедным евреям черты оседлости...
Гессен, не вынимая другой руки из кармана, берет «ихнее», — и выдает ордер на кассу своей газеты, уплачивая Кондурушкину по 7 коп. со строки и Мережковскому с Философовым по 15 коп. со строки.
И несет домой Кондурушкин свои 7 коп.
Мережковский с Философовым садятся в автомобиль и увозят домой свои «по 15 копеек».
На другой день в «Речи» выходит «ихняя дрянь». Но ничего особенного от этого не происходит, и «проклятое отечество» все стоит по— прежнему.
Несносное отечество, которое ничем не разбудить.
(vox clamantis in deserto) 108
* * *
XII.1913
...словом, рабби Акиба был «Розанов I века по P. X.», такой же неуч, такой же гений, такой же мудрец и поэт, а « Розанов» есть «Акиба XX века», тоже «пастух и неуч», который все знает. И позволяет сейчас разболтать тайну Акибы, ибо кажется, вот «кончается все» и «ничего не надо».
(в партере театра бывшего «Коммисаржевской»)
* * *
30 декабря 1913
Мудрость одиночества...
Мудрость пустыни (вокруг себя).
Вот монастырь...
Если так — «осанна». П. ч. это ничему чужому не мешает, ничего не ограничивает, а только выявляет свое «я». И не враждует с семьей и браком, да и вообще не есть принцип, а факт.
«Я один, и мне хорошо». Кто смеет возразить? Да и не таков ли я? Мне тоже враждебен шум и люди.
(сидим с Таней возле заболевшей мамы) (острое, поиспугав— шее нас заболевание)
* * *
30 декабря 1913
Лермонтов только нескольких месяцев не дожил до величины Байрона и Гете...
Не года, а нескольких месяцев.
И мы в темах лирики (и эпоса), которые у Пушкина были благородно-личны, тогда как у Лерм. они были универсально величественны и были как-то схематичны, алгебраичны, не относясь к «я», к «XIX веку», к «русским», — но к «человеку» всех времен и народов:
И долго на свете томилась она Желанием чудным полна...
Мы получили бы, Россия получила бы такое величие благородных форм духа, около которых Гоголю со своим «Чичиковым» оставалось бы только спрятаться в крысиную нору, где было его надлежащее место. Бок о бок с Лерм. Гоголь не смел бы творить, не сумел бы творить; наконец, «не удалось бы» и ничего не вышло. Люди 60-х годов «не пикнули» бы. Их Добролюбовых и Чернышевских после Лермонтова выволокли бы за волосы и выбросили за забор, как очевидную гадость и бессмыслицу. Неужели смел бы писать после Лермонтова Шелгунов? Таким образом, вот в ком лежал «заговор» против всего «потом» у нас (нигилизм).
Но значит...
Это не случай, а Рок. Ибо слишком большие вещи, суть Рок...
И все-таки проклятый выстрел Мартынова. Пусть «Рок»: но орудием его был злодей.
* * *
— Не уступлю. Не уступлю. Не уступлю. Не уступлю.
(от Митюрникова: «Никакие Ваши книги не идут. Продажа совсем остановилась») (очевидно, в связи с «делом Бейлиса»)
Что смущаешься, Розанов? Будь красивее. Литература — красота: и если ты будешь красивее, ты победишь.
Приляг к земле, как зверь, и ползи, и ластись. Красивую строчку пусти. И кроткие очи. Все употреби в дело. И — победи.
Ты не должен не победить. Ты не вправе не победить. За тобой кабак. Если ты не победишь, кабак разольется и затопит все.
Хитрости. Хитрости. Всего, что́ угодно. «Последнюю честь» брось на жертвенник. Пусть сгорит все. Но чтобы кабака не было.
Ведь, «если победишь ты», всех этих «уханцев» литературы не будет, и ставка действительно огромная, и «они» не без причины уперлись. В толстых журналах — ни одного о тебе упоминания, а «библиография» в них наиболее памятна, и по ней берут книги. Естественно. «Розанова нет», «не рождался». Вся причина тебе быть красивее и все-таки вырвать Победу.
Вырву ли?
Не знаю.
Вырву. Через много лет, но вырву.
И похороните не вы меня, а я вас.
Чувствую. Чувствую.
«Не читают», и все-таки я чувствую Победу.
Она в мозгу моем. Она в костях моих. Она в дыхании моем: я дышу сильнее, чем вы, и передышу вас.
Не задохнусь. Не воображайте.
Со мной Бог. А с вами нет ничего («нигилизм»).
Вы мне куете судьбу, как Страхову («не читают»), но страховской судьбы из меня не будет. Я хитрее его, и я талантливее его. Он камень, я звезда. Он, м. б., благородный камень, а я подлая звезда. Все равно. Меня увидят и меня сохранят.