К книге
Прогулки с Евгением ОнегинымЧасть V Пушкинский демон. Глава XXI Онегин: Неудавшийся стряпчий… Онегина?
62%
Часть V Пушкинский демон. Глава XXI Онегин: Неудавшийся стряпчий… Онегина?
24

…Узнал, тотчас же узнал.

Катенин не мог себя не узнать… Уже в самой первой главе романа, а также в Поэте, продающем свою рукопись издателю. Он никак не мог пройти мимо примечания о «непростительном галлицизме» – оно напомнило ему, что вся его деятельность как литератора строилась преимущественно на переложении на русский язык произведений французской и греческой классики (с ее переводов на французский язык). В своем «Комментарии» Набоков не один раз отметит насыщенность всех глав «Онегина» не только галлицизмами («Мне галлицизмы будут милы, Как прошлой юности грехи» – 3-XXIX), но и «поразительно настойчивыми» упоминаниями о старине (например: «Но просто вам перескажу Преданья русского семейства, Любви пленительные сны Да нравы нашей старины» – 3-XIII).

… А, узнав, тут же принялся наводить мосты в прервавшихся было отношениях. Уже 9 мая 1825 года, как только в Шаево поступила недавно вышедшая из печати первая глава романа, он пишет Пушкину: «Князь Голицын прислал мне из Москвы в подарок твоего «Онегина». Весьма нечаянно нашел я в нем мое имя, и это доказательство, что ты меня помнишь и хорошо ко мне расположен, заставило меня почти устыдиться, что я по сие время не попекся тебя проведать […] С отменным удовольствием проглотил господина Евгения (как его по отчеству?) Онегина (похоже, этим вопросом он только спровоцировал ответ в виде появления отчества «Павловна» у героини «Графа Нулина»; возможно, датой получения этого письма можно уточнить и время работы над черновым наброском комедии с персонажем по имени «Ольга Павловна» – А.Б.). Кроме прелестных стихов, я нашел тут тебя самого, твой разговор, твою веселость и вспомнил наши казармы в Миллионной. Хотелось бы и мне потребовать от тебя обещания шуточного: написать поэму песен в двадцать пять; да не знаю, каково теперь твое расположение».

Как всякий уважающий себя объект эпиграммы, Катенин, естественно, никогда в жизни не сделал бы подарка автору, признавшись, что узнал в ней собственные «рога» (выражение Пушкина). И все же предлагаю читателям с чисто психологической точки зрения оценить смысл оборота «хотелось бы и мне потребовать от тебя обещания написать […] поэму песен в двадцать пять». «И мне»… Но ведь это место подано в первой главе от первого лица, то есть, от имени Пушкина, если встать на общепринятую точку зрения; в таком случае он ни от кого ничего не «требовал», а просто выразил «свое» намерение, не требующее чьей-то реакции. Но Катенин отреагировал на это место именно как на «требование». То есть, он по крайней мере понял, что повествование ведется от имени не Пушкина, а другого лица. Это – как минимум… Вот этим «и мне» он как раз и показал, что узнал свои «рога».

«Мое имя» – имеется в виду описание Пушкиным театральной жизни («Там наш Катенин воскресил Корнеля гений величавый» (XVIII). Это место принято цитировать как свидетельство расположения Пушкина к Катенину. Первым и, насколько мне известно, единственным исследователем, который поставил этот тезис под сомнение, был Ю. Н. Тынянов, который в своей работе «Пушкин и архаисты» так откомментировал это место:

«Между прочим, к знаменитому стихотворному комплименту в «Онегине» […] который часто приводится, следует отнестись с осторожностью. Это была готовая стихотворная формула. В 1821 г. точно такой же комплимент преподнес Пушкин Гнедичу: «О ты, который воскресил Ахилла призрак величавый».

Тынянов прав; но когда он писал это, еще не было опубликовано исследование С. М. Бонди (1936 г.), восстановившего черновик неосуществленного стихотворного послания Пушкина к «Зеленой лампе» (начало 1821 г.), в котором были такие стихи об актрисе Семеновой:

И для нее любовник славы,

Наперстник важных аонид,

Младой Катенин воскресит

Софокла гений величавый

И ей порфиру возвратит.

Вот эта первичная формула и перешла вначале в «Послание Гнедичу», а затем уже – и в текст «Евгения Онегина».

«Любовник славы»… Напомню, что в начале 1817 года Пушкин в «Послании В. Л. Пушкину» уже употребил подобную формулу в отношении Катенина: «Неужто верных муз любовник Не может нежный быть певец?..» Так что использованная в «Евгении Онегине» готовая формула изначально подразумевалась Пушкиным с ироническим подтекстом. Следует отметить, что Тынянов был, пожалуй, первым, кто вообще критически воспринял характер отношений между Пушкиным и Катениным, хотя его оценка и не содержит той остроты, которой насыщен комментарий Ю. Г. Оксмана к первой публикации в «Литературном наследстве» катенинской «неизлечимой болезни говорить правду».

Даже если бы в первой главе и не было прямого упоминания имени Катенина, он все равно увидел бы там если и не себя самого, то прямые отсылки к своим произведениям. Ведь его собственное «блажен» попалось ему на глаза дважды: не только в первой главе, но и в «Разговоре книгопродавца с поэтом». Совершенно незадолго до этого, не далее как в 1822 году было опубликовано его программное произведение «Мир поэта» с такими стихами: «Бой незабвенный Саламины! Блажен, блажен, кто был в тебе». А в 1809 году он включил в свою «Идилию» такие стихи: «Блажен меж смертными, кто любит друга; вдвое Блаженнее, когда взаимно он любим…»

Катенин не мог не усмотреть в «Разговоре» реакции Пушкина на «Мир поэта»: вот он, милый мой, твой истинный мир; вот оно, твое будущее, которое началось уже сейчас, хотя на дворе всего-то начало 1825 года и ты едва разменял свой четвертый десяток…

Не мог он не воспринять и стихи первой главы «Любви безумную тревогу Я безотрадно испытал» как намек на свои чувства к возлюбленной, которая умерла, когда Катенин был молодым. Уже после Отечественной войны он посвятил ей элегию, вспоминал и в более поздних своих произведениях. К чести Пушкина следует отметить, что содержавшийся в черновике «Разговора» более прозрачный намек на эту тему («Одна была… Пред ней одной Дышал я дивным упоеньем Любви поэзии святой… Я находил язык небесный, Сгорая жаждою любви») он так и не решился опубликовать, изъяв его из окончательной редакции. Но зато в ту же первую главу включил стихи «Вот наш Онегин сельский житель Заводов, вод, лесов, земель Хозяин полный…»(LIII), которые содержат намек на то, что во владениях Катенина в Шаево были винокуренные заводы (он получал даже правительственные подряды на поставки спиртного для армии).

«Мы все учились понемногу Чему-нибудь и как-нибудь»… Уже после смерти Пушкина Катенин позволит себе обыграть эти стихи в отношении их автора, который не обладал, по его мнению, достаточной образованностью. Видимо, он считал, что лицейского образования для поэта было недостаточно. Пушкин, в свою очередь, включая эти стихи в первую главу романа, явно имел в виду Катенина, который кроме домашнего образования в Шаеве вообще не получил никакого другого, в 14 лет был отдан на службу в Министерство народного просвещения, а в 1810 году перешел на военную службу. Пассаж в 8-й главе «Читал охотно Апулея, А Цицерона не читал» с его вариациями в черновых вариантах тоже прямо указывает на личность Катенина, который не признавал римскую классику и обожал греческую, и об этом было достаточно широко известно.

В последующих главах романа Пушкин все более насыщал образ Онегина данными биографии Катенина, вводил в фабулу все новые обстоятельства из его жизни и творчества. В частности, стихи «В своей глуши мудрец пустынный, Ярем он барщины старинной Оброком легким заменил; И раб судьбу благословил» (2-IV) непосредственно указывают на Катенина, который сразу же по прибытии в Шаево облегчил участь своих крестьян; в неурожайные годы он предпочитал платить неустойки правительству за невыполнение подрядов, оставляя зерно только на семена и раздавая остальное крестьянам.

Третья глава, беседа Ленского с Онегиным (II):

«… Я модный свет ваш ненавижу:

Милее мне домашний круг,

Где я могу…» – «Опять эклога!

Да полно, милый, ради бога…»

В. Набоков, выявивший множество галлицизмов в тексте романа (что хорошо соотносится с приверженностью Катенина как «автора» «Евгения Онегина» французской классике), полагает, что в данном месте понятие «эклога» должно восприниматься не как литературная форма вообще, то есть, как пастораль в духе буколик Вергилия, а в более общем (французском) смысле – как «краснобайство» (т. 2, с. 321). Возможно, в определенном смысле это и так. Но если обратиться к истории отечественной литературы, то следует признать, что для читающей публики двадцатых годов девятнадцатого века слово «эклога» должно было неизбежно вызвать в памяти «Эклогу» Катенина, написанную в 1810 году в подражание первой эклоге Вергилия «Тит и Мелебий». Свою эклогу Катенин назвал «Таир и Мелебий», подразумевая под Таиром самого Вергилия.

Имя «Ольга». Судя по переписке Пушкина с Вяземским, после публикации Катениным «эпиграммы» против Жуковского (поэма «Ольга») оно приняло достаточно нарицательный смысл – как символ борьбы против романтизма. И недаром Баратынский наделил таким же именем и персонаж своего «Бала» – если полемика, так уж полемика до конца… Тем более если каламбур не слов, а этических контекстов… Вообще же игра «чужими» именами и псевдонимами в полемике среди литераторов того времени была в моде. Пушкин как сатирик до настоящего времени недооценен: он был злее Гоголя, активнее его, изобретательнее; я не убоялся бы сказать даже – «изощреннее».

«Я прежде сам его любил…» – это Онегин об образе Ольги Лариной, но не в фабуле своего повествования, а в лирической фабуле, из того «будущего», с позиций которого ведется само повествование. А, может, это сам Катенин любил ту свою героиню, от имени которой воевал с Жуковским?

И уж если об именах… Вот, вводя в поле зрения читателя свою Татьяну, Онегин пишет (2-XXIV):

Ее сестра звалась Татьяна…

Впервые именем таким

Страницы нежного романа

Мы своевольно освятим.

И что ж? оно приятно, звучно;

Но с ним, я знаю, неразлучно

Воспоминанье старины

Иль девичьей! Мы все должны

Признаться: вкусу очень мало

У нас и в наших именах

(Не говорим уж о стихах);

Нам просвещенье не пристало,

И нам досталось от него

Жеманство, – больше ничего.

В этой строфе – кредо Катенина и в отношении старины, и в отношении имен, и в отношении новых веяний в литературе. Это кредо он отстаивал и в свой публицистике, и в художественном творчестве, и даже в совершенно анекдотических формах на заседаниях Российской Академии, куда его вместе с Пушкиным избрали в начале 1833 года. Вообще, непонятная, на первый взгляд, игра в романе старинными полузабытыми словами и именами, введение в 1833 году специального примечания по этому поводу («молвь», «хлоп», «топ») – все это прямые отсылки к Катенину Стоило тому поднять в публицистике вопрос о том, что необходимо вводить в обиход прекрасные, но незаслуженно забытые имена, такие как, например, «Агафон», как тут же Татьяна, которая выходит на Святки во двор, чтобы у первого встречного мужчины спросить его имя (она верит преданьям старины, в соответствии с которыми это и будет имя ее суженого), получает ответ: Агафон (5-IX); естественно, «Примечания» к «Онегину» обогащаются такой вот отсылкой: «13) Сладкозвучнейшие греческие имена, каковы, например, Агафон, Филат, Федора, Фекла и проч., употребляются у нас только между простолюдинами».

Конечно же, поскольку «Евгений Онегин» первоначально замышлялся как сатирический ответ на катенинские «Сплетни», Пушкин просто не мог не дать прямых отсылок на «комедию» в тексте романа. Началось даже не с пародирующего противоречивое видение Катениным женской добродетели образа Татьяны, которой Пушкин вообще намеревался присвоить «катенинское» имя – Наташа.

Изъяв из текста Предисловия к изданию первой главы романа прямую отсылку к характеристике со стороны Крашневой русских женщин («Говорят, что наши дамы начинают читать по-русски…»), Пушкин попытался обыграть этот момент в VII строфе «Альбома» Онегина:

Сокровища родного слова,

Заметят важные умы,

Для лепетания чужого

Безумно пренебрегли мы.

Мы любим муз чужих игрушки,

Чужих наречий погремушки,

А не читаем книг своих,

Да где ж они? – давайте их.

А где мы первые познанья

И мысли первые нашли,

Где поверяем испытанье,

Где узнаем судьбу земли?

Не в переводах одичалых,

Не в сочиненьях запоздалых,

Где русский ум и русский дух

Зады твердит и лжет за двух.

«Альбом» тоже не был включен в 7 главу; в таком виде эта строфа, даже в переделанном виде, под «онегинскую», не вошла и в другие главы. Полагаю, что причина заключается в том, что если бы Пушкин вложил эти стихи в уста Онегина-Катенина, то это противоречило бы тому образу, который он создавал. «Переводы одичалые», «Где русский ум и русский дух Зады твердит и лжет за двух» – это характеристика творчества самого Катенина, у которого даже «Сплетни» и «Ольга» являются вольным переложением творений зарубежных авторов. Было бы нелогично, если бы на страницах своего опуса Онегин-Катенин высмеивал самого себя.

Но Пушкин не оставил эту тему – она достаточно отражена и в образе Татьяны, которая «по-русски плохо знала, Журналов наших не читала, И выражалася с трудом На языке своем родном» (этому вопросу посвящено целых 6 строф 3-й главы – с XXVI по XXXI), и в образе ее мамаши (2-XXIX, XXXIII); он даже катенинскую «шаль» упомянул (XXVIII). Останавливаться детально на этом вряд ли есть смысл, но один момент все же нельзя не затронуть, поскольку речь идет о до сих пор не отмеченной исследователями глубине пушкинской иронии.

«Французское – и то плохое лепетанье» из «Сплетен» получило в «Онегине» такое отражение: «И русский Н как N французский Произносить умела в нос…» В работе, опубликованной, кажется, во «Временнике Пушкинской комиссии», автор со ссылкой на Ю. М. Лотмана успешно показал, что при чтении вслух этих стихов пушкинское «Н» следует читать как НАШ – по названию этой буквы в старом алфавите. Такое же прочтение видит и В. Набоков (том 2, с. 296), который, ссылаясь на аналогичное наблюдение Лернера («Звенья», 5-1935, с. 65), отмечает, что в пушкинское время читатель должен был прочитать Н как НАШ.

Безусловно, так; но это только самый верхний пласт пушкинской иронии. Ведь если говорить о чтении этих стихов вслух, то логично сделать ударение не на этом «НАШ», а на «русский» – построение Пушкиным этого стиха допускает двоякое чтение (кстати, еще Ю. М. Лотман отмечал наличие двусмысленных прочтений многих мест в романе). В таком случае «русский» из определения превращается в дополнение, а «НАШ» из дополнения – в определение к нему, и все, что сказано о произношении, будет относиться не к одному звуку, а ко всему русскому языку. То есть, сатира усиливается.

Но и это еще не все. Излагая мнение Лернера, Набоков оперирует строчной литерой п. Однако, если принять во внимание примененную Пушкиным палеографию, то следует отметить, что то, что изображено в данном тексте заглавной французской литерой N, не может быть произнесено в нос вообще, поскольку это противоречит фонетике французского языка. Соответствующий носовой звук может быть изображен не той литерой, которую употребил Пушкин, а по-набоковски – только строчной литерой п – в начале слова такой звук не смогут произнести даже сами французы. А русским дамам это удается, причем даже в русских словах – вот ведь в чем подлинный сатирический смысл этого пассажа, идею которого подал Пушкину Катенин («Французское и то плохое лепетанье»).

Сам Катенин был очень доволен этим местом «Сплетен», что видно из цитированного выше отрывка из письма к Бахтину. Что ж – Пушкину это место тоже приглянулось, и он нашел ему должное применение.

Вместо ответа на первое осторожное письмо Катенина Пушкин публикует вторую главу и практически одновременно, в «Северных цветах на 1826 год» – тот самый отрывок из нее{53}, где у Онегина прорывается из подсознания комплекс Сальери по отношению к Ленскому, в образе которого Катенин не мог не узнать Баратынского: «Пускай покамест он живет…» Опять же – Ольга – очередное напоминание о балладе, направленной против Жуковского… Описание Татьяны с прямой отсылкой к позиции Катенина в отношении русской старины… Катенин ведь неглуп, он прекрасно понимает, к чему ведет Пушкин: через две-три главы ему, Онегину, придется убить Ленского. Тут уж не до жиру – надо спускать все на тормозах, ведь Пушкин действительно своенравен и неуправляем. Следует предпринять хоть какие-то меры – может, хотя бы не так явно покажет публике его, Катенина, идентичность с Онегиным…

3 февраля 1826 года Катенин направляет Пушкину очередное послание, в котором после достаточно любезных реверансов пытается осторожно выяснить свою судьбу: «Но без тебя, баловень муз и публики, праздник не в праздник […] Прощай, милый; будь здоров и покуда хоть пиши. Мое почтение царю Борису Федоровичу; любезного проказника Евгения прошу быть моим стряпчим и ходатаем у его своенравного приятеля. Прощай. Весь твой Павел Катенин».

Вон ведь как дипломатично – и не навязчиво, и вместе с тем довольно прозрачно: я-то все понял, да и возразить мне нечем, но давай, дескать, вместе обуздаем твоего проказника, чтобы не обострять отношения…

Не дождавшись ответа, чуть ли не вдогонку шлет новое письмо (14 марта 1826 г.): «Наконец достал и прочел вторую часть «Онегина» и вообще весьма доволен ею […] Ленский нарисован хорошо, а Татьяна много обещает». Здесь уже без заискивания перед «любезным проказником Евгением», потому что уже не до «проказ»… А тут еще Пушкин как назло не отвечает… Катенин в панике – ведь он хорошо помнит, чем сопровождалась публикация первой главы: параллельной публикацией стихотворения «Приятелям» с угрозой пустить кровь… Он знает, что эта угроза не только адресована ему, но что ее исполнение стало принимать слишком реальные формы. Нервы сдают, и 11 мая он шлет новое письмо: «Что делает мой приятель Онегин? Послал бы я ему поклон с почтением, но он на все это плевать хотел. Жаль, а впрочем, малый не дурак».

Катенин не знает того, что у Пушкина уже есть набросок ответа на «Сплетни», и что грядет новый, где одна из героинь будет наделена именем «Ольга» и отчеством «Павловна» – по его, Катенина, имени… Но, начиная со второй главы «Онегина», он видит, что его «Сплетни» начинают выходить ему боком – Пушкин умело их пародирует, а публика и видела постановки «комедии», и читала ее в печатном виде, так что хорошо помнит содержание… Вместо ответа на письма Катенина Пушкин публикует в 1827 году «сказку» «Жених», и Катенин понимает, что его избиение его же собственными «Наташей» и «Ольгой» ведется не только на страницах «Евгения Онегина».

В основу как «Светланы» и «Людмилы» Жуковского, так и «Ольги» Катенина была взята поэма Бюргера «Ленора». Своим «Женихом», в котором в точности повторена строфика «Леноры», Пушкин не только спародировал именно катенинскую версию, для чего выбрал давно уже пристрелянное имя его героини «Наташа», не только показал Катенину, как надо делать такие вещи, но и подготовил почву для увязки фабулы «сна Татьяны» именно с характерными чертами творчества Катенина: грубость подачи материала, галлицизмы – достаточно вспомнить, что среди жутких персонажей «сна Татьяны» нет ни одного, взятого из русского фольклора – за исключением, правда, медведя. «Но правил нет без исключений», – и не следует забывать, что исключения вводятся как раз для того, чтобы контрастом своим подтверждать правила…

Но подать «сон Татьяны» от имени Катенина, с характерными чертами его творческой манеры – этого для Пушкина мало. По его замыслу, Онегин-Катенин, сочиняя свое творение, должен постоянно вводить элементы, по которым читающая публика должна опознавать в авторе не его, Катенина, а все-таки Пушкина. И вот «автор», который не может не понимать, что описанием этих чудовищ иноземного происхождения выдает себя с головой, включает стихи:

И снится чудный сон Татьяне.

Ей снится, будто бы она… (5-XI) –

в расчете на то, что читатель вспомнит строки из пятой песни «Руслана и Людмилы»:

И снится чудный сон герою,

Он видит будто бы княжна…

Здесь обращает на себя внимание одно и то же окончание «на». Независимо от воли Пушкина получилось парадоксальное явление, которое было ему полностью на руку: он сымитировал создание Катениным пародии на «Руслана и Людмилу», словно предчувствуя, что через несколько лет тот действительно сочинит такую пародию. А Пушкин назовет ее его лучшим произведением…

Да, Пушкин не только хорошо все помнит, но и напоминает: не заигрывай, дескать; мы с тобой еще не сочлись за «Сплетни», так что за мной должок… Четвертая, пятая и шестая главы пока не изданы, но Катенин уже догадывается, что там грядет: друга своего, романтика, он таки убьет, ибо такова будет воля Пушкина. Он еще не знает того, что у Пушкина готов еще один удар, на этот раз в виде «Графа Нулина», ему еще не известно полное содержание «Бориса Годунова», но «Сцена в келье» и «Граница литовская» уже опубликованы в самом начале того же 1827 года, и этого достаточно для того, чтобы осознать, что обещанный в 1825 году «коршун» одним «Онегиным» не ограничится…

И если уж об «онегинских» рифмах и пародиях… «Читатель ждет уж рифмы розы На, вот возьми ее скорей!» (4-XLII). «Такая «ожидаемая» рифмовка критиковалась Поупом; Вяземский в его стихотворном послании к Жуковскому (1821 г.) тоже критикует сочетание «морозы» – «розы» (данные В. Набокова). Мог ли Пушкин не знать об этом?.. Это место не может не восприниматься как пародия и не побуждать к поиску повода пародирования.

Не стану утверждать, что мне удалось выявить все случаи употребления таких рифм в стихотворных текстах Катенина, публикация которых предшествовала публикации четвертой главы «Онегина»; не сомневаюсь, что историки литературы могли бы предложить более исчерпывающий вариант. Собственно, мне удалось найти только один такой случай, да и то не с сочетанием «морозы – розы». Но зато в александрийских стихах:

Пойду на злачный холм, где виноградны лозы

И хмель виющийся сгибают темный свод,

Соплетшись, где растут с малиной дики розы

И льется с говором поток хрустальных вод.

Конечно, «лозы» – не «морозы», но с точки зрения стихосложения где-то совсем уж близко от них, все равно «читатель ждет уж рифмы «розы»… Безусловно, интуитивное восприятие художественности всегда окрашено субъективизмом, но с моей чисто субъективной точки зрения «лозы – розы» еще более неудачное сочетание, чем «морозы – розы». Настолько неудачное, что только подбором лексики его невозможно спародировать – ведь пародия должна утрировать пародируемый объект, быть «еще хуже». Вот Пушкин поэтому и использовал дополнительное композиционное средство, создающее эффект утрирования: провоцирование реакции читателя на «подсказку» об «ожидании».

Но, опять-таки, Пушкин был бы не Пушкин, если бы позволил себе включить в роман «голую» пародию на творчество Катенина, не предоставив Онегину возможности обернуть эту же пародию против ее автора; то есть, против самого себя. Но здесь он подвел своего «автора»: не вооружил его прецедентом – ведь такой пошлой рифмы в творчестве самого Пушкина до создания этой главы не было. Поэтому получалось совершенно однозначное решение, утрачивался элемент «игры ума». «Односторонняя» пародия нарушала также и художественный замысел, в соответствии с которым не Пушкин должен пародировать Катенина, а, наоборот, Онегин-Катенин – его.

Пушкин с особенной тщательностью работал над элементами фабулы, и такого «прокола» допустить не мог. Раз в его творчестве такая рифма никогда не употреблялась, значит надо ее хоть «задним числом», но ввести.

В апреле 1827 года, почти через год после завершения четвертой главы, Пушкин создает мадригал «Есть роза дивная» с преднамеренно-утрированным использованием рифмы «Морозы – розы»:

Вотще Киферу и Пафос

Мертвит дыхание мороза,

Блестит между минутных роз

Неувядаемая роза.

Впечатление о преднамеренности использования этой рифмы усиливается введением во вторую пару стихов этого же четверостишья слова «роз», которое, к тому же, плохо рифмуется со словом «Пафос». Это обстоятельство, а также появившаяся при этом аллитерация делают это сочетание еще более броским, в то время как любой поэт, рискнувший использовать избитую рифму, будет стремиться делать все возможное, чтобы отвести от этого обстоятельства внимание читателя. Здесь же все сделано наоборот. Более того, эффект дополнительно усиливается тем обстоятельством, что этим четверостишьем завершается все стихотворение.

Хотя это стихотворение при жизни Пушкина опубликовано не было, имеются веские основания усматривать в нем пародийный аспект, связанный с демонстративным использованием этой рифмы – не только в данном стихотворении, но и в романе.

В ноябре 1829 года Пушкин создает другое произведение: «Зима. Что делать нам в деревне?..», написанное уже шестистопным ямбом. Оно было опубликовано в «Северных цветах» на 1830 год, то есть, уже после выхода в свет четвертой главы. «Избитая рифма» появилась в нем в следующем виде:

Но бури севера не вредны русской розе.

Как жарко поцелуй пылает на морозе!

Публикация «Зимы», написанной в общем-то не часто использовавшимся Пушкиным александрийским стихом, возвращала память читателя к четвертой главе, поскольку там эта рифма была подана подчеркнуто броско и не могла поэтому не врезаться в память. Вместе с тем, выбранный размер стихотворения вызывал у читающей публики непосредственную ассоциацию со стихотворением Катенина, что придавало пародийному аспекту характер и «прямого действия», даже без участия «промежуточной» структуры в виде четвертой главы.

Как можно видеть из данного эпизода, а также предыдущих глав, работа Пушкина над «Евгением Онегиным» сопровождалась созданием параллельных произведений, дополнительно вводящих в роман новые «внешние» контексты. Обращает на себя внимание та тщательность, с какой это осуществлялось. Рассмотрим динамику развития этой темы.

В частности, «Розу дивную», кроме самого рифмованного сочетания, объединял с соответствующим пассажем четвертой главы и другой общий момент – броскость подачи. Но это стихотворение, написанное легким четырехстопным ямбом, Пушкина не удовлетворило. Возможно, он посчитал, что с количеством «роз» и с аллитерацией несколько переборщил.

Отказавшись от четырехстопного ямба, Пушкин почему-то остановился на тяжеловесном шестистопном. В этом стихотворении рифма в общем-то подана более аккуратно, не так броско. Но следует обратить внимание на общий для обоих стихотворений контекст: как в «Розе дивной», так и в «Зиме», «розам» не страшны «морозы».

Третий момент касается приемов создания эффектов контраста. В первом случае сопровождаемое аллитерацией совершенно невероятное сочетание «роз» подается на фоне уже ставшего привычным для читающей публики пушкинского четырехстопного ямба. Во втором случае, наоборот – рифма, поданная без дополнительных бросающихся в глаза эффектов, выпукло оттеняется самим александрийским стихом, который служит для нее достаточно контрастным фоном.

В целом, совершенно различные во всех трех случаях способы придания броскости при использовании избитой рифмы представляют собой высокохудожественные композиционные приемы; однако они воспринимаются как таковые только если видеть за ними интенцию автора («игру ума»), которая сама по себе становится при этом эстетическим объектом. Тем, кто этого не замечает и принимает «огрехи» Пушкина в качестве таковых, наличие этих моментов доставляет либо головную боль, заставляя заниматься поиском оправдывающих гения обтекаемых формулировок, либо радость находки еще одного подтверждения тезиса о том, что Пушкин – не поэзия, а всего лишь «стишки».

Вводя в роман от имени Онегина-Катенина элементы пародии на «Руслана и Людмилу», а также на специально сотворенный «стилистический огрех» в виде рифмы «морозы – розы», Пушкин вряд ли предполагал, что созданная в пародийных целях сугубо романная ситуация будет повторена в реальной жизни.

Не берусь судить, сколько незадачливых авторов узнали в «розах – морозах» четвертой главы свои собственные «рога»; однако отреагировал на них только один: тот самый, на котором шапка горит… Отреагировал ответной пародией действительно «крупной формы» – в виде большой по объему «сказки» «Княжна Милуша», куда включил и ту самую «избитую рифму» (песнь третья, строфа 7):

Чредой придут, чредой пройдут морозы,

Опять тепло, и соловьи и розы…

Не изменяя доброй традиции, которая издавна установилась в их «приятельских» отношениях, сразу же после выхода сказки из печати он 10 марта 1834 любезно направил один экземпляр Пушкину:

«Посылаю тебе, любезнейший Александр Сергеевич, только что вышедшую из печати сказку мою; привез бы ее сам, но слышал о несчастии, случившемся с твоей женой, и боюсь приехать не в пору Если, как я надеюсь, беда, сколько можно, закончится добром, одолжи меня своим посещением в понедельник вечером; во вторник поутру я отправляюсь в далекий путь, в Грузию. Прощай покуда. Весь твой Павел Катенин».

Комментируя начало первой песни: «Владимир-князь – с него у всех начало», Г. В. Ермакова-Битнер ограничилась достаточно дипломатичной фразой: «Иронический намек на штампованность многих произведений, посвященных древнерусской тематике, сигнализирующий о полемичности замысла поэмы», не указав при этом, что наиболее известным из этих «многих» произведений является все-таки «Руслан и Людмила», а также что в стихотворном вступлении к «сказке» сказано, что «Милуша» (Мила? Людмила?) адресована единственному читателю, «столбовому дворянину», русскому по отцу – ясно же, что тому самому, которому автор 10 марта 1834 года направил экземпляр своего нового труда:

Почтеннейший! Хотя б всего один,

Нашелся ты в России просвещенной,

Каких ищу: во-первых, дворянин,

И столбовой, служивый и военный,

Душой дитя, с начитанным умом,

И русский всем, отцом и молодцом,

Коли прочтя в досужий час, «Милушу»

Полюбишь ты, я критики не струшу».

Не может не вызвать удивления позиция катениноведов, «не согласных» с оценкой «Княжны Милуши» Пушкиным, назвавшим «сказку» лучшим произведением Катенина{54}. Однако эта оценка полностью согласуется с их же мнением, если слова Пушкина понимать в том смысле, что все остальные произведения Катенина – еще хуже. Просто об одном и том же сказано по-разному… К тому же, выводя из поля зрения современного читателя едва ли не основной «эстетический объект» «сказки» – ее откровенную антипушкинскую направленность, апологеты Катенина затрудняют оценку этим читателем истинного содержания подготовленных Пушкиным ответных эпиграмм, причем в таких «крупных формах», как «Езерский», «Медный всадник» и «История села Горюхина» (последняя подчеркивает пародийную антикатенинскую направленность «Повестей Белкина»). Так катениноведы лишили пушкинистов-текстологов возможности по достоинству оценить иронию слов Пушкина о Катенине, «коему прекрасный поэтический талант не мешает быть и тонким критиком», а вместе с этим и определить если не всю структуру предисловия к «Путешествиям Онегина», то хотя бы уяснить, когда оно было написано и когда опубликовано. Ведь как-никак, «Милуша», увидевшая свет на следующий год после издания романа с предисловием к «Отрывкам из путешествий Онегина», в определенной степени является ответом и на него…

Жаль, конечно, что пушкинистика и катениноведение оказались до такой степени разобщены – то ли коридором, то ли целым этажом (Дом у них, кажется, общий – «Пушкинский»?). Ведь прочитай пушкинисты «Княжну Милушу», они наверняка обратили бы внимание и на пародирующие творчество Пушкина упоминания о колдуне финне, и на пространные лирические отступления, так характерные для «Евгения Онегина», и на диалог с читателем (песнь третья, строфа 19), при чтении которого сразу же возникает в памяти диалог рассказчика с Музой в восьмой главе романа, и на имитацию онегинской «болтовни»… Они не смогли бы не обратить внимание на два «жужжащих» стиха (4 песнь, строфа 6), непосредственно вызывающих в памяти очень похожее, хотя и более сильное место в «Графе Нулине»:

А бьемся; так: судьба; взялся за гуж –

Не жалуйся, что дюж или не дюж…

У них не могло бы не возникнуть определенных ассоциаций при чтении длинного пассажа, связанного с Шамаханской царицей; вот как эта тема была введена Катениным в поле зрения читателя (песнь вторая, строфа 26):

…Спор о державе ханской

Идет в земле той славной Шамаханской,

Которая, я чай, известна вам

Красавицы, по дорогим шелкам.

Для тех «красавиц» 1834 года, которые поняли намек, в 30 строфе Катенин четко обозначает ту позицию, с которой пародируется Пушкин:

Кавказские заоблачные горы

Проехал он в опасных хлопотах,

Затем что там издревле жили воры,

Теперь у нас их славят сплошь в стихах;

Но романтизм неведом был Всеславу…

Позже Катенин напишет специальный антиромантический сонет по поводу Кавказа и даже направит его Пушкину для опубликования…

Пушкиноведы обнаружили бы, конечно, куда больше прямых параллелей, чем здесь приведено – если бы только катениноведы им вовремя подсказали, какому столбовому дворянину – инородцу по материнской линии – адресован антиромантический пафос «Княжны Милуши». И тогда им не пришлось бы стыдливо отводить глаза от пушкинских «огрехов» типа «морозы – розы» и плести невнятную апологетическую околесицу в отношении шестистопных ямбов, не вписывающихся в наше представление о подлинно народном поэте, призывающем собратьев по перу не дорожить любовию народной и презирать мнение толпы, этой неблагодарной черни… Они поняли бы, наконец, кем является тот лирический герой, от имени которого ведется повествование о «столбовом дворянине» в «Езерском», и чьей возлюбленной была та Параша, после гибели которой в «Медном всаднике» сошел с ума тот самый незадачливый Евгений, который не закончил не только «Евгения Онегина», но даже и «Пира Иоанна Безземельного». И, рассуждая о пушкинском видении величия Петра, поднявшего Россию на дыбы у края пропасти, они задумались бы, наконец, почему же все-таки всадник на коне из благородной бронзы оказался настолько медным, что это его качество даже вынесено в заголовок…

Впрочем, оказалось, что пушкинистам все это просто неинтересно. Поистине, неисповедимы пути твои, филологие… Так что не будем гадать, что подумали бы пушкинисты, если бы… Ведь вся наука, не только история, не признает сослагательного наклонения…

Предыдущая главаГлава 24 из 39Следующая глава