Суд над Матой Хари начался 24 июля 1917 года, днём. А предыдущим вечером её перевели из Сен-Лазара в Консьержери[52] рядом с Дворцом юстиции. Здесь после купания и мытья волос ей разрешили выбрать платье на завтрашний день. Она выбрала синее.
День выдался жаркий, нестерпимо душным и влажным он был и в закупоренных судебных конторах. Эдуард Клюне, семидесятичетырёхлетний адвокат Зелле, особенно сильно чувствовал это. Он страдал от сильного сердцебиения. Раздавались жалобы и присяжных. Наконец дождь, шедший около двух часов, принёс небольшое облегчение, но вначале стояла просто невыносимая жара.
У неё оставалось три полных часа до суда, и она провела их, медленно одеваясь в углу своей камеры, потом расчёсывала волосы, сидя на краю лежанки. Она попыталась даже немного отдохнуть. Туши для глаз у неё не было, но один из служителей принёс немного румян. Ей также выдали шпильки для волос и выгладили платье.
После того как она оделась, её провели в другую глухую комнату, рядом с залом суда. Здесь ей дали кофе и кусочек намазанного маслом хлеба. Ещё через полчаса появился её адвокат — знаменитый Клюне, сухопарый седой человек в полосатых брюках. Ходили слухи, что он был её тайным любовником — разумеется, это не так, — на самом деле они были просто друзьями. Войдя в комнату, он взял её за руку, отодвинул остатки завтрака и сел. Его верхняя губа уже покрылась бусинками пота, лицо горело.
— Как вы себя чувствуете? — спросил он.
Она слабо улыбнулась:
— Лучше, чем я думала.
— Вы выглядите попросту изумительно.
Она вновь улыбнулась:
— Это нам на пользу?
— Думаю, да. Видите ли, суд присяжных целиком состоит из военных.
На короткое мгновение в дверях появилась женщина.
В коридоре слышались шаги и кто-то жаловался на жару.
— Мне кажется, они начнут с очевидных вопросов, — сказал он ей. — Главное — оставаться спокойной и стараться отвечать без колебаний.
— Что, если я совсем не смогу ответить?
— Не волнуйтесь. Говорите только правду. И будьте красивой.
Женщина появилась вновь, обменявшись с Юноне ещё одним взглядом. Вскоре вошёл молодой служащий в мундире. Очевидно, время пришло.
— Да, — спокойно сказал Юноне, — думаю, они уже готовы.
Казалось, секунду она не могла сдвинуться с места, лишь протянула к нему руку через стол:
— Мы боимся, Эдуард?
Председательствовал на суде пятидесятичетырёхлетний полковник Альберт Эрнест Сомпру из Республиканской гвардии. Семь членов суда были избраны из Третьего временного военного совета. Прокурор — скелетообразный Жан Морне (который в конце концов станет прокурором у маршала Петена[53] в следующую войну). Все собрались к тому времени, как заключённую ввели; одни тихо переговаривались между собой, другие молча смотрели на неё.
Она вошла медленно, на шаг позади Юноне; Руки её висели свободно, глаза опущены. Она представляла, что это будет большой зал, отделанный мрамором, а не битком набитая комната суда с рядом окон только на северной стене. Он1а также воображала, что присяжные заседатели будут помоложе, а галёрку заполнят её. друзья из лучших салонов. И было много жарче, чем она ожидала.
Началось с серии безобидных вопросов, как и предсказывал Клюне. Допрашивал её тощий Морне, чей стиль допроса напомнил ей Бушардона. Он старался говорить очень медленно, прохаживаясь туда-сюда. Его глаза, казалось, тоже находились в движении, за исключением тех моментов, когда устремлялись на неё.
Первые вопросы были обстоятельными, рассчитанными только на то, чтобы определить её характер. Он спрашивал об её политических взглядах и почему её столь часто видели в обществе военных. Спросил о её переездах в начале войны и о её явном влечении к молодым офицерам. Затем, не делая паузы, спросил о деньгах.
— Скажите мне, мадам. Хорошо известен факт: германцы обычно очень плохо платят своим шпионам. Тогда чем вы объясните сумму в двадцать тысяч франков, полученную вами от герра Крамера?
Она откинула со лба выбившийся локон — первый из нескольких небрежных жестов, отрепетированных ею накануне вечером. Потом так, будто предмет разговора был недостоин её:
— У меня всегда создавалось впечатление, что герр Крамер рассчитывал на нечто большее, чем деловая связь.
— Если говорить точнее, на что именно, мадам? Этот герр Крамер надеялся на то, что деньги станут основанием для романтических взаимоотношений?
— Я бы выразилась чуть иначе, но в основном верно.
— А вы имеете обыкновение вступать в романтические связи с мужчинами, которые дают вам деньги?
Она хотела улыбнуться, но подумала, что это будет неуместным.
— Нет, я бы не сказала, что это является единственным основанием...
— Отлично, тогда исходя из чего вы предполагаете, что герр Крамер считал, будто может завоевать вашу симпатию при помощи двадцати тысяч франков?
— Полагаю, вы должны задать этот вопрос герру Крамеру.
— Но я спрашиваю вас, мадам.
— Боюсь, я не могу вам помочь.
Наступила короткая передышка, пока Морне совещался со своим помощником, а Юноне обменивался подбадривающими взглядами со своей клиенткой. Затем, без предупреждения, посыпались вопросы, касающиеся артистической карьеры подсудимой, и внезапно Морне вытащил те телеграммы.
Теперь он смотрел на неё пристально с прокурорской скамьи, опираясь на костяшки пальцев. Говорили, что он никогда не прикасался к спиртному, даже к вину. Он также не курил и не ел мяса. Однако его глаза не светились здоровьем, и кожа слишком туго обтягивала череп.
Как и прежде, сначала вопросы казались относительно безобидными. Он хотел знать, почему она предпочла остановиться в Мадриде в отеле «Палас», а не в «Рице». Затем последовала серия вопросов о её финансовом положении и особенно её образе жизни в Испании.
Она отвечала осторожно, следя за тем, как он вертит в руках карандаш.
— Мадрид — довольно недорогой город, — сказала она. — Можно жить очень хорошо почти без денег.
— Но вы едва ли жили без денег, мадам. Одно ваше проживание обошлось в пятнадцать тысяч песет. И определённо должны были быть и другие расходы. Возможно, одежда? Драгоценности?
Она удерживала его взгляд ещё мгновение, следом взглянула на присяжных:
— Не заведено, мсье, чтобы женщина сама себе покупала драгоценности.
— Разумеется, нет. Только, чтобы закладывала их. — Улыбки. — Теперь скажите мне, мадам, как вы управлялись с деньгами в Мадриде?
— Я до этого получила некоторую сумму от друга в Голландии.
— От барона ван дер Капеллена?
— Да.
— И эти деньги поддерживали вас с того времени, как вы покинули Англию, до вашего ареста в Париже?
— Барон всегда был очень щедрым человеком.
— Тогда почему вы нашли нужным попросить дополнительно пять тысяч франков у германского шпионского центра в Берлине?
Её ответ никого не удовлетворил.
— Как я сказала раньше, все деньги, полученные мной из-за границы, приходили только от барона.
— Кроме, конечно, пяти тысяч франков, упомянутых в этой телеграмме... верно?
— Но, мсье, это не так.
— Тогда как вы объясните написанное в этих телеграммах?
— Я не стану этого объяснять. Я отрицаю их.
— Отрицаете, мадам? Как вы можете их отрицать? В настоящий момент я держу точные копии телеграмм в руке. Как вы решаетесь отрицать их? Скажите, пожалуйста, я уверен, суду чрезвычайно интересно будет узнать... как вы решаетесь отрицать их?
И так продолжалось ещё тридцать или сорок минут: серии разоблачающих вопросов о документах и ответы, которые являлись только отрицанием. В течение этого времени она обнаружила, что опять обвивает пальцы платком, закручивая его в жгут.
...Суд удалился около семи часов. Ожидаемый ливень с грозой миновал, и вечер оставался жарким и безветренным. После ужина, состоявшего из нарезанной кусочками свинины и картофеля, её снова заперли в её временной камере. Женщина-охранник стояла так, чтобы видеть решётку, и была начеку в случае задуманного самоубийства.
Камера находилась в конце длинного и узкого коридора. Здесь отсутствовали окна и настоящая вентиляция. Скудный свет. Войдя, она разделась, оставшись лишь в короткой комбинации, и легла на койку. Сначала сверху слышались протяжные голоса и звуки. Постепенно всё успокоилось. К тому времени, как появился Чарльз Данбар, фактически воцарилась тишина.
Он, должно быть, наблюдал за ней, прежде чем она проснулась. Он сидел в кресле охранницы и смотрел на её лицо через решётку. Его пальцы сжимали сигарету, а несколько окурков валялись на полу. На выступе, кажется, стояла бутылка виски или бренди. Тусклый взгляд, вокруг глаз его тёмные круги.
— Привет, Маргарета.
Она села и потянулась за чем-нибудь, чтобы прикрыть обнажённые бёдра, но простыни и одеяло исчезли.
— Что тебе нужно, Чарльз?
— Поговорить. Ведь прошло много времени.
Она обняла руками плечи, будто замёрзла:
— Да, прошло много времени.
— И кажется, ты не слишком много обо мне думала?
Она вздохнула. Её волосы всё ещё были влажными от пота, и потому вокруг лица легли тёмные завитки.
— Нет, Чарльз. Никогда слишком много о тебе не думала. И это явная ошибка.
Он поднялся, отпер дверь и шагнул внутрь. Он стал значительно толще, чем она помнила, особенно мясистыми выглядели руки.
— Я хочу, чтобы ты знала — мне жаль, что так всё обернулось. Мне искренне жаль, и если я могу сделать ещё что-нибудь...
Она закрыла глаза, опять глубоко вздохнув:
— Спасибо, Чарльз. Но я вправду думаю, что ты сделал уже достаточно.
Он прикурил новую сигарету и сел рядом с её койкой. Она подтянула колени к груди, её обнажённые бёдра и плечи казались ещё обнажённее на фоне этого плотного человека в нарукавниках.
— Между прочим, — внезапно сказал он, — ваш друг-художник причинил нам множество неприятностей, а теперь как будто исчез. Скрылся, без сомнения, у своих друзей-художников...
Она склонила голову к коленям:
— Почему ты это делаешь, Чарльз? Почему ты пытаешься причинить мне боль?
Она услышала, как он выдыхает сигаретный дым, затем почувствовала — его палец играет с её волосами.
— Я не пытаюсь причинить тебе боль, Маргарета. Я просто хочу удержать тебя, чтобы ты не делала больно другим. Думаю, ты можешь это понять.
Она хотела оттолкнуть его руку, но словно не в состоянии сама была поднять руки. Должно быть, от жары.
— Я также хочу, чтобы ты знала — лично я на тебя не сержусь, — сказал он. — Я даже не представляю, что мог бы когда-нибудь на тебя рассердиться. От тебя не жду того же... но, возможно, ты поймёшь когда-нибудь правду. Я и в самом деле очень сильно люблю тебя. — Его рука скользнула к её затылку, прилипнув на мгновение, словно отвратительный краб, однако она уже собралась с силами и сняла её.
Теперь он провёл рукой по своим глазам. Может быть, он плакал? Или это опять только пот?
Спустя какое-то время она сказала:
— Ники был прав. Ты сумасшедший. — И добавила про себя: «Жалкий, что ещё хуже».
Он, казалось, не слышал.
— Ну, я должен идти, Маргарета. Ужасно приятно говорить с тобой. Может, я приду ещё раз, прежде чем закончится суд.
Суд подходил к концу. Оставалось не более пяти часов. Знойная среда. Суд возобновился утром. Сначала несколько замечаний Сомпру, затем чтение показаний отсутствующих свидетелей. Больше половины вызванных не явилось — некоторые действительно задержались, большинство просто не хотели оказаться замешанными. Из остальных присутствовали только маникюрша, предсказательница будущего и случайный любовник из тех — лучших — дней.
Заключительные заявления начались в судебном заседании сразу после полуденного перерыва: сначала Морне с аккуратным резюме правительства, которое можно было ожидать, потом защита с элегантной, но чуть искусственной мольбой об оправдании. Отложите в сторону предубеждения, рождённые злобой дня, увещевал присяжных Юноне, изучайте только то, что было сказано, а не то, что подразумевается. Помните, одна жизнь не менее значима, чем сотня жизней, и если мы осудим невиновного, в конечном счёте будем осуждены мы все. Пока это продолжалось, она сидела, застыв и уставившись на пустую раму, которая некогда заключала в себе картину с изображением Христа.
Прошло приблизительно сорок пять минут между этими завершающими заявлениями и приговором, и она опять сидела в одиночестве, теперь в комнате под лестницей. Здесь из двух овальных окон открывался великолепный вид на город. Небо было белым, и только на севере плыли последние дождевые облака. Единственный близкий звук — треск одинокой пишущей машинки.
Она стояла спокойно, вцепившись обеими руками в прутья решётки.
Но оказалось, что она должна сесть, даже если это значило удалиться от окна, оторваться от прекрасного вида, она должна сесть. В своих ранних фантазиях она видела этот момент как чрезвычайно значительный, отмеченный чем-то вроде откровения последней минуты и осознания мира. Она бы удовольствовалась небольшим количеством туши для ресниц и стаканом белого вина, это помогло бы ей встретиться с судом лицом к лицу.
Было около четырёх утра, когда её повели обратно в зал суда. Температура — восемьдесят градусов по Фаренгейту, и облегчения не видно. Прошедший чуть раньше дождь едва ли смочил улицы, и все чувствовали себя измождёнными. Заключённая, позднее вынуждены будут сказать наблюдатели, выглядела безучастной. Её адвокат истекал потом. Даже судья с трудом держался, но, преодолевая всеобщее утомление, зачитал приговор: смерть.