К книге
Прогулки с Евгением ОнегинымЧасть IV Презренной чернию забытый, или Поэт с комплексом Сальери. Глава XX «Преображенский приятель» Пушкина
59%
Часть IV Презренной чернию забытый, или Поэт с комплексом Сальери. Глава XX «Преображенский приятель» Пушкина
23

Завершим рассмотрение вопроса о характере взаимоотношений Пушкина с Катениным в период, предшествовавший созданию «Евгения Онегина» и «Бориса Годунова».

Выпад против романтиков круга «Арзамаса», сделанный Катениным созданием поэмы «Ольга», вызвал возмущение со стороны Вяземского, который поделился с Пушкиным планом ответной эпиграммы. По этому поводу между ними произошел такой обмен мнениями:

20 февраля 1820 г., Вяземский – Пушкину: «Поздравь, мой милый сверчок, приятеля своего N.N. с счастливым испражнением барельефов пиров Гомера». (В переписке Вяземский называет Катенина «Преображенский мост», а Пушкин – «Преображенский приятель»). Дело в том, что при переводе с французского Катенин неправильно интерпретировал слово reliefs (объедки) как «барельефы», сильно исказив смысл: должно было быть «объедки со стола Гомера».

21 апреля Пушкин пишет в Варшаву: «Я читал моему Преображенскому приятелю – несколько строк, тобою мне написанных в письме к Тургеневу, и поздравил его с счастливым испражнением пиров гомеровских. Он отвечал, что […] твое, а не его […] Он кажется боится твоей сатирической палицы; твои первые четыре стиха на счет его в послании к Дмитриеву – прекрасны; остальные, нужные для пояснения личности, слабы и холодны – и дружба в сторону, Катенин стоит чего-нибудь получше и позлее. Он опоздал родиться – и своим характером и образом мыслей, весь принадлежит 18 столетию. В нем та же авторская спесь, те же литературные сплетни и интриги, как и в прославленном веке философии». В этом письме позиция Пушкина просматривается четко: усилить критику Катенина. И Вяземский это понял (30 апреля):

«Его ответ не удобопонятен: как быть моему […] его испражнением? разве я ему в штаны […]? […] Если ты непременно хочешь, чтобы стихи мои в послании к Дмитриеву метили на Катенина, то буде воля твоя; но признаюсь, что я не слыхал, чтобы он когда-нибудь унижал достоинство Державина […] Следственно на его долю выпадает один стих о Людмиле. Нахальство входить в рукопашный бой с Жуковским на поприще, ознаменованном блистательными его успехами. Тут уже идет не о личности, а о нравственном безобразии такого поступка; ибо не признавать превосходства Жуковского в урожае нынешних поэтов значит быть ослепленным завистью: здесь слепота глупости подозреваться не может. Еще окончательное слово: стихотворческого дарования, не говорю уже о поэтическом, в Катенине не признаю никакого».

То есть, дело вовсе не в эпиграмме в адрес Колосовой, к чему пытаются свести разногласия между Пушкиным и Катениным его апологеты; дело в завистливой позиции бездарности по отношению к истинным талантам, в нападках на русский романтизм. Уже тогда, в начале 1820 года проявилась та самая солидарность передовых литераторов, которая потом еще не раз даст о себе знать при создании «Евгения Онегина».

Вяземский удовлетворил просьбу Пушкина и усилил в своем «Послании к И. И. Дмитриеву» критические моменты в отношении Катенина; вот как стало выглядеть это место при публикации:

Но истины язык невнятен для ушей:

Глас самолюбия доходней и верней.

Как сладко под его напевом дремлет Бавий!

Он в людях славен стал числом своих бесславий;

Но, счастливый слепец, он все их перенес:

Чем ниже упадет, тем выше вздернет нос.

Пред гением его Державин – лирик хилый;

В балладах вызвать рад он в бой певца Людмилы,

И если смельчака хоть словом подстрекнуть,

В глазах твоих пойдет за Лафонтеном в путь.

Что для иного труд, то для него есть шутка.

Отвергнув правил цепь, сложив ярмо рассудка,

Он бегу своему не ведает границ…

Упоминание о «бое» с Жуковским, «певцом Людмилы», сразу же делало Катенина узнаваемым объектом сатиры этого места «Послания». «Что для иного труд, то для него есть шутка» – видимо, Пушкин нашел это место настолько удачным, что решил обыграть его в «Разговоре книгопродавца с поэтом» («Стишки для вас одна забава, Немножко стоит вам присесть»), что должно было сразу увязать в сознании читающей публики личность Катенина – объекта эпиграммы Вяземского – как с героем первой главы романа, так и с персонажем «Разговора»; таким образом, все становилось сразу на свои места уже при первой публикации.

В 1821 году Вяземский создает написанное типично катенинской строфикой, с использованием четырехстопного хорея сатирическое стихотворение «Стол и постеля», в котором высмеял и склонность Катенина к вину («виноградник за столом»), и поэтическую его несостоятельность:

Одами поэт Савелий

Всех пленяет кротким сном;

Век трудится для постели

Он за письменным столом.

Что же касается узнавания объекта сатиры, то для читающей публики личность Катенина раскрывалась уже с первых стихов:

Полюбил я сердцем Леля,

По сердцу пришел Услад!

Был бы стол, была б постеля –

Я доволен и богат.

28 января 1823 г., Катенин – Бахтину (о Вяземском): «Шмели литературные рады случаю безопасно изливать на меня свой кал, который им вкуснее меду, благоразумие велит мне молчать; а, право, язык чешется». А вот о Вяземском же – через месяц, Бахтину: «Сей остроумнейший шурин… Он не только что сбит с пути, не только что избалован и привык врать, не только что невежа и безграмотный, но что он, в строгом смысле слова, Дурак» («шурин» – имеется в виду, что Вяземский был женат на сестре Карамзина, которого Катенин особенно не любил).

19 августа 1823 года, Пушкин – Вяземскому (по поводу предисловия ко второму изданию «Руслана и Людмилы» и «Кавказского пленника»): «Возьми на себя это второе издание и освяти его своею прозой… Не хвали меня, но побрани Русь и русскую публику… Уничтожь этих маркизов классической поэзии». А ведь уже три месяца, как идет работа над «Евгением Онегиным»… В каком направлении ведет ее Пушкин, видно из его письма А. И. Тургеневу от 1 декабря: «Я на досуге пишу новую поэму, «Евгений Онегин», где захлебываюсь желчью. Две песни уже готовы». Мог ли он, «захлебываясь желчью», не «побранить» «литературные сплетни и интриги» маркиза классической поэзии Катенина?

Тесное «антикатенинское» творческое сотрудничество Пушкина с Вяземским вызывает необходимость привлечь дополнительные факты из творческой биографии этого литератора. Его борьба с Катениным не ограничилась «Посланием к И. И. Дмитриеву» и «Постелей», и не с них началась. В 1817 году Вяземский написал статью «О жизни и сочинениях Озерова», и на нее резко откликнулся Катенин. То есть, для сатирического изображения Катенина в эпиграмме, кроме стремления ответить на нападки на поэму Жуковского «Людмила» и просьбы Пушкина усилить сатирический контекст, у Вяземского были и другие мотивы. В 1822 году он опубликовал в «Сыне отечества» рецензию на поэму «Кавказский пленник», которая в первоначальном виде содержала полемические выпады против Катенина, исключенные после получения известия о его высылке из Петербурга. И все же, несмотря на это, реакция Катенина была болезненной: «Я бы нарумянил его, но теперь ничего полемического писать нельзя» (Бахтину, 28 января 1823 г.)

В 1824 году Вяземский издал «Бахчисарайский фонтан», написав в качестве предисловия полемическую статью «Разговор между Издателем и Классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова». Перед этим, 10 сентября 1823 г. он писал А. И. Тургеневу: «Какой-то шут Цертелев или Сомов лается на меня в «Благонамеренном» под именем Жителя Васильевского острова или Выборгской стороны». Содержание этого письма послужило для историков литературы основанием считать, что «Разговор» Вяземского направлен против князя Н. А. Цертелева, поэта, фольклориста, этнографа. Возможно, это и так – в какой-то степени. Однако приписываемая перу Цертелева анти-романтическая статья «Новая школа словесности», подписанная: «Житель Васильевского острова», задевала «Послание к И. И. Дмитриеву», а ведь там сатира была направлена против Катенина. Да и само название (замена «жителя» на «Классика»), равно как и содержание вымышленного диалога, как и стиль выражений «Классика», дает основание считать, что в его образе выведен Катенин. Вот, например, в таких его словах как «Правда ли, что молодой Пушкин печатает новую, третью поэму, то есть поэму по романтическому значению, а по нашему не знаю как и назвать?» выражение «не знаю как и назвать» – знакомая катенинская формула, которой тот пользовался для характеристики романтических поэм Пушкина. Узнаваем также и такой пассаж: «В романтической литературе нет никакого смысла […] И самое название ее не имеет смысла определенного, утвержденного общим условием»; как известно, одним из аргументов Катенина против романтизма являлось утверждение о необходимости строгого следования установленным классическим образцам, «правилам», как он их называл. Далее: «Я уверен, что, по обыкновению романтическому, все это действие только слегка обозначено» – опять же, это – один из основных аргументов Катенина, который он часто использовал в своих характеристиках произведений Пушкина, не исключая и «Бориса Годунова».

В конце статьи Вяземский сделал интересную приписку: «P.S. Издатель ссылается, что в некоторых журналах есть нападки на романтизм; мой собеседник под пару своим журнальным клевретам» (Катенин в это время не печатался под своим именем, поскольку находился в опале). Это примечание показывает, что под «Классиком» он имеет в виду вовсе не авторов конкретных статей, а кого-то другого, чей образ мысли сходен с содержанием их нападок. Не исключено, что и в данном случае Катенин прямо не назван по той причине, что находился в ссылке. Но интересна его реакция на эту статью (в письме Бахтину от 13 июля 1824 г.): «Фонтан что такое, и сказать не умею, смысла вовсе нет (прошу обратить внимание на характерные для Катенина лексику и стиль, обыгранные Вяземским в статье – А.Б.)… Ачто вы скажете о дипломатических действиях «Арзамаса»? о предисловии и разговоре Вяземского? о рецензиях в «Сыне отечества?» о собственном каком-то отзыве Пушкина, что он с Вяземским заодно? Они без всякой совести хотят силой оружия завладеть Парнасом: это уже не война гигантов, а война пигмеев».

Стоит обратить внимание на интересный психологический феномен: последняя из цитируемых фраз фактически выражает полемическую сущность «Руслана и Людмилы», причем поданную в данном случае с позиции той, другой стороны, против которой выступил Пушкин. То есть, с позиции злого чародея. Мне могут возразить по этому поводу, что-де после создания Пушкиным поэмы прошло целых четыре года… Но ведь на то Пушкин и Пророк Божьей милостью, чтобы схватывать основную суть психологии человека, а психология Катенина не менялась. Яркий пример предвидения Пушкиным будущего содержится в «Разговоре книгопродавца с поэтом», где Пушкин описал то, что произойдет с Катениным на склоне лет, а дальнейшая биография его оппонента полностью подтвердила высказанное еще в 1824 году предвидение.

В 1825 году во Франции увидела свет анонимная статья (авторство которой принадлежит Н. И. Бахтину) «Взгляд на историю славянского языка и постепенный ход просвещения и литературы в России», тенденциозность которой вызвала возмущенные критические статьи в России. Мимо того факта, что в статье Катенин поставлен в один ряд с Пушкиным, Баратынским и другими столпами российской словесности, не прошел и Вяземский, который опубликовал очередную антикатенинскую эпиграмму «Характеристика» («Северные Цветы на 1826 год»); приведу только первые два стиха:

Недаром, мимо всех живых и мертвецов,

Он русским гением пожалован в Париже…{45}

У читателя может сложиться впечатление, что в своей «антикатенинской» программе Пушкин если и не находился под прямым влиянием Вяземского, то по крайней мере до публикации первой главы романа и «Разговора книгопродавца с поэтом» шел по его стопам (обращает на себя внимание сходство структуры названий «Разговоров» Вяземского и Пушкина, как и незначительная разница во времени их появления в печати).

Как знать… Скорее, они, находясь в одном лагере, взаимно влияли друг на друга, но не это главное. Главное то, что начало «антикатенинской» программы Пушкина датируется гораздо более ранним периодом – лицейским.

Интересный штрих: последнее слово в совместной «антикатенинской программе» – свою пародию «Александрийский стих» – Вяземский датировал 1853 годом, подчеркнув при этом связь с сатирой Пушкина соответствующей отсылкой. Надеюсь, мне удастся привести достаточно убедительные доводы того, что эта пародия была создана не в 1853 году в Дрездене, а еще при жизни Пушкина, в Петербурге. Однако для этого придется предварительно разобраться с истинным сюжетом мениппеи, известной как «Домик в Коломне». А по хронологии «катенианы» мы находимся пока в периоде 1823-1824 гг. Поэтому все-таки завершим сначала анализ этого периода.

«Недостатки романтического мировоззрения Пушкин раскрыл позже в характеристике Ленского, считая их присущими не только литературе, но и определенному типу личности (Баратынского, что ли? – А.Б.) […] До сих пор ведутся в литературоведении споры, каким именно произведением поэта обозначен переход к реализму, – начатым в 1823 году «Евгением Онегиным» или «Борисом Годуновым», к работе над которым он приступил в конце 1824 года (окончил в 1828-м). Несомненно, что именно замыслом «Онегина» отмечен этот знаменательнейший рубеж». Так охарактеризовал развитие пушкинской художественной системы в рассматриваемый период Б. С. Мейлах{46}.

Хочется надеяться, что изложенное выше достаточно убедительно показывает, что, во всяком случае, «Евгений Онегин» таким «рубежом» не является, поскольку в нем Пушкин не нападает на романтизм, а, наоборот, защищает его. Рассмотрим, какое место в этом «знаменательном рубеже» занимает «драма» «Борис Годунов», которую сам Пушкин называл романтическим произведением.

Цитировать пушкинский эпистолярий об «ушах», которые выглядывают из-под «колпака юродивого», и о том, как, прочитав вслух свою драму, он хлопал в ладоши, принципиально не буду – потенциальный читатель этой работы знает эти факты не хуже меня. А если не очень хорошо помнит, то можно раскрыть любую работу пушкинистов, посвященную драматургии Пушкина, и освежить в памяти текстологически выверенные цитаты. А заодно и бытующие оценки… Отмечу только, что адресат этих писем, Вяземский, по всей видимости, прекрасно знал, о каких «ушах» и о каком таком «колпаке юродивого» идет речь. Попробуем разобраться, что же имелось в виду.

Если в целом оценить содержание всех окологодуновских «персоналий», то бросается в глаза один момент – стремление уйти от углубленного анализа строфики драмы, и труды прекрасного специалиста в этих вопросах М. Гаспарова не являются, к сожалению, исключением.

Действительно, эта тема для пушкинистов не совсем удобна: когда видишь уши юродивого там, где их по всем канонам не должно быть, то возникает естественное стремление отвернуться и сделать вид, что ничего такого не может быть, потому что такого не может быть никогда… И тем не менее, такое есть, и оно кричит само за себя… И если Пушкин демонстративно выставляет эти «уши» напоказ, то необходимо разобраться, в чем дело. Иначе как можно говорить о постижении содержания этого произведения?

Нет, я вовсе не стремлюсь оспаривать установившуюся трактовку содержания «Годунова» – я полностью с нею согласен – на определенном этапе постижения этого содержания, если быть более точным. Ведь «уши», если с ними разобраться, эту трактовку вовсе не отвергают; наоборот, они подтверждают ее, насыщая более глубоким смыслом. Так что не нужно бояться смотреть правде в глаза – ничего страшного там нет.

…А есть просто целомудренно-демонстративная, юродиво-гениальная бездарность, которая до сих пор не названа этим определением только лишь потому, что вышла из-под пера самого Пушкина. Действительно, если пятистопный ямб белый, если это – часть художественного замысла, то он должен быть именно белым и только белым во всем тексте – таковы нормы эстетики, которые мы не устанавливаем, а всего лишь принимаем как объективный, не зависящий от нашей воли закон человеческого восприятия.

Конечно, некоторые исследователи берут на себя смелость робко отмечать наличие в этом белом пятистопнике не только рифмованных мест, до даже презренной прозы. Не углубляясь, правда, в этот вопрос – за Пушкина неудобно – что вот ведь, не сумев подобрать достаточного количества для такой «большой формы» рифм, схалтурил… Конечно, каждый понимает, что если к раме картины Шишкина «Утро в сосновом лесу» прицепить настоящие, живые, пахнущие натуральной смолой сосновые лапы, то картина перестанет быть таковой, она перейдет в другой жанр – либо коллажа, либо диорамы… Законы эстетики устанавливают четкие границы видовой и жанровой условности, без которых не может быть искусства вообще.

Знаем мы формулировку этих законов или нет, они, все равно, четко срабатывают на уровне нашего интуитивного восприятия. И когда мы в белом пятистопнике наталкиваемся на полосу рифмованных стихов, то это не может не восприниматься как насилие над законами эстетики, сколько бы мы из уважения к памяти Пушкина ни пытались подавить в себе внутренний протест, вызываемый интуитивным представлением о художественности.

Презренная проза… Сколько было сказано совершенно справедливых слов о том, как гениально сумел Пушкин сымитировать разговорную речь в рамках строгого, самим же установленного канона «онегинской строфы», ни разу не нарушив чередования рифм и не сбившись с четырехстопного ямба… И, если в это же самое время, создавая «Годунова», он «не может» сыскать нужного количества рифм, сбивается на «настоящую», «подлинную» прозу, которая в данном случае сродни таким же подлинным сосновым лапам на писаной маслом картине, то давайте просто возьмем да и не поверим ему. И этим неверием своим подтвердим свое отношение к Пушкину и воздадим ему должное как гению.

И вот теперь все становится на свои места: проклятый вопрос «Почему?!» сразу обретает иную формулировку: «Зачем?» А корректное формулирование вопроса – уже половина правильного ответа.

Теперь осталось только мысленно представить себе Пушкина в обстановке 1824-1825 гг. и вспомнить один из законов эстетики, сформулированный М. М. Бахтиным: всякое высказывание предполагает диалог с кем-то; в данном случае – диалог Пушкина с потенциальным читателем «Бориса Годунова» именно 1824-1825 годов. Теперь осталось уже совсем немного – поставить себя на место этого потенциального читателя и его глазами посмотреть на текст «драмы».

Да, этот читатель действительно увидит в этом тексте все то, о чем сейчас пишут комментаторы «Годунова». Но он увидит и нечто другое, ускользнувшее от внимания комментаторов; он безусловно узнает в пушкинском творении нечто навязшее на зубах и до боли знакомое: драму Катенина «Пир Иоанна Безземельного» – во всей ее великолепной бездарности…

Эта драма, «… где поэт явился одним из предшественников Пушкина в применении «романтического» размера – безрифменного пятистопного ямба – в драматическом произведении, представляет интерес как первый опыт исторической драмы в русской литературе, созданной по принципам вальтер-скоттовского романа» (Г. В. Ермакова-Битнер, с. 30).

Все было бы хорошо, если бы у Катенина этот размер с цезурой на второй стопе действительно был безрифменным. Но ведь еще в 1820 году, формулируя свою теорию пятистопного ямба с цезурой на второй стопе (применительно к переводу «торкватовых октав»), Катенин сетовал, что «подыскивать» рифмы в русском языке трудно. Пушкин читал это, о чем просигнализировал Катенину упоминанием об итальянском глаголе piombare. И, работая над формой своего ответа на катенинские «Сплетни», он взял в качестве матрицы незаконченный, но поставленный на сцене «Пир Иоанна Безземельного» с вкраплениями рифм в белый пятистопный ямб, чем Катенин подтвердил беспомощность своего «стихотворческого дарования» (повторяя слова Вяземского). Иногда это произведение называют «прологом», продолжения которому так и не последовало – похоже, Пушкин своим «Годуновым», и особенно «Домиком в Коломне», отбил у Катенина охоту и заниматься «белыми» стихами, и брать за основу своих произведений работы зарубежных авторов.

Нет, в «Борисе Годунове» Пушкин не проявил собственную неспособность подбирать рифмы; он просто спародировал бездарность Катенина. Причем положил в основу истинно романтического произведения события из отечественной истории в пику Катенину, утверждавшему, что в ней отсутствует какая-либо почва для романтизма. То есть, созданием этой «драмы» Пушкин не преодолел романтизм, а, наоборот, утвердил его. Потому что «отход» Пушкина в одночасье от романтизма и переход к реализму – один из мифов нашей филологии, исходящей из установки, что реализм выше романтизма и что Пушкин, как первый поэт, просто обязан быть реалистом, причем стать таковым, преодолев романтизм, быстрее других. Поэтому осмелюсь не согласиться с утверждением С. М. Бонди о том, что «… в этом произведении отразился решительный отход Пушкина от романтического направления»{47}.

Выражение несогласия с мнением знаменитого профессора-пушкиниста, законодателя литературоведческих концепций – занятие более чем рискованное, тем более что речь в данном случае идет о концепции, содержание которой давно уже не вызывает ни малейших сомнений ни у кого – от академика РАН до ученика средней школы{48}. Поэтому, чтобы внести окончательную ясность в этот вопрос, решил подвергнуть анализу все случаи употребления Пушкиным понятия «реализм» и путем сопоставления их с контекстами, в которых он употреблял понятие «романтизм», уточнить характеристики того этапа, на котором произошел так называемый «решительный отход Пушкина от романтического направления» и его пресловутый переход к «реализму»; то есть, этапа творческой биографии, на котором серьезнейшим образом изменились эстетические воззрения поэта.

…Как-то так получилось, что третий том «Словаря языка Пушкина» вначале раскрылся на страницах, где перечислены сотни случаев использования поэтом слова «романтизм» и производных от него. Убедившись, что только арифметический подсчет количества таких случаев и их систематизация займет не одну неделю, решил посмотреть, как обстоит дело с употреблением слова «реализм» и его производных. По всем правилам, начало соответствующих словарных статей должно находиться на 1000-й странице этого же, третьего тома – сразу после статьи «Рдеться», а конец – где-то дальше, непосредственно перед статьей «Ребенок». Но так уж оказалось, что статьи «Рдеться» и «Ребенок» в «Словаре языка Пушкина» помещены рядом, между ними нет ни «Реализма», ни «Реальности», ни даже «Реалий» – словом, ничего того, что могло бы свидетельствовать хотя бы о единственном случае использования Пушкиным на протяжении всей творческой биографии чего-то похожего на «реализм».

Остается только поражаться той ловкости рук, с которой красной профессуре удалось из чисто идеологических соображений приписать национальной святыне «переход» к эстетической концепции, само название которой начисто отсутствует в лексиконе этой святыни. Напомню, что в понятие «романтизм» Пушкин вкладывал тот же смысл, который мы сейчас вкладывавем в понятие «реализм», и что вопрос сводится к изменениям, которые произошли в литературоведческой терминологии уже после смерти поэта. Понятно, что это не дает никому никакого права втискивать в конъюнктурных целях в творческую биографию поэта то, чего никогда не было и быть не могло. Такая позиция официозного литературоведения фактически принижает значение вклада Пушкина в мировую культуру.

…Заканчивая рассмотрение содержания «Бориса Годунова» (в совершенно частном, чисто структурном его аспекте, не претендуя на освещение всех его сторон, большинство из которых подробно разобраны пушкинистами с позиций истории литературы), позволю себе только откомментировать очень тонкие наблюдения, которые встречаются в критической литературе. Некоторыми исследователями высказана мысль, что «драма» в том виде, как ее сдал в печать Пушкин, была предназначена не для постановки на сцене, а для чтения. Ими же отмечена странность в прорисовке образа Самозванца; образа, который в разных эпизодах видится как механический набор отдельных, ничем не связанных между собой кусков. Добавлю к этому: отмеченное явление – один из наиболее типичных признаков наличия мениппеи, в которой отдельные куски образа связываются особым композиционным приемом, который проистекает из психологических особенностей образа рассказчика-персонажа (случай «онегинской» Татьяны). В таком случае драма фактически превращается в роман-мениппею (например, «Гамлет» Шекспира или «Кабала святош» М. А. Булгакова), которую поставить на сцене как обычную пьесу в принципе невозможно.

Мне могут возразить, что в «Борисе Годунове» нет ни того внешнего рассказчика, который ведет повествование в пьесе Булгакова, ни того персонажа, который ведет сказ в «Гамлете». Согласен – нет. В материальном тексте. Но фактом пародирования этот рассказчик фактически введен в корпус произведения – не на материальном, а на интеллектуальном уровне.

Рассказчик, интенция которого вытекает из понимания обобщенного образа всего творчества Катенина, его характерной художественной манеры, в рамках которой создание цельного высокохудожественного образа просто невозможно.

Что же, осознание этого факта опровергает наработанные пушкинистами выводы? Отнюдь – только придает им дополнительное содержание, а от этого художественное восприятие может только выиграть. «Нестыкуемые куски» образа Самозванца воспринимаются теперь как пародирование различных образов, вышедших из-под пера Катенина, который всю жизнь искал свою творческую манеру, но так и не смог ее найти.

…Логика изложения результатов исследования все-таки вынуждает отойти от хронологической последовательности. Как ни странно, но Катенин, по всей видимости, не сразу понял, что является объектом пародирования в «Годунове». В письмах к Н. И. Бахтину он стал выражать свое неудовольствие тем, что лавры «первооткрывателей» «белого» пятистопного ямба приписываются Пушкину и Жуковскому{49}. По всей видимости, такие настроения дошли до Пушкина, а он никогда ничего не оставлял неотвеченным. И он ответил Катенину великолепным этюдом в виде сорока пятистопных рифмованных октав, которыми опроверг его утверждение о трудности подобрать по две строенных рифмы на каждую октаву из-за якобы бедности русского языка.

Первые восемь строф «Домика в Коломне» из сорока – едкая издевка над теорией октав Катенина: вот тебе, «милый мой», ответ на твое письмо издателю «Сына отечества» с изложением твоей теории – помнишь, упоминанием о глаголе piombare я предупредил тебя, что читал его; получи-ка при настоящем ни много ни мало, а целых сорок октав пятистопника, с любимой тобой цезурой на второй стопе; обрати, приятель, внимание, что для каждой из сорока этих строф мне удалось подобрать в русском языке по две тройных рифмы – итого восемьдесят; понял ли ты, что строфика «Бориса Годунова» – вовсе не плагиат, а пародия на твою бездарность?{50}. А теперь, милый мой, читай остальные тридцать две октавы и узри в образе Параши воспеваемую тобой женскую добродетель – это тебе в придачу к «Графу Нулину»… Ты, конечно, читал уже пятую главу «Онегина» и обратил внимание на XXXVII строфу; конечно же, ты догадался, милый мой, кто именно там продолжает свой разговор с Гомером по поводу «барельефов» его пиров:

В пирах готов я непослушно

С твоим бороться божеством;

Но, признаюсь великодушно,

Ты победил меня в другом:

Твои свирепые герои,

Твои неправильные бои,

Твоя Киприда, твой Зевес

Большой имеют перевес

Перед Онегиным холодным,

Пред сонной скукою полей,

Перед Истоминой моей,

Пред нашим воспитаньем модным;

Но Таня (присягну) милей

Елены пакостной твоей{51}.

Да скажи спасибо, что и из шестой главы я тоже изъял целых две строфы, XV-ю, в которой говорится о муках ревности, и XVI-ю, в которой ты бы не мог не узнать себя со своей романтической первой любовью:

Я не хочу пустой укорой

Могилы возмущать покой;

Тебя уж нет, о ты, которой

Я в бурях жизни молодой

Обязан опытом ужасным

И рая мигом сладострастным.

Как учат слабое дитя,

Ты душу нежную, мутя,

Учила горести глубокой.

Ты негой волновала кровь,

Ты воспаляла в ней любовь

И пламя ревности жестокой;

Но он прошел, сей тяжкий день:

Почий, мучительная тень!

Так вот учти, что эту изъятую строфу я развернул в тридцать две октавы «Домика в Коломне», показав тебе, чего стоит твой объект обожания. Это тебе не шестистопные «Сплетни» писать… Кстати, Вяземский тоже что-то рифмует в отношении твоих шестистопников – почитаешь потом…

…Примерно так автор этой работы воспринимает фабулу «катенианы» на этом этапе. Приведу только несколько изъятых Пушкиным строф из «Домика в Коломне», которых у читателя может не оказаться под рукой (лирический рассказчик этой мениппеи – Катенин):

XII

Иль наглою, безнравственной, мишурной

Тебя в Москве журналы прозовут,

Или Газетою Литературной

Ты будешь призвана на барский суд. –

Ведь нынче время споров, брани бурной,

Друг на друга словесники идут,

Друг друга жмут, друг друга режут, губят

И хором про свои победы трубят.

(В последнем стихе явно просматривается позиция Катенина в отношении «Арзамаса»).

XIV.

Тогда давай бог ноги… Потому что

Здесь имя подписать я не хочу

Порой и стих повертываю круто,

Все ж видно: не впервой я им верчу,

А как давно? того и не скажу-то.

На критиков я еду, не свищу,{52}

Как древний богатырь – а как наеду…

Что ж? Поклонюсь и приглашу к обеду.

XV.

Покамест, можете принять (считать) меня

За старого, обстрелянного волка

Или за молодого воробья,

За новичка, в котором мало толка, («Зыков»? – А.Б.)

У вас в шкапу, быть может, мне, друзья,

Отведена особенная полка

А может быть впервой хочу послать

Свою тетрадку в мокрую тетрадь –

XVI.

Когда б никто меня под легкой маской

(По крайней мере долго) не узнал!

Когда бы за меня своей указкой

Другого строгий критик пощелкал.

Уж то-то неожиданной развязкой

Я все журналы после взволновал!

Но полно, будет ли такой мне праздник?

Нас мало. Не укроется проказник.

Здесь также содержится явный намек на то, что Катенин публиковал свои полемические статьи под псевдонимом, инспирировал публикации Бахтина.

[XVII]

[А вероятно не заметят нас,

Меня, с октавами моими купно.

Однако ж нам пора. Ведь я рассказ

Готовил – а шучу довольно крупно

И ждать напрасно заставляю вас.

Язык мой враг мой: все ему доступно,

Он обо всем болтать себе привык…

(Он обо всем болтает. – Уж привык!..)

Фригийский раб, на рынке взяв язык…]

Катенин вряд ли читал эту строфу, не вошедшую даже в беловик. Тем более поразительна наблюдательность Пушкина, предвосхитившего в ней появление в 1852 году, в катенинских «Воспоминаниях о Пушкине», слов «…по своей неизлечимой привычке говорить правду…»

Недоработанная XVIII строфа заканчивается стихами:

Насилу-то рифмач я безрассудный

Отделался от сей октавы трудной.

Представляется, что именно в это время, а точнее – в период между созданием беловой рукописи «Домика в Коломне» и его публикацией в печати (а не в мае 1853 года), и был создан «Александрийский стих» Вяземского.

Конечно, как поэт, Вяземский – не Пушкин, и на фоне «Домика в Коломне» его пародия выглядела бы довольно бледно. И, видимо, он правильно поступил, отказавшись от одновременной публикации. Прошло некоторое время, обстановка изменилась, и стихотворение так и не было опубликовано. Но оно дождалось своего часа: Катенин направил Анненкову свои насквозь лживые «Воспоминания о Пушкине», в которых автор воспоминаний так и не сумел скрыть своей неприязни к поэту. К этому времени Катенин был совершенно забыт читающей публикой, и публикация Вяземским антикатенинского «Александрийского стиха» в 1853 году может объясняться только тем обстоятельством, что ему стало известно содержание «Воспоминаний».

И снова историки литературы могут предъявить мне претензии по поводу трактования этого произведения как «антикатенинского». Здесь могу сослаться только на самого Вяземского, который для узнаваемости Катенина как объекта пародии объединил контексты «Александрийского стиха» и «Домика в Коломне», поместив в качестве эпиграфа часть строфы из произведения Пушкина:

…А стих александрийский?

Уж не его ль себе я залучу?

Извилистый, проворный, длинный, склизкий

И с жалом даже, точная змия;

Мне кажется, что с ним управлюсь я.

Но все дело в том, что этих стихов в «Домике в Коломне» нет (опубликован впервые в 1833 г. в «Новоселье», затем в «Поэмах и повестях Александра Пушкина», Часть вторая, 1835 г.). Но эти стихи были в беловой рукописи (1-й слой, V строфа; 2-й слой, VIII строфа). Следовательно, «Александрийский стих» создавался до публикации «Домика в Коломне», но когда его беловая рукопись с этой строфой уже была готова. Находясь в мае 1853 года в Дрездене, Вяземский вряд ли мог сличить свою рукопись с опубликованным текстом «Домика», в противном случае он обязательно заменил бы текст эпиграфа, поскольку эта строфа к тому времени не была известна читателю. Следовательно, «Александрийский стих» был создан не в 1853 году, а не позднее 1833 года. Вяземский пользовался, скорее всего, не беловой рукописью Пушкина, а списком с нее, поскольку в одном слове допущено искажение: у Пушкина было не «извилистый», а «извивистый».

…Но возвратимся к событиям, сопровождавшим создание «Евгения Онегина». Узнал ли Катенин себя в герое романа? Как реагировал?

Предыдущая главаГлава 23 из 39Следующая глава