Что??!!
Все...
И шепотом:
...«чтобы там-то все было чисто», чтобы «дети рождались из чистоты, в святости».
«Волосок к волоску», «пылинка к пылинке». Между прочим, здесь родник их упрека, неправильно понимаемого полемистами:
«Евреи говорят, что христиане рождаются от скотоложного (= грязного, как у животных) брака», «рождаются в грязи» и в «грехе», что «у христиан нет брака, а грязные сношения по типу как у животных (modo animalium)».
Христиане, имеющие венчание (чего у евреев почти нет), с недоумением и гневом отвечают:
У нас-то именно брак — таинство, венчает его Церковь. А у вас только гражданский брак.
Евреи ухмыляются и кивают головами.
* * *
Все образы Нестерова просят пощады.
(за корректурой «Молящ. Русь») (на конверте уведомления от Нелькена)
* * *
Александр Яблоновский считает себя либеральным и просвещенным писателем, между тем в черепе его может только вариться каша, — притом без масла.
«Не будем говорить об этих мерзостях», — записал он о браке гимназистов и гимназисток; и величественно сослался на мнение Мечникова, произнесшего совершенно идиотическую фразу о «неодновременности наступления половой зрелости и зрелости к браку». Но с тех пор как один член Академии наук (Марков, — по мат-ике) испросил в бумаге за гербовой маркой соизволения у Св. Синода перейти в атеизм, «мнения ученых» вне их книжных и бумажных премудростей вообще некомпетентны. Ученые показали себя вообще «возможными к глупости». И около Маркова-математика отчего не сидеть Мечникову-зоологу, вздумавшему после наблюдения над фагоцитами и обезьянами рассуждать о социальных вопросах, о структуре общества и планах истории.
Но разве Ал. Яблоновский не слыхал, что из VI и VII класса гимназистки «уходят», п. ч. им «сделано предложение» и родители их нашли необходимым и своевременным не отказывать подходящему жениху?
Зачем же им выходить из гимназии, когда они могли бы кончить курс и в случае вдовства — кормить трудом, должностью, службой детей?!
* * *
Стена каменная — высокая, — не перелезешь. И натыканы гвозди. Ни войти, ни выйти.
И дубовые ворота. Как сядет солнце, на них вешается а-гра-мадный железный замок. Ни отпереть, ни сломать.
Ключ у игумена. Строгого.
Но в воротах врезана тихая калиточка, которая уже не запирается. Без скрипа и в целость с воротней.
И замок висит. И калиточка есть.
В калиточку народу не пройти. Но человек в калиточку проходит.
Таков монастырь и мир. Таков закон и исключение.
Зачем «народу туда», куда человек двигается. А с другой стороны, зачем человеку ходить, куда народ идет.
Об этом сказано: «Не лежит закон праведнику. И всякий, кто есть «сам» и «лицо», — уже оправдан высшим человеческим оправданием. А «все» — это овцы. И им свое поле, своя трава, свой пастух и пастьба. Об них сказано: «пасут их жезлом железным».
Если бы «отворили ворота» — все бы расстроилось, ибо не разделялся бы монастырь и мир. И не надо. Пусть ворота будут. И замок, и все.
Но и калиточка пусть будет. Чтобы прошел человек, кому случилось.
Нужно, чтобы был «закон» и «случай». Закон грозит и запрещает, а «случай» прощает и пропускает. И все цело, и человек и народы.
~
И мудрые напрасно волнуются, зачем «людям не дано то», «не дано это». Путь мудрого вовсе не тот, что всех. «Не дано» всем, но мудрому всегда и все дано. Мудрому Провидение указывает «свой путь». Который он должен только оправдать и не совершить на «своем пути» ничего, что́ не угодно Богу и Небесному Милосердию.
«Не убий!» И —
«Помни Бога».
* * *
Горнфельду очень нужно утвердить «натурализм» Гоголя. — «Русские — прощалыги, все русские суть вообще прощалыги! Вот их великий писатель сказал».
Без этого как же будет торжествовать Шклов над Москвою, «шляпка» над платком и французский каблучок над «котами»: три элемента европейской культуры в истолковании Слонимского и Горнфельда.
(15 июля 1913 г.)
Да. «Уходите мертвые русские души, — приходите на их место живые еврейские души...» — «На место гнуснее чего не может быть — Фемистоклюса и Алкида, которые только смогли обходиться на рукав Чичикова, — приходите благоразумненькие, смышлененькие, беленькие и вымытые Ицак и Шая. Все русские дети прокляты, все еврейские дети — благословенны».
Суть Горнфельда и Гоголя. На этом им и поклонимся. Но останемся при своем.
(тогда же)
* * *
Шум, звон, колокол и хвастовство пошло в русской литературе от Герцена.
И его «1001 »-го таланта, между которыми не было одного:
Благородства.
Как величественный Карамзин был тих... Пушкин, «не чета Герцену», и тот был скромен. Жуковский, Козлов, Подолинский, Батюшков — все «уездные барашки» русского затишья...
~
И вся Россия, и все русское было тихо и деликатно.
~
Вдруг явился этот «побочный сын» уральского золотопромышленника Яковлева и какой-то гувернантки-немки. В «побочности» Герцена, кажется, и заключается «червяк»: «между своими», несмотря на миллион и папашу, он не мог быть «равным», — и он решил «скакнуть книзу», «в демократию», чтобы среди нее быть уже несомненно первым. А «горячий роман» в подпочве дал ему таланты и силу.
Так появляется «в июле нашей литературы» гениальный выкидыш, который, как «кукушка в чужом гнезде», расталкивает лежавших в гнезде чужих, не родных ему, детенышей. Герцен вообще не имел «родного» себе (существо выкидыша) ни в России, ни за границей, ни в аристократии, ни в демократии.
Он между всего этого, среди всего этого, «ничего» («выкидыш»). И толкает все. «С того берега» — характерное его заглавие. Но ему весь свет виделся и даже был «с того берега», потому что по существу рождения у него не было «своего берега». А стать умом и душою, великодушной и нежной, он не смог «везде» как «на своем берегу».
Люди такого рождения суть «Божьи люди» и должны чувствовать братство со всеми, везде — «своим» (местом), всех — «своими». Голубой глаз. Или — черный. У него не хватило сил на голубой. И он на весь мир посмотрел черным глазом мирового скитальца или «вечного жида». Так объясняется его «революция», не очень длинная.
* * *
...да мне противны только люди «с общественным интересом», а не то́ чтобы «общие дела», «дела мира», res publica в благородном смысле первых веков Рима, или пастушеских общин Греции, или наших приволжских волостей. Волостная общественность мне дорога и мила, и близка, и горяча у моего сердца; но вы с Невского проспекта, и из редакции, и из ресторана «Вена» с вашей «общественностью и Оль д’Ором» противны, непереносимы, отвратительны. Вы-то и погубили «rem publicam» и «волость»: ибо при виде вас и симпатичных ваших лиц квартальный сгреб вас за шиворот и потащил в участок и с вами кое-какие блестки и вздохи и rei publicae... Общественность начали губить фанфароны 14 декабря, и «Русские женщины» Некрасова, и мстительный полицейский (Щед.). Тут квартальный пришел и распоясался. Он объявил себя спасителем отечества. «Вот они каковы, видите, эти граждане чаемой Республики— Славонии»...
И, видя, что все разделилось на вас и на ряд полицейских, «кто следует» подумал:
— При полицейских все-таки Россия с Рюрика: не возвышалась, не цвела, была угнетена, было худо, тошнило. Но все-таки была-то именно тошнотворная Россия, которой если дают капель и порошков, то тошнота пройдет, все-таки больное, но что-то: а эти же прямо заявили ничего, nihil («нигилист» тот, кто отрицает все и признает нет, признает одну частицу не в отношении всего). Возможно ли колебание, чтобы выбрать тошнящее что-то, а не ничего, т.е. квартального, указав ему взять за шиворот Плеханова, Столпнера и Струве.
Очень просто. И я за это. Сгребай в охапку и вези в свал за городом. И потом тебе честная пенсия и отставка с благодарностью.
Как же, Марк Волохов рвал на папироски издания XVIII века, т.е. косвенно и с вытяжкой он и они рвали всю Публичную Библиотеку, собранную «деспоткой» Екатериною II, на зажигание своих демократических папирос, которые закурят такие господа, как Аладьин и Аникин. В 1906 году очень озабочены были коллекциями Эрмитажа, а Ив. Ив. Толстой отправил древние монеты в Берлин, тоже — Якунчиков: ибо были угрозы, что «мы покажем аристократам собирать ненужные мужикам коллекции». Что же еще? Был Писарев, и им зачитывались, и, конечно, появится почище Писарева, который вторично предложит закурить Пушкиным сигарки. Горнфельд подскажет, что Пушкин действительно уже устарел и притом ведь имел придворный чин, хотя и менее важный, чем папаша Мережковского; во всяком случае, читаемость Пушкина кой в чем мешает признанности Айзмана, Шелома Аша; и три корифея русской критики, Горнфельд, Кранихфельд и Айхенвальд, единогласно «постановят мнение», к которому примкнет и «академик» Овсянико— Куликовский. Изберут в академики Куприна за «Яму», Шелома за «Городок» и самого Айхенвальда за «Критические силуэты» (удивительны эти еврейские заглавия еврейских книг; помню у Левинсона в Ельце галстухи, с восхищением им показанные: «Саади-Карно»), Ну, и прочее. И что же тут было сказать, т.е. «кому следовало»...
Да: куда девать эту дуру-Россию. Финляндии (отдать) — до Онеги и Северной Двины, эстам и латышам — до Пскова и Новгорода, по Волге — Чувашская и прочие республики, с цадиками в роли президентов, Черноморские губернии — армянам, Киев — Польше, Сибирь — самостоятельна, Кавказ — тоже, Туркестан — тоже.
Россия?
Где ее место?
Этого клоповника?!! Клопов передавали, — ответит Плеханов, перехвативший пенсию после умершего Кутлера и занявший должность Герценштейна в еврейском банке. Место — очистили, и заняли его истинно культурные народы.
Вот и банки...
Вот и еврейские лавочки...
Черты оседлости нет.
И эти милые русские, исполняющие у нас роль репетиторов, бонн и нянь; и усердно переводящие на финский и эстонский язык, которому они теперь выучились по нашему указанию, «Городок» Шелома Аша. Мы живем и даем жить другим. От нас и хлеб, и подачки, и золотые часы из Варшавы «за преуспеяние».
Я думаю, Горнфельд подарит тогда золотые часы Короленке.
* * *
Единственный барин в литературе и есть революция.
Нет, единственный — Государь ее. «Его Величество никто не смеет оскорбить. Ни — заподозрить».
Но я снимаю с него хламиду и говорю: «Лакей».
«Всем барин, а мне лакей». Хочу и буду кричать.
* * *
Герои! Они 20 лет сидели под замком. Потом «женились».
Друг мой. Секрет «долготерпения» их заключается не в героизме, а в замке. Потому что если меня запрут, то как же я уйду? Это стоит всего два рубля, и о «человеческом достоинстве» поднимать речь — не на тему. Будут «сидеть» Сократ, кошка, мышь, Галилей, вор, фальшивомонетчик, «кого запрут». Два рубля. А прочие определители — недостоверны. Карпович зарезал Боголепова, и для других он «политик», а для меня он — гимназист, зарезавший отца семейства. И если бы его выпустили, я своими руками опять посадил бы его в Шлиссельбург. Он — злая крыса.
Но он для свободы народа.
На это я молчу и даю оплеуху.
Ибо он не только убийца, но фальшивомонетчик.
Кто же его уполномочил ?
«Своя партия» в Париже?
Друзья?
Вообще:
Сам?
Но тогда я «сам» буду брать чужие кошельки, делать кредитки и насиловать чужих жен и дочерей: потому что 1) одному нравится убить Боголепова, п. ч. «сам», 2) а другому «нравится» изнасиловать ну хоть Веру Фигнер, п. ч. тоже «сам», 3) и третьему нравится «пороть в тюрьме арестантов», потому что тоже «сам». Тогда отчего же «мутило в душе» Вере Засулич, раз объявлен лозунг, что «сам хочу» и «сам могу». Карпович, Вера Фигнер, начальник тюрьмы, генерал-губернатор тогда пусть убивают, порют, дают зуботычины. Почему «Карповичу» можно, а генерал— губернатору «нельзя». Под этим и лежит: «мы — цари», «нам все можно», «мы святые».
Но тогда я, не желающий иметь над собою царем Карповича и царицею Веру Фигнер, даю обоим:
Оплеуху.
Вот и разговор.
* * *
«Р-в крестник Победоносцева», — пишет Яблоновский. Да уж никак не «крестник Яблоновского». А очень хотелось бы Яблоновскому иметь крестником Розанова. «Розанов либерал, как и я». Просто, как апельсин скушал бы. Теперь может только говорить: «Мой крестник Оль д’Ор. Оба сидим в баре и через соломинку тянем 8-рублевое шампанское... Потому что мы, Ицка и Шмуль, замечательные русские писатели. Просвещаем страну, насаждаем свободу, читаем Герцена и отдыхаем в баре».
(бар — учреждение, где начинают пить с 2 часов ночи и где дамы пьют даром, п. ч. за них уплачивает сосед, какой-нибудь, все равно. Состоит из высокой скамейки перед полкой с винами, откуда им подают, что требуется. К удовольствию Иванова-Разумника, бар с успехом заменяет все религии, и христианство давно уступило ему место. Видел бар один раз — в литературном ресторане «Вена», где обедали обычно и убийцы-сутенеры тоже) (за корректурой книги)
* * *
В 12 часов по ночам
Из гроба встает барабанщик...
В 12 часов он сдергивает со стола скатерть, на которой были расставлены лицемерные, приветливые чайные чашечки и бокалы, из которых пили вино «его дорогие гости в четверг», восхищенные «Ларами» с «вездъ» (въезд) на воротах, — ударом ноги он разбивает флагшток с надписью: «Входите, дорогие гости, никак не раньше 2-х часов дня и не засиживайтесь позднее 8-ми вечера», «Громко звоните в там-там», «Сами снимайте калоши и пальто» и «Чувствуйте себя весело и приветливо, как подобает» при «давлении барометра в 750 миллиметров, температуре в 17° по Реомюру, при голубом небе и ясном виде на море»...