Атыну нравились могучие и шумные, норовистые на хлесткое словцо кузнецы. Они не плели косы, как другие мужчины Элен, а перехватывали волосы на лбу мягким ремешком. Руки у них были здоровенные, мозолистые, в мелких ожогах. Тимир нравился больше всех. Рослый, с размахом плеч чуть ли не вдвое шире, чем у Манихая, с мощными, как комли, ногами. Мальчик намечтал себе отца-друга, с которым станет ходить на охоту и работать в кузне.
Однако верно говорят: «Не узрев воды, не снимай торбаза». С первого же дня в молчаливом родительском доме Атын уразумел, что придуманный отец и настоящий – два разных человека. Тимир смотрел на сына холодными злыми глазами и цедил слова сквозь зубы, будто не говорил, а плевался. С ходу втоптал в землю радужные грезы о рассказах у костра и дружной работе вдвоем, да еще, показалось, пяткой злорадно поерзал…
Лучше было б навсегда остаться в шумной, суматошливой юрте, окаймленной поверху охристыми травяными узорами, с Лахсой, Манихаем, братом и сестрицей. Они были его семьей. А самые близкие по крови люди оказались чужими и неприятными. Скоро выяснилось, что не только Атыну они нелюбы, но и друг другу.
Мальчик быстро соскучился по своим, соскучился даже по каждодневной домашней ругани старших. Он знал, что Лахса давно уже не обижается на леность мужа и бранится беззлобно, по привычке. Какие бы ни подсмеивались люди над не охочим до работы Манихаем, а совести и доброты у него имелось в достатке. Именно Манихаева совесть, борясь с Манихаевой ленью, гнала его зимой к озеру пилить лед для питьевой воды, а летом махала сенокосным батасом, семь потов спуская по болезной спине. Доброта заставляла Манихая петь с Дьоллохом по вечерам красивые песни и многое прощать домашним…
Атын хотел проведать семью. Тимир не пустил.
– Нечего тебе там делать, – буркнул ворчливо. Повысил голос, темнея лицом: – Говорю – нет, значит, без вопросов!
Его «нет» прозвучало, как сказал бы Манихай, тверже камня и выше неба… А мальчик без того не задавал вопросов. Прятал их в себе, словно в глухом горшке. Но ведь если крикнуть в горшок, и он на тебя крикнет.
– Ты – недобрый человек! – громко бросил мальчик в лицо Тимиру. Повернулся и, не оглядываясь, зашагал к воротам. На душе стало легко и свободно. Больше он не вернется.
На половине пути Атына догнала Урана. Упала на колени, трясясь в безмолвных рыданиях, прижала к груди его уходящие ноги. Только и смогла вымолвить:
– Сыночек, прошу…
В последнее время Атын стеснялся называть матушкой Лахсу, но и к родной матери не мог так обращаться. Он тихо и брезгливо жалел Урану, убегая от ее горячечных слов и рук, раздражающих поцелуев, сухих и быстрых, будто вороватых. С первого дня понял, что эта женщина несчастна и одинока. Не в силах был постичь, как она жила с Тимиром до сих пор и как продолжает жить. Кузнец больше внимания уделял топчану у камелька и коновязям во дворе, нежели старшей супруге.
Однажды Атын заметил нежный, затравленный взгляд Ураны, кинутый на отца, и ему захотелось сбежать куда-нибудь без оглядки. Безнадежное отчаяние переполнило сердце – мальчик вдруг осознал, что и он отныне всеми брошен и одинок, как его несчастливая мать.
Никто к нему не приходил. Наверное, Тимир запретил всем, кого любил и с кем дружил сын, приближаться к выселку кузнецов. А сам скоро женился. Словно до этого что-то мешало, а теперь стало можно.
Жена молотобойца Бытыка черноглазая Дяба жалела Урану. Говорила об отце: «Ближнего не видит, а дальнего подавно не слышит». Сердитые слова ранили и подавляли Атына, хотя в душе он был с ними согласен.
Он думал, что Тимир любит Олджуну, но и это оказалось не так. Бадже влетало от отца больше всех в доме. На Урану он, по крайней мере, не поднимал руку. Тимир ее просто в упор не видел. На сына смотрел по-разному, иногда с пренебрежением, иногда непонятно, а чаще всего с неприязнью. Но тоже не трогал. Должно быть, Тимир любил только себя и кузню.
На людях мальчику иногда перепадала мимолетная заинтересованность отца, и такой при этом веяло старательностью и скукой, что Атын решил не заходить в кузню, как бы ему ни хотелось. Вряд ли Тимир будет вести себя тут по-другому. К тому же он, судя по всему, не собирался учить наследника ремеслу.
Обязанностями мальчика незаметно стали дворовые и домашние работы, которых избегал кузнец. Коров во дворе было девять. Три раза в день Атын помогал доить их и носил ведра с парным молоком в сруб подвала, где оно отстаивалось для сбора сливок. Жены Тимира, как все женщины народа саха от верховьев Большой Реки до северного устья, готовили из молока масло и суорат, варили творог и квасили тар. Много времени уходило на водопой животных, уборку хлева и вывоз навоза в обрыв. Больших и мелких хлопот хватало.
И была ночь, когда Атын мог отдохнуть. Не от работы – он к ней привык, а от своих напастей.
Человек бережливо скроен расчетливыми богами, и нет в нем лишнего места для хранения тяжких тайн. Но как и с кем поделишься, если об Идущем впереди и камне Сата опасно упоминать кому-нибудь даже вскользь? Обмолвишься о черном страннике и разговоре с ним на торжищах – не поверят. Атын порою и сам не верил, что в человечьих глазах может тлеть уголь, красный и одновременно холодный, будто нож на морозе, хотя не далее как этим летом воочию видел такие глаза. А звери волшебной силы – Человек-лось и Лось-человек… Мальчик вовсе не был уверен, вправду ли он прошел шаманское и кузнечное Посвящения. Здравые мысли все настойчивее убеждали, что воздушная душа показала ему бредовый сон, вызванный лихорадкой в горячке и ломоте.
В полночь усталые глаза наконец закрывались, и он оказывался в лесу. Сосны, свесив тугие лапы, беседовали с ним. Поверху скакала веселая белка, изредка останавливалась и лущила шишки. Рядом с Атыном бежала улыбчивая лиса, окруженная роем крохотных зеленоватых светлячков – духов Эреке-джереке… Но потом голову внезапно заполняли чужие мысли. Нос забивал удушливый запах горелого мяса. Перед глазами проносились призрачные видения. В стенках бешено крутящейся черной воронки колотился, падая вниз, турсучок с привязанным к крышке тяжелым камнем. Запертое в турсучке неведомое существо визгливым голосом перебирало округлые, как бусины, слова. Они исходили горючей ненавистью, сочились багровым соком: «Злобою сводит скулы, тесно, темно кругом! Вою, как Мохолуо, рычу Водяным быком!»
«Кто ты?» – спрашивал мальчик, и голос стихал.
Атын изнемогал под бременем вопросов, которые некому было задать. И как же надоело ему это бремя! Тайны, тоска, обида, – он казался себе готовым взорваться бурдюком, полным прокисшего кумыса. Иногда в отчаянии думал, что, наверное, согласился бы иметь три вечно спорящих лица, лишь бы не быть одному.
Как-то раз приснился целый лес коновязей четным числом. Вместо всегдашних наверший-чоронов, конских морд и четырехглавых орлов на столбах были насажены спящие человеческие головы, отвернутые друг от друга. Они глухо стонали, словно их мучили страшные сны. Среди незнакомых голов мальчик вдруг увидел опрятно повязанную ремешком голову Тимира, чуть поодаль – Ураны, Олджуны и свою собственную. Два бледных лица были втиснуты в нее с двух сторон. Правое спало, левое бодрствовало.
«Маюс-сь, с-страдаю я!» – закричало это лицо шипящим шепотом, выпучив глаза.
«Отчего?» – спросил Атын. Не удивился во сне двуликому явленью.
«Вс-спомни, кто ты, – лицо покосилось на головы домочадцев. – Вс-спомни гнез-здо на ш-шаманской с-сосне и холм о трех пояс-сах! Ты – ш-шаман-куз-знец! И у тебя есть С-сата… Ты долж-жен вернуть украденное у с-себя с-самого!»
Перед глазами тотчас возникла кузня. Замельтешили железоклювые люди, замахали руками вбитые в землю кузнецы, будто предупреждая о чем-то. Показались громадные конские ноги Кудая… и все рассыпалось, как рассыпаются от ветра песочные фигурки на берегу.
«С-сата!» – взвизгнуло, мелькнув перед глазами, то ли свое, то ли чужое, перекошенное от злости лицо.
Потом оно задумчиво сказало голосом черного странника:
«В юрте кузнеца все одиноки. Избавиться от одиночества тебе поможет только волшебный камень».
Белоглазый еще в Эрги-Эн говорил об одиночестве. Он оказался прав. Одиночество было как боль. Причем не простая боль, а нечто более страшное, изматывающее, гибельное… Невыносимое.
Мальчик собрался вынуть Сата из кошеля, и вдруг чьи-то жесткие пальцы поймали ухо, сжали, точно клещами. Раздался сердитый голос Тимира: «Что делаешь здесь?!»
Цепенея от боли и ужаса, Атын рассказал отцу о коновязном лесе.
«Моя голова? – кузнец оглушительно захохотал. – Она, как видишь, крепко сидит на плечах, несносный лжец!»
Но сын настаивал.
«А ну-ка, отведи меня в этот лес», – распорядился Тимир.
За спиной долго слышались его тяжелые шаги и угрюмое дыхание. Но вот показался лес, и позади все стихло. Мальчик повернулся и не увидел отца. Спящая голова Тимира всхрапывала, возвышаясь на ближнем столбе. Рядом постанывали дремлющие головы Ураны и Олджуны. Голова Атына на четвертой коновязи свесила пасмурное в забытьи правое лицо. Левое, бодрствующее, смотрело люто.
«Маюс-сь, с-страдаю я!» – зашипело оно…
И сон повторился.
Кто-то нежно вздохнул над ухом. Атын проснулся, но сделал вид, что продолжает спать. Урана отерла пот с его лба прохладной рукой, шепнула с оглядкой:
– Не кричи громко, птенчик мой, отца разбудишь.
– Разве я кричал? – удивился Атын.
– Кричал, – тихо сказала она, блеснув влажными глазами. Печальное лицо ее в предутренних сумерках почудилось красивым, как морда кроткой большеглазой лошади.
– Плохо сплю отчего-то, – смутился он.
– Что тебе снилось?
– Ничего особенного, – уклонился Атын. – Кузня привиделась.
– Потому что ты в ней еще не был, – вздохнула Урана. – Не сердись на Тимира. Он не плохой. Даже у белого стерха на крыльях есть черные пятна. Когда-нибудь я расскажу, почему твой отец стал немного… злым. Если хочешь, сам пойди сегодня в кузню. Он не запретит. Да и не увидит. Сам знаешь, днями на рыбалке пропадает…
Атын так и сделал. Едва отец утром скрылся на коне за горой, вприпрыжку побежал к кузне. Прижался к стене у приоткрытой двери и жадно оглядел полки с инструментами – клещами, тисками, боевыми молотами, кувалдами, ручниками с разными головками, прислоненными сбоку чугунными подкладными плитами. Пахло знакомо, как в Кудаевом холме о трех поясах. Руки чесались от желания опробовать здешние снасти, но крепче веревки удерживал холодок косых потаенных взглядов.
Кузнецы приносили сюда детей, когда они только-только начинали стоять на ножках. Не испугаются железного шума – значит, прошли малое Посвящение, и кузня их приняла. Ребята росли вместе со своим мастерством. Атын же был чужим. Его, конечно, не гнали, но всем видом давали понять, что он пока – гость, и гость не больно-то желанный. Он был сыном хозяина, главного кузнеца. Все считали его будущим великим ковалем, избранным богами. Может, видели в нем, безмолвном от робости, надменного человека. Скрытый под напускным безразличием налет отчуждения, приправленный чем-то вроде неприязненной почтительности, витал в угарном воздухе, словно густая кузнечная пыль.
Атын обрадовался, заметив на тропе старого Мохсогола. С табунщиком пришел к кузнецам его сын Билэр, лохматый, как всегда, и почему-то в разных торбазах.
На человеческом языке Билэр начал разговаривать весной. До того только мычал и изъяснялся знаками, пытаясь донести до людей свои мысли. Теперь никто бы не заподозрил в нем недавней немоты. Вместе с даром речи малец обрел странное свойство знать заранее, что произойдет завтра. Это было интересно, но боязно. Будто не Дилга прикидывал очередные загадки, а забегающий вперед ум и несдержанный язык Билэра, ворожа несчастья, приманивал их. Маленькому ясновидцу нравилось думать во времени туда и обратно. Мысли его шли вразрез друг другу, как супротивное течение Реки Мертвецов. Кроме того, парнишка был рассеян, постоянно все путал и забывал.
– Ты почему так обут? – спросил Атын.
Билэр уставился на свои торбаза. Один был ниже колена, другой выше и без вязок.
– Я-то думаю, чего это правой моей ноге холодно, а левой жарко? Выходит, один сапог зимний попался, а другой летний…
Ребята побежали к ручью, оправленному в ледяные покромки, кидать плоские камешки. Пока искали подходящие камни, приятель сообщил, что недавно главный жрец собирал детей, имеющих джогуры.
– Ты не поверишь – мы забирались с Сандалом на Каменный П-палец! – заикаясь от восторга, рассказывал он. – Лестница там прямо в облака втыкается. Вниз смотреть страшно – так и хочется прыгнуть! Скоро жрецы раз в седмицу будут заниматься с нами. Об этом никому нельзя говорить, но ты – тоже избранный. Должно быть, тебя просто еще не успели известить об учениях.
– Да, наверное, – Атын опустил глаза. – Но у меня свое ремесло. Я не хочу быть жрецом.
– Они не собираются делать из нас озаренных! Сандал объяснил, что человек, у которого есть дар, может нечаянно нанести себе или кому-нибудь вред, если не научить его пользоваться джогуром правильно.
– Стало быть, у жрецов есть джогуры, раз они знают, как с ними обращаться?
– Об этом Сандал не говорил, но, видно, есть, – не очень уверенно сказал Билэр.
– Почему бы жрецам не передать свои знания всем людям?
– Потому что знание теряет силу и становится мелким, если его раздробить на всех.
Кидать камешки расхотелось. Мальчишки уселись на берегу.
– Ты боишься кому-нибудь навредить джогуром? – спросил Атын, бездумно рисуя прутиком на земле лицо Билэра.
– Мне надо научиться управлять своим языком. – Сын Мохсогола сгорбился и вздохнул тяжко, как взрослый. – В теле одной женщины я увидел черное пятно. Честно предупредил, что будущей весной ей вместо наряда к кумысному празднику придется шить новое платье для вечного сна. Она заплакала и назвала меня вестником смерти… Матушка после сильно сердилась. Лучше бы, сказала, мычал по-прежнему, чем жестокие вещи людям сглупа вываливать. Потом я и сам подумал: нехорошо знать, когда человека заберет Ёлю, и вслух упоминать грешно.
– Ты ведь не соврал.
– Нет… Но люди стали меня бояться, – пожаловался Билэр. – Понять не могу: вроде страх их берет, а зачем-то пристают с расспросами. Нарочно приходят, будто я им гадалка какая. Дед Кытанах запретил пускать в дом за этим делом. А и дома не лучше: только рот открою либо не так посмотрю – отцовы жены-старухи с воплями за что ни попадя хватаются и мечут в меня.
– Почему?
– По ногам. Чтобы башку ненароком не зашибить… А-а, ты не о том… Страшатся, что смерть накаркаю. Неохота им помирать… Совсем недавно я любил загодя жизнь видеть. Теперь не люблю. Спросил главного жреца, можно ли отречься от джогура.
– И что он ответил?
– Придет, сказал, время, и я начну радоваться джогуру, потому что подарок Кудая – великое чудо.
– Джогур – чудо? – поднял голову Атын.
Билэр пожал хлипким плечом:
– О своем даре я ничего не знаю. Помню только, как зимою разговаривал со снегом и чистой луной. Потом сильно заболел. А когда выздоровел, оказалось, что в мою голову начали вникать мысли, опережающие время. И в горло сошло слово. Но я не умею сдерживать язык. Болтаю лишнее. Мне пока трудно заранее чистить мысли от слов, непонятных и обидных для людей…
Билэр вгляделся в рисунок на земле и вдруг в ужасе шарахнулся от Атына. Закрыв лицо руками, глухо закричал:
– Что плохого я тебе сделал?!
– Прости, не заметил, нечаянно вышло, – стушевался Атын. Хотел стереть рисунок ладонью, но Билэр стремительно оттолкнул его руку ногой:
– Нет, нет, я сам!
От рисунка не осталось и следа. Вытерев подолом пот со лба, Билэр дрожащим голосом проговорил:
– Тебе надо учиться следить за своей своевольной рукой, чтобы не натворила зла, когда сам ты думаешь о другом. Ты едва не отнял мою душу своим безрассудным джогуром.
– Прости, – снова пробормотал Атын, устыженный.
Билэр молча кивнул и без оглядки помчался в кузню. Задал такого стрекача, что позавидовал бы ветер…
Как положено младшей жене, Олджуна проснулась рано, когда за окном начали рассеиваться утренние сумерки. Встала бесшумно, стараясь не потревожить спящего у стены Тимира. Муж может поколотить женщину за то, что она перелезла через него, поэтому всегда спит у стенки.
Олджуна заторопилась к камельку. С ночи в очаге долго и ровно, без заполошных искр и злых прыгающих угольков, горели большие лиственничные поленья. А теперь надо подкормить очаг сухими дровами помельче. Поставить их, прислонив друг к другу, на белесые ночные угли, и горшок с мясом подвесить. Дружный огонь разгорится споро, обдаст жерло громким треском и жаром. Не успеешь одеться, как вода забурлит в горшке.
Зябко передернувшись, Олджуна сняла с перекладины теплое платье. Беда, если женщина по рассеянности повесит его поверх мужского облаченья! В оскверненной одежде мужчине на промысел нельзя сразу идти. Придется очищать благородным дымом, просить у духов прощения за женское неразумье. Ведь и всю новую, только что пошитую женами одежку положено окуривать дымом священных растений. Так велят жрецы…
Олджуна втиснулась в чуть заскорузлое, мехом внутрь, платье. Натянула заячьи ноговицы. Состязаясь в скорости со всполохами огня, обулась в ровдужные торбаза с толстыми оленьими стельками. Вымыла лицо, косу заплела и до кипения успела подхватить-подвинуть ближе горшок, уже было объятый взмывшим к устью шустрым огнем. Села перед камельком сбивать квашенные в туесе сливки – сначала ытыком, потом мутовкой-рожком.
Еще не сварилось мясо, как было готово белое, густое масло. Если дольше крутить, сбивается настоящее желтое масло – лучший подарок богам. Его едят твердым в кусках, крошат в молоко, топят и пьют горячим, чтобы восстановить силы после трудового дня или согреться в мороз.
В ловких руках Олджуны все ладилось, а самой потихоньку думалось о вчерашней беседе кузнецов.
Мужчины разговаривали о волках. В последнее время на краю долины участился волчий вой.
– То-то лис нынче нет, э-э-э. Нет их, вот так, – сказал старый Балтысыт.
– Ушли не терпящие волков, – согласился молотобоец Бытык. – Хотя зайцев в этом году довольно. – И вспомнил: – Летом песни серых часто слышались со стороны Бегуньи. Даже днем пели.
– От логова опасность уводили. На болотинах их гнездовье. Теперь холода, стая уже скучилась.
– Не подберутся ли к табунам?
– Волки – звери умные, – встряла Олджуна. – Не станут пакостить там, где живут. И пусть живут! Зато пришлых к долине не пустят.
Мужчины оглянулись на нее, посмевшую подать голос. Муж проворчал недовольно:
– Женская мысль короче волос… Займись-ка лучше рукодельем!
Но Балтысыт неожиданно поддержал Олджуну:
– Она права. Не надо трогать стаю. Не то убьем наших эленских волков, явятся чужие. Тогда жди беды. – Добавил, сам опешив от своей длинной и чистой речи: – Ну, точно жди тогда беды-то, вот так вот, да, э-э-э, ага.
– А если пастухи пожалуются, что в табунах неспокойно? – спросил молотобоец Бытык.
– Успеется по белой тропе близ болотин насторожить самострелы, – ответил за Балтысыта Тимир, а тот лишь качнул головой.
Лишь за соседями затворилась дверь, муж повернулся к Олджуне. На лице его, казалось, собрались все темные тучи с неба:
– Избаловалась у багалыка! Долго еще учить тебя? Когда к мужу приходят гости, благонравная жена обязана накрыть стол, а после скрыться у себя за занавеской и не казать посторонним любопытного носа!
– Но ведь Балтысыт сказал, что я права, – осмелилась возразить Олджуна.
Тотчас пожалела о вырвавшихся словах: кузнец схватил ее за волосы у затылка и, запрокинув голову, свирепо выдохнул в лицо:
– Знай свое место, баджа!
Не так было больно, как обидно. Тимиру, видно, понравилось, чуть что, таскать за волосы. Отрезать, что ли, косу? Олджуна не смогла сдержать слез.
– Тихо поёшь, – оттолкнув, больнее уязвил муж и не подумал снизить голос: – Пой громче, пусть слышат соседи!
Вышел, хлопнув дверью…
Заново переживая вчерашнюю обиду, Олджуна осмотрела одежду Тимира – достаточно ли просушена и тепла. Поставила снятый горшок на стол и пошла к коровам. Думала о своем несбывшемся счастье. О любви, погибшей, как орленок, подстреленный на лету собственной рукой.
Переступила порог и обернулась на всхрапнувшего кузнеца. Скоро грозный муж проснется.
От стоп к груди поднялась стынь. Но не от промозглого уличного тумана поежилась женщина. Которую ночь она не могла согреться, словно лежала бок о бок не с жарким кузнецом, а с чучелом, втиснутым в человечью кожу. Глубокое отвращение душило Олджуну, и вся она содрогалась от холода. В то время, когда ее тело трудилось под мужем, а рот испускал любострастные стоны, душа мерзла и стонала совсем по-другому.
«Барро! – беззвучно плакали опоздавшие мысли. – Где ты, златоглазый мой Барро? Был ты, или я тебя придумала, томясь в одиночестве рядом с Хорсуном, далеким и равнодушным, как звезды? Долго ли смогу мириться со страхом, вселенным Тимиром, долго ли сумею терпеть неволю в его зябком доме?..»
Редкую ночь не овладевал ею кузнец. Вершил мужнино дело тяжко, злобно, заламывая руки, больно вдавливая в супружескую лежанку. Будто мстил за промолчавшие на свадьбе предательские колокольца. Но не сама Олджуна была нужна ему, а молодое чрево ее – для зачатия. Дитя же было нужно, как начала подозревать баджа, тоже не ради него самого. Только как доказательство, что Тимир не бесплоден…
«За снадобьем для ребенка», – сказала Урана много весен назад, когда заблудилась в поисках землянки Сордонга. Дядька-отшельник был шаманом. Наверное, пообещал зелье, чтобы жена кузнеца понесла. Олджуна ошиблась, приноровила к Уране обман, которого не было. Теперь, узнав ее близко, поняла, что эта женщина не мастерица лгать.
Но как все-таки люди злы! Зол багалык. Отбыл повинность за убийство дядьки, избавился от наказания и рад. Ни разу не пришел в гости, не спросил, хорошо ли живется Олджуне за кузнецом. Зол Быгдай. Отрядника она не видела со свадьбы. Всё как будто бы жалел сироту, по голове гладил, а оказывается, она для него что была, что нет. Зла Модун. Поди, пляшет от счастья, что Хорсуну удалось выдворить замуж приемную дочь. Зла Урана с ее кроткими коровьими глазами. Может ли старшая жена, давно опостылевшая мужу, желать добра младшей? Зол мальчишка Атын. Свысока смотрит на отцовскую баджу, сразу видно – презирает… А хуже всех, злее всех, ненавистнее всех – Тимир, старый, постылый муж!
Олджуна доила коров, смотрела в дверь хлева на голубое, с изморозью, утро, а в уме ее крутилась свадебная песня подружек: «Зачем я покинула милый очаг, который меня согревал и любил?» Ах, что же делать прыгнувшей вниз! Не подлетишь снова вверх, не оттолкнешься от воздуха. Не вернешь назад лето, когда она, свободная, бродила по знойному лесу и купалась в водопаде с Барро – человеком волчьего ветра…
Олджуна прислонилась лбом к теплому коровьему боку, закрыла глаза: во рту появился вкус упругих губ барлора и сладко вянущих трав.
Хорошо, что вчера ввязалась в мужской разговор. Не побоялась стальных пальцев Тимира. Не вмешайся она, может, мужчины решили бы пойти на облаву и убили волков.
Непочатый край работы был в кузне, а Тимир вдруг увлекся рыбалкой. Отдавал с утра распоряжения ковалям и до позднего вечера пропадал на реке. И так же с утра до вечера в приглушенных дворовых кострах полоскались язычки скромного огня. Олджуна с Ураной без конца сушили впрок рыбу, словно зимой собирался грянуть неслыханный досель голод.
Женщины счищали тонкую чешую с сигов, но со щук не снимали их жесткого доспеха. Щучья раззолоченная дымом шкурка одарит зимнюю уху крепким наваром. В северных, богатых рыбой местах, щуку за еду не считают, а тут ничего – нежирного мяса в ней много.
Олджуна ловко выдирала хребты с костями из освежеванной рыбы. Урана выкладывала распяленные пласты на низких помостах с частой железной решеткой, покрытой влажными ольховыми ветками. Ольха не дает прилипнуть рыбьей коже к железу и сообщает плоти особый душистый вкус.
Употевшие пласты над жаркими в меру угольями вначале распаривались, вспухали и дыбились, затем густели соком и уменьшались едва ли не в четверть. Поджаристая рыба наполняла туеса. Слой рыбы – слой брусники, слой за слоем, а сверху Олджуна заливала рыбьим жиром.
На другом костре Атын варил в большом котле рыбьи кости и чешую для клея, необходимого при обмазке стен юрты. Над третьим пеклись нанизанные на прутья окушки и красноперая плотва. Ворох испекшейся и охлажденной рыбки женщины замешают в тар. Остальное просушат до твердости, измелют вместе с косточками в труху и просеют. Получится тонкая серая мучица, которую засыплют в кожаные мешки. Зимою станут стряпать из нее лепешки.
Хорошо, когда человек даже в щедрые пищей дни умеет получать радость не только от сочного куска жирного кобыльего мяса, но и от горьковатой рыбной лепешки. Такой человек может жить малым и радоваться всему на вид скудному, потому что умен остротой вкуса и тонко знает ценность любой еды.
Выйдя после вечерней дойки из хлева, Олджуна поставила полные молока ведра на землю у сруба подвала. Прикрыла глаза ладонью: край сумрачного неба освободился от тяжких туч и возгорелся над горами полосой малинового огня. Значит, сильнее похолодает. Может, снежок падет. Это хорошо.
Не нравилось Олджуне предзимье, пограничное время, оставленное торопкой осенью. Бык Мороза еще не явился, а осень уже трусливо сбежала от его ледяных рогов. Но сейчас Олджуна умоляла время замедлиться. Совсем ненамного, на две-три варки мяса.
Метнулась к лесу. Чтобы попасть к болотам, надо пересечь одно озеро, проплыть по следующему, тогда путь будет недлинным.
Чья-то перевернутая кверху днищем, отведенная от берега лодочка-ветка скучала у озера. «Силис мастерил», – смекнула Олджуна по ловким швам, гладко шитым лиственничными корнями и зашпаклеванным смолой пополам с коровьей шерстью. Под лодкой пряталось двухлопастное весло.
Говорят, на севере женщинам дозволяется самим управлять судном, ставить петли и ходить на охоту. В Элен же редкость видеть женщину одну в лодке. Это жрецы разграничили жизнь на мужское и женское. А плевать хотела Олджуна на дурацкие запреты! Столкнула посудину в воду.
В заводи, где летом на темной глади горели белые огни лилий, теперь нехотя, с треском расступался иней, разбитый волнами в шугу. Остроносая лодка вырвалась на чистую воду, сломала свое отражение и послушно, без колыханья заскользила по настороженно молчащему озеру.
Приставшая летом карасевая чешуя серебрилась на выгнутых бортах. Олджуна уперлась в заднюю распорку. Старалась грести как можно тише, чтобы не беспокоить зеленого озерного духа. Наверное, зимний сон уже сморил его на мягком лежаке из тины. Только и слышно было, как с весельных лопастей с хрустальным звоном стекает вода.
Сплошной сумрачной стеной наступал с обеих сторон великий лес. Из века в век летел он вершинами в небо и ниспадал корнями в щедрый прах древних стволов. Из года в год тонули мертвые дерева, выстилая собою дно. Суровая глубина хранила в себе память о них. Олджуне казалось, что не лодка плывет, а лес движется навстречу. Вот-вот шагнет и поглотит в непроницаемой хвое…
Лодчонка чуть осела от прилипчивой шуги. Трудно перевалила в другое озеро – мелковатое, еще больше стиснутое льдом, но недлинное. Развернутый борт накренился, едва не зачерпнул прыгучую волну. Прошибая веслом подмерзшие снизу кусты тростника, Олджуна подгребла к берегу и втащила лодку на пологий склон.
Лес только чудился черным и страшным. А зашла в него – и отступил глухой рокот ветров, ровняющих верхушки сутулых елей. За щербатой рощицей хилых березок-кривуль и путаным ольшаником начались болота. Треснул под ногами ледок, вспучилась по краям зыбкая грязь. Олджуна вслушалась в звуки и запахи.
В незаметно павшей синеве сумерек светились метки на дружеских елках. Над головой, мягко шумя крыльями, пролетела сова – пучеглазое дитя ночи. Вспыхнула мерцающими глазищами, хохотнула удивленно: что неймется тебе, человечишко? Чего пытаешь здесь в смутное для людей время?
Женщина беспомощно оглянулась и замерла. Из потемок под кустами на нее уставились два ярко-желтых с зелеными бликами уголька. Рядом, в шести-семи шагах, полубоком стояла волчица. Привычное к темноте зрение Олджуны отчетливо различило темно-серый ремень спины и светлую, ближе к животу, шерсть зверя.
Волки не могут смотреть человеку в глаза. Но эта волчица смотрела пристально и уверенно. Она узнала запах, знакомый из многих человеческих запахов, летящих к носу с эленских троп. Она часто видела эту гостью в лесах долины. Видела и здесь, на болотах, с мужчиной, который не внушал опасения. И вот впервые встретилась с нею лицом к лицу. Две самки – волка и человека – уперлись друг в друга взглядами, не двигаясь и не отводя глаз. Наконец волчица переступила ногами и вильнула хвостом, совсем как собака. Тогда женщина тихо сказала:
– У тебя глаза, как у Барро. Передай ему, если увидишь: пусть простит меня.
Встопорщенные уши волчицы пошевелились. Может быть, она все понимала.
– Вам нечего бояться. Люди не тронут. Земля долины – наша общая земля.
Волчица беспокойно зевнула, отступила и не спеша потрусила прочь по тропе.
– Прощай, – прошептала Олджуна. – Я больше не приду к тебе. Я вышла замуж.
Она еще успела увидеть белый подол поджарого брюха волчицы, прежде чем та свернула за изгиб совсем уже ночной, беспросветной тропы.
Урана была одна в юрте. Баджа подоила коров и куда-то исчезла. Лишь стемнело, и Атын ускользнул, не сказавшись, куда. Урана не посмела спросить. Потом увидела, что в опустевшей вечерней кузне кто-то зажег огонек. Видно, крепко взбурлила, позвала к молоту и наковальне наследная кровь, коль девятый в роду самовольно проник в отцовские владения.
Что мальчишка там делает? Как бы не испортил чего! Лучше б ему вернуться до прихода Тимира, не то страшно осерчает отец, ставший неистовым в злобе… Урана метнулась было к двери, но дернула ремешок ручки и остановилась. А вдруг не осерчает? Вдруг да снизойдет на мужа в честной кузне правда о сыне?
Поразмыслив, решила: пусть будет как будет. Расстелила на лавке давно начатую циновку.
Конский волос колючий и жалящий. Пальцам вначале колко, но быстро забывают о боли, плетут, завязывают, отрезают ножницами концы. На подпруги, чулки и вышивку годится волос с грив; на вервие и циновки идет лучший, упругий и крепкий – с хвостов. Это заделье требует терпения и навыка. Девочки учатся плести с девяти весен. До того их забота – набивать седельные подушки собранными во время линьки оческами.
Из-под умелых рук Ураны лился красивый узор. Литыми складками опускалось на пол с колен полотно, грубое и ворсистое на ощупь, а на вид – пушистый дым и лунное серебро. Но кумысная радость от любимого дела пропала. Перестали помогать молитвы, что призывали когда-то к крови счастливый ток вдохновенья. Не глядя, подхватывала Урана одну за другой черные, серые, белые пряди. Вила из них замысловатую вязь и думала, что обошлась со своей жизнью, как с этим полотном. Поторопилась сочинить узор, прикинуть ширину и длину. Воображала циновку готовой, когда та еще реяла живым волосом на ветру в лошадиных хвостах.
Время словно слетело с катушек. Избавилось от ожидания, одиннадцать весен хозяйничавшего в юрте, и неслось теперь с головокружительной быстротой. Привычно двигая пальцами, с пустым, без улыбки, лицом, Урана смотрела в огонь и видела, как корчатся и сгорают искры прожитых мгновений.
Время не ждет никого и ничего. У него нет души, нет плоти и чрева, хотя оно питается людскими веснами. Младенцы-мгновенья, суматошливые и прожорливые, как все растущее, спешат вызреть, стать временем варки мяса, временем дня, малых и средних осуохаев. Потом усталый год уютным витком падает в Коновязь Времен, освобождается в ней от скверны и уходит в вечность. Или, может, год опять плывет к Орто, прозрачный и безмятежный, чтобы вобрать в себя новый непредсказуемый круговорот, запущенный лукавым Дилгой. Ведь круг – это когда что-то завершается, а из старого рождается новое…
С возвращения сына в семью дева Луна успела поправиться телом и опять похудеть. Много перемен произошло в доме. Поначалу ополоумевшая от счастья Урана тянулась к мальчику, шептала нежные словечки из тех, какие говорят малышам. Позже обнаружила, что ласки ее льстивы и похожи на скрытую мольбу о прощении. Сын не знал, что мать невольно вовлекла его в тенета обмана, но, что-то чувствуя, держался поодаль.
Не она вырастила Атына. Не она вскормила грудным молоком и ночей не спала, когда он болел. Она отторгла дитя от семьи, к которой он привык, которую любил, и теперь больно переживал жестокий запрет отца видеться с кормилицей и ее детьми.
Сраженная новой, не чаемой бедой сыновней неприязни, ночью Урана то застывала на постели, то металась в кромсающей сердце обиде на мужа, на жизнь, на бога-загадку. Точно мячиком поиграл ее счастьем Дилга: кинул мячик – отнял, снова кинул – отнял… Обида была острой, как батас, украденный для Сордонга.
Мир Ураны скукожился за левой занавеской куском пересохшей шкуры. Голоса и звуки за поющим пологом заполняли его целиком. Затем они затихали, и тишина, большая и черная, как тяжелые воды Диринга, заполняла юрту, возвещая наступление бессонной ночи. Ворованный батас колол и язвил. Казалось, люди смеются за спиной, показывая пальцами на Урану, – униженную, отверженную, лишнюю в доме и на земле.
Стянув узелки, она отложила недовязанную циновку. Праздные руки виновато пали на колени. Тусклый взгляд вновь обратился к огню.
Как же больно эта осень ее исхлестала! Урана чувствовала себя беззащитным деревцем, с которого злой ветер сорвал все листья. Она стремительно дурнела и старилась, но хуже всего было то, что в ней сохла сердцевина. Страшная пустота медленно заполняла нутро. Порою женщине чудилось, что она, отощавшая до предела, и снаружи стала пуста – невидима.
За день ей редко перепадало слово от мужа. Урана робко ставила перед ним мису с едой. Тимир начинал есть, глядя сквозь старшую жену невидящими глазами. Она пятилась от стола, не смея повернуться спиной. Как полагается прилежной супруге, старалась обелить хозяина в своих глазах. Не каждому человеку-мужчине дано умение прощать лживых жен.
Урана оправдывала сына, оправдывала всех. Видела, как бесится и стервенеет Олджуна, не любящая Тимира. Должно быть, младшей тоже было что скрывать. Да и всегда ли полностью отдает себя женщина мужу? Не в теле же прячутся тайны… Урана знала, что он едва ли не сразу после свадьбы разочаровался в бадже.
В несчастливой юрте главного кузнеца все были одиноки и никто никого не любил. Только старшая жена цеплялась за любовь к сыну и мужу, будто утопающий за щепку. С думой о них, бодрясь, умывала утром лицо студеной водой. Заставляла жевать безразличный к еде рот. Весь день беспрерывно двигалась в домашних и дворовых трудах, пока к вечеру стены перед глазами не начинали пугающе крениться, и дрожащие ноги отказывались держать даже такое, как у нее, тщедушное тело. Вот и сейчас кочерга показалась рукам тяжелой, точно жердина.
Урана подгребла угли и головни с боков к середке, поставила шалашиком четыре поленца. Пламя вспыхнуло веселое, песенное, загудело в устье: «Живи, не сдавайся!» Чем дольше женщина глядела в огонь, тем яснее ей становилось, что новое ожидание сменило старое.
А ожидание… это всегда надежда!
Яркие отблески отразились в оживших глазах. Встрепенувшись, Урана с растревоженным сердцем вознесла благодарение богам. Разве не радость, что злые духи не забрали к себе сына, такого красивого, рослого мальчика? И пусть муж не любит ее, зато жив и здоров. Ну и что, что в доме разлита печаль, лишь бы они были рядом с нею.
Один день, один миг лжи Ураны разбил жизнь четверых людей. Время летит, а он остановился и тянется теперь, как дурной сон в темную ночь… Но когда-нибудь время спохватится, вспомнит о забытом миге и откроет дверь солнцу.
Может, такова плата за будущее счастье?
Если надо пережить этот день-миг одиночества, Урана будет нести его столько дней, сколько потребуется для того, чтобы оно больше не задержалось в доме Тимира.
Тепло камелька разрумянило щеки. Огонь-хозяин жалел Урану и никогда не обманывал. Она кивнула ему и пообещала:
– Не сдамся.
Тополевая долбленка прорубала широкий черный шрам в забранной инеем траве, когда Тимир подтаскивал ее к краю воды. Шуга с каждым днем все больше охватывала речку, что текла в конном кёсе пути от Крылатой Лощины. Неприветливые гребни осенних волн пластались за кормой темными ступенями, тяжко подбрасывали грузноватый на ходу челн. Ледяная кашица липла к бортам. Но рыба ходила тут все еще бойко. Тимиру было даже любопытно, когда угомонятся здешние чешуйчатые жители.
Юркие косяки ельцов справляли остатние осенние праздники. Дергая и теребя обнищавшие водоросли, попадали на зуб терпеливо стерегущим щукам. Те тоже в последний раз вышли на большую охоту перед тем, как запасть в мшистых логовах на зиму.
Стайки двигались стремительными зигзагами. Может, пытались по нехитрому разумению сбить со следа хищников, сливающихся с полосатыми тенями зыби. Но хитрюг не проведешь – лениво пошевеливая плавниками, лежали на подушках ила неколебимыми поленьями. И вдруг – мельк! Гамм! Ш-ша-а… И придонный туманец взбаламучивался от рывков сильных хвостатых тел, а беспечные ельцы недосчитывались родичей.
Тонко вывязанные волосяные снасти с мелкой и крупной ячеей, невидимые в свинцовой воде, угадывались по высверкам чешуи. Серебристые крапчатые стены уходили в черную глубь. Выбрав рыбу, Тимир забрасывал увесистых сигов и щук ближе к костру, ведром зачерпывал со дна лодки живое серебро плотвы и сваливал грудой там, где кончалась линия берега.
Молодой пес с увлечением наблюдал за скачущими из кучи рыбками. Опасливо прихватывал зубами и доставлял обратно.
Смышленый Мойтуру́к был с весеннего помета, но сильная грудь его, помеченная белой полосой, как ошейником, уже широко развернулась, и просторно расставились крупные лапы. Кутенком начал бегать за Тимиром повсюду. Теперь дороги не стало без него ни на реку, ни в лес. Натолкнувшись впервые на дичь, пес сразу показал охотничий норов.
Перевернув челн, Тимир кулаками обколачивал лед с днища. Заледенелое весло ставил ближе к костру – само оплывало. Подбрасывал в огонь лесину потолще и снова вгонял острие лодки в шугу. Вспарывался стянутый шуршащий ворот реки, и распахнутая водная грудь принимала на себя злость Тимира.
Еще один заход – и хватит. Завтра с утра снимет сети. Вернется к работе, к своим молодцам. Давно ворчат, что им тоже порыбачить охота, да некогда… Ну, пусть ворчат. Главный кузнец быстро наверстает упущенное, сам доделает заказы, а ковалей отпустит к рыбе.
Скоро крепкий северный ветер скует берега настоящим льдом, но почти до тех пор, пока на Орто окончательно не придет к власти зима, в незамерзающих омутах будут темнеть толстомясые спины дремлющих налимов длиной в полтора ручных взмаха.
Старая береза горела в костре. Тимир срубил ее на ближней опушке, испросив дозволения без особых украшений в словах:
– Прости, сокрушу для костра твое белое тело…
Высокое, жилистое дерево сберегло на верхушке несколько желтых листьев. Хрустнуло надрывно, сопротивляясь топору. Тимир пожалел березу и уже повернулся спиной, но тут словно ветер вздохнул в кустах – ствол подломился. Седая береза рухнула, мазнув по щеке тонкой веткой. Коже под скулой стало прохладно: на шею упали два чуть тронутых ржавью золотистых листа. Тимир подивился: комель дерева был совершенно цел, лишь середина чуть пустовата. Не мертвая береза, отчего упала?
Руки замерзли так, что не чувствовали ни холода, ни боли. Пальцы покрылись разверстыми трещинами. Отвернув от жара обветренное лицо, Тимир протянул над костром закоченелые ладони. Вначале согрел их, потом выжаривал до тех пор, пока не начали дымиться мокрые рукава. Колющая ломота выкручивала руки от плеч до ногтей. Эта горячая боль была кузнецу, как ни странно, приятна.
Красное вечернее небо вычеканило сидящего на ветке тетерева. Огнем пыхнуло в брызнувших закатных лучах, лиловым отливом залоснилось черное оперение. Зарозовел белый испод в крутых кольцах хвоста.
Мойтуруку хотелось полаять на птицу, но сдержался, послушный остерегающему жесту Тимира. Ждал терпеливо, когда можно будет облизать шершавую ладонь хозяина, а присядет он, так и в обветренное лицо лизнуть. Пес смолчал и остался на месте даже тогда, когда над рекой пронесся лосиный рюм, только уши поднялись. Где-то в чаще лесные быки пробовали друг на друге новые рога. Справляли новые свадьбы…
«Собака – вот кто обряжает жизнь человека-мужчины настоящей дружбой, – думал кузнец, запуская гудящие пальцы в густой песий мех. – Собаки верны, не то что друзья вроде Хорсуна, якобы изредка по ночам теряющие память».
Покладистый огонь не вскидывался, не заламывал руки-ветки, оплакивая неласковую березовую судьбу. Горел простодушно, щедро, без темного дыма и грубого треска, во славу светло уходящего по Кругу дерева. Взмыло от костра к небу, растаяло сквозистое облачко…
Не довелось Тимиру встретить в своей жизни чистую, ясную березу-женщину. Обманула Урана, все нехитрые думы которой знал, кажется, с детства. Знал каждую родинку, каждую венку на теле, таком родном, что блазнилось порой половиною его собственной плоти. Тем больнее отдирал жену от себя по живому, тем жгучей и яростней била обида.
Напрасно, ослепленный местью, сыграл скороспелую свадьбу. Олджуна зачаровала дерзкой красотой, летящими за плечами поводьями черных кос. Вот ведь как бывает с завороженным – не явилась вовремя трезвая мысль, что благочестивая девушка обязательно чем-нибудь покрывает голову перед человеком-мужчиной. Если же он увидит ее ноги выше щиколоток, стыдливая и на глаза не покажется больше. Забыл Тимир известную поговорку: «Женщина, как батас, без намерения не обнажается».
Теперь бы хоть первенцем баджа одарила, счастьем стать отцом коваля девятого колена, врожденного мастера укрощать железо… И по новому ряду пойдут обряды, обереги, молитвы и женские слезы. Что ж, Тимир все стерпит, лишь бы случилось желанное. Никому не отдаст ребенка, сам глаз с него не спустит, лишь дозволят на руки взять. Окурит тихонько можжевеловой ветвью, как с трудом добытое золото-серебро…
Порой Тимир, бывало, поглядывал на Атына и начинал сомневаться. А если? А вдруг?! Но только мальчишка поднимал лицо с мрачным огоньком в глазах, испарялось мелькнувшее чаяние. Снова и снова Тимир убеждался: нечего зряшную надежду питать, тщась выгадать схожесть с собой в сыне Сордонга. У шамана был нос с горбинкой, и выродку его достался такой же.
Кузнец отодрал полоску черно-белой бересты со сломанного комля. Размелет кору дома, сделает кашицу с топленым маслом и смажет трещины на пальцах. Вот и этим целебным подспорьем пособит ему светлое дерево.
Низкий поклон тебе, несбыточная мечта, береза-женщина! Ласково и бережно согрела ты напоследок продрогшего до костей человека-мужчину. Подобных созданий с невинной душой, наверное, мало на Орто. По крайней мере, не нашлось для Тимира. Его жены оказались изворотливыми и продувными бестиями. Вот и не надо страдать, они того не заслужили.