К книге
Маятник жизни моей… 1930–195450 тетрадь 4.7-25.7.1941
27%
50 тетрадь 4.7-25.7.1941
47

4 июля

Сегодня утром привез из Москвы Кот Тарасов[594] газету с речью Сталина. Алла и бабушка слушали в слезах. “Отечество в опасности” – смысл этой речи. Иван Михайлович говорил о диверсантах. Спускаются на парашютах где-нибудь в лесу, в форме милиционеров или НКВД и сеют смуты, по-видимому, один такой смутьян побывал в Аносине, потому что ни с того ни с сего разнеслась весть об измене. Упоминалась и фамилия генерала. Завтра приедет в Москву из Бахчисарая мой Сергей Михайлович. Какую бы ни поручили ему форму оборонной работы, заранее уверена, что выполнит ее честно, стойко и на отлично, как до сих пор все задания школы, университета и жизни дома.

5 июля. Снегири. Знойный день после полудня

Иван Михайлович (Москвин) после минского ада, после раскаленного горна Москвы как-то, сидя за чайным столом дачной террасы в прохладный, душистый час вечера, курит сигару и задумчиво говорит:

– Хорошо-то оно хорошо. Да как-то ненатурально. И даже неловко. Это ощущение “ненатуральности”, призрачности дачного уюта и красот природы и чувство какой-то стыдливой неловкости пользоваться этим в дни великих бедствий Родины знакомы, я думаю, всем дачникам со дня объявления войны.

После утреннего чаю было на террасе нечто вроде совещания: куда податься в случае, если неприятель докатится до Смоленска. Алла думает, что орденоносцам в этом случае грозит исключительная опасность и что приходится думать об Урале. Леонилла еще вчера предусмотрительно принесла мне немного чаю, сахару и еще чего-то и уложила в маленький баул. “В случае чего тебе на первое время хватит”. Вот уж поистине ни о “первом”, ни о втором “времени” применительно к себе в случае взятия Москвы ни малейшей заботы не чувствую. Пусть будет что будет, все мне назначенное приемлю. Но, пожалуй, был бы укол в тончайший духовно-душевно-сердечный нерв многолетней связи моей с тарасовской семьей, если бы они с легким сердцем оставили меня здесь на произвол судьбы при этом бауле, который принесла вчера Леонилла, а сами без оглядки спасались бы. Это было бы в порядке вещей, но…

Алла говорит: “Нет такой минуты, когда бы я не чувствовала войны со всеми ужасами ее. Я не могу себе представить, чтобы я могла сесть за пианино или запеть, или расхохотаться, или с интересом читать какую-то книгу”.

Помимо нервного страха – перед налетами, бомбардировками, беженством – в ней несомненно и громко говорит то, что называют патриотическим чувством. Она сопереживает и геройство, и гибель наших летчиков и с жадностью следит за каждым передвижением наших и немецких войск.

За обедом, когда был неудачный суп и прочее приготовлено было кое-как (готовила не стряпуха Шура, а горничная Маруся), Алла с детским энтузиазмом воскликнула:

– Каждый день готова была бы отныне питаться только таким супом и ничего не есть хорошего, только бы мы победили и кончилась эта бойня.

В глубокие сумерки пили чай на террасе, чтобы не нарушать приказ о затемнении (в комнатах притемняться трудно, нету непроницаемых занавесок на большие окна). Вдруг взвился предгрозовой вихрь, крупные капли дождя застучали по чайной посуде, над Аносином завертелась странная колесообразная молния, а с какого-то недалекого аэродрома ахнуло раз за разом зенитное орудие. Все вскочили с мест и начали перетаскивать чашки, тарелки, стулья в комнату Ивана Михайловича. Стало темно, тесно, что-то доедали, путая свои и чужие тарелки. Легко было вообразить, что мы уже в числе беженцев.

Я выходила за чем-то, а когда вернулась, Алла меня спросила:

– Ты согласилась бы эвакуироваться, если бы тебе предложили? Хмара (артист) говорил сегодня, что в Москве был опрос: неработающих женщин и детей записывали на эвакуацию.

Я ответила:

– Не знаю. Не думала об этом. И пока не собиралась отделяться от вас. Но если бы вы так решили, я постаралась бы пробраться в Малоярославец.

– Это по Киевской дороге. Там еще опаснее, – сказал Алеша.

– Дело не в опасности, а в том, что для меня трудно оторваться от всех близких людей, ехать куда-то одной, в безвестность. – На этом разговор был замят. Но, по-видимому, они опасаются в моем лице лишнего балласта. И по-своему – правы. И грустное в этом лишь, что не перевешивает тяжесть балласта. Нечто иного порядка…

7 июля. Снегири

День Ивана Купалы. Именины Ивана Михайловича.

В этом году празднование отметилось только букетом ирисов с Аллиной стороны и пучком малиновых смолок и ромашек с моей. Никаких пирогов, никаких гостей. Вытащили в дополнение к вчерашним щам и котлетам бутылку шампанского и выпили “за победу и скорый конец” войны.

Ночь. Лунная, теплая, благоуханная. Неописуемая красота плакучих берез с таинственной белизной их стволов и еще более таинственной игрой света и теней в их ветвях.

И не захотелось любоваться всем этим больше пяти минут. Как будто и видишь, и понимаешь, как это прекрасно, а любоваться некому.

9 июля. 12 часов ночи

Мрачная багровая луна сквозь свинцовую дымку ползет кверху над зловеще сумрачным лугом. Сильно нездоровится – почти не покидала постель. Все еще в Москве (обещала Ольга приехать). Два дня не знаю, что на фронте. В пяти верстах от нас спешно строят аэродром. Говорят, мы на трассе и в случае воздушных боев подбитые аэропланы будут падать на наши головы. Голов осталось мало. Каждый день спешно уезжают те немногие, кто по необходимости, по храбрости или по легкомыслию не думал уезжать. Подвигло на скорый отъезд соседство аэродрома.

От Сергея Михайловича открытка. Задержался со всем курсом в дороге. Впрочем, теперь, может быть, он уже и в Москве. Письма из Москвы приходят на 5-й день. Если смогут Тарасовы уладить финансовый минимум, нужный на месяц жизни в Малоярославце, попробую увязаться за Сергеем. То обстоятельство, что там тоже возможна боевая трасса по Киевской линии, нисколько не останавливает меня, раз там дорогое для меня Сережино гнездо и, возможно, он сам.

10 июля. 5 часов дня

Стало тревожно за тех, кто застрял в Москве. И томительно без вестей с фронта – уже третий день! Выпила крепкого кофе и принудила брата осла презреть все немощи и пойти на разведку. В конторе сказали, что вчера приехала Екатерина Сергеевна (Приорова, родственница Сережиной семьи)[595]. Дама со светски стеклянными синими глазами. Но потом от разговора на тему фронта, сына ее[596] и Москвы ожили глаза. Последняя сводка успокоительная (если могут назваться успокоительными “ожесточенные бои”).

Ночь – приехала вся семья и Нина. Записочка от Сережи с непривычно нежным обращением, и начинается письмо словами: “Если бы ты знала, как я по тебе соскучился”. Родное, драгоценное дитя! Да благословит тебя Бог за эту ласку. И за то, что ты такой, как ты есть. Сережа едет в какой-то рязанский колхоз и очень доволен формой оборонной работы.

Ольга говорила с Аллой по телефону. С Академией наук, со всеми архивами уезжает в Томск. Спрашивает, что делать со стихами и прозой.

Ни малейшей не чувствую об этом заботы. В то время, когда надвигается на родную страну пожар войны, странно думать о стихах и об “опавших листьях” с души Мировича. Если случайно где-нибудь что-нибудь из тетрадок уцелеет, значит, такова их судьба. Если не уцелеет это убогое наследство, мало потеряют наследники. Поднялся вопрос, уже открыто, о том, чтобы эвакуироваться мне, когда вся семья поедет на Урал, мне – в Малоярославец. В город, куда хлеб возят из Москвы, а в Москву уже не пускают, к Наташе, на попечении которой уже пять старух…

12 июля

Время предрассветное. Не хватает объема мысли и воображения – все, что совершается, воспринимать в размерах большого полотна. “Все сопрягать”, как во сне Пьера Безухова. То и дело замыкаешься в какой– нибудь детальной части. Скорченный в раскаленном танке, задыхается юноша. И валятся другие танки (с живыми, живыми, живыми людьми) на дно реки. Куда-то на лесную поляну опускается парашютист, и его ведут расстреливать. С лихорадочной трусостью, готовясь к бегству за Урал, собирают свои меха и бриллианты актеры, которых неподражаемо изображала сегодня Алла. Но хуже всего и чаще всего такой фиксируемой деталью бывает харьковский вокзал 1919 года, где я осталась в усеянной беженцами и усыпанной насекомыми зале и так провела четыре ночи, пока случайная милость коменданта не перебросила меня в Новочеркасск к Скрябиным. А друзья (о, больше, чем друг) Лев Исаакович, жена его и дети неожиданно простились со мной и поехали ночевать в город и продолжали путь уже без меня.

Жизнь повторила это. И я понимаю и приемлю ее логику – но поневоле уже в тех же разрезах, как и налеты аэропланов. “На войне как на войне”. Тяжелораненый или инвалид с костылями или просто немощный и старый человек затрудняет бегство. Но как хотелось бы, чтоб в мире не были возможны ночные налеты на спящих людей с какими-то бомбами в 3000 градусов. И такие прощания, как на харьковском вокзале с Л. И. Странно, что это воспоминание болит во мне и мешает спать больше, чем похожая на него точка настоящих событий. Чем вырвавшаяся у Аллы фраза: “Разве я могу принять на себя за твою дальнейшую жизнь ответственность”. (А я была уверена, что она сделала это три года тому назад, когда торжественно сказала про обмен комнат:

– Включаю тебя в свою семью.)

16 июля

Продолжение.

Опять после некоторого затишья – “ожесточенные бои”, притом с крупными потерями с обеих сторон. Таково сегодняшнее известие по радио в совхозе. Ожесточенные бои. Нельзя не сойти с ума, если начать вдумываться сердцем и воображением в то, что под этими двумя словами… Какая чудовищная судорога боли и ужаса. Вот под этим же самым небом, которое над нашими головами сияет безмятежным миром и благоволением.

Ночь.

Кончили чистить клубнику. Чистили втроем – Алла, Леонилла и я. Алла распределила – сколько стаканов на варенье, сколько на кисель, сколько к чаю. Засыпали ягоды сахаром и разошлись по комнатам. Спать. Завтра рано утром Алла, Иван Михайлович и Алексей с Людмилой уедут в Москву. У кого зарплата за телевидение, у кого театральные дела, у Людмилы – зубы, у Алеши – хлебная карточка (с завтрашнего дня на все продукты карточки).

…И в дни потопа так же было.

18 июля. Москва

Сделала неожиданное для себя усилие, встала в 7 часов и попала в Москву на соседской машине. Вдоль шоссе то и дело выставляют свои длинные грозные пасти зенитные орудия. Колышется на брюхе серебристый кит – сторожевой аэростат. Обгоняем отряды парней с лопатами на плечах – рыть окопы. Ленинградское шоссе неузнаваемо: множество бутафорных домишек, заросли елок, какие-то низенькие вытянутые строения. Из Военно-воздушной академии сделали феерический замок, какие бывают в Луна-парке. На прилавках у Елисеева по старым ценам – только сыр и сметана. Закуски и кондитерские товары вздорожали ровно вдвое. То же самое и в булочном отделении. Немногочисленная публика торопливо наклоняется над ярлыками цен и в большинстве своем спешит к сметане или к выходу из магазина налегке. Я целый день провела без пищи и решила что-нибудь приобрести к чаю (чай и сахар у работницы был). Но после разглядывания цен могла остановиться только на калаче. Потом мы угощались им трое – я, Ирис и Кот Тарасов. В это время взвыла сирена, и я первый раз в жизни побывала в бомбоубежище. Занятно, как спешили в него люди, как перепуганные до бледности были у некоторых мужчин лица. В низенькой, подвального характера комнате, теснясь, расположилось более 50 человек. Сидели на каких-то старых, продавленных стульях и табуретах, на плетеной софе. Рядом со мной сидела девушка с кудрявой стриженой головой и ярко-блестящими, смелыми зеленоватыми глазами. Она и ее молоденькая накрашенная подруга, должно быть тоже эстрадная актриса, весело болтали 0 чем-то своем. Пожилой даме, сидевшей рядом с Ирисом, то и дело становилось дурно, и она нюхала спирт. Ирис, конечно, был далек от страха, вероятно, не испытал бы его и под ураганным огнем.

19–25 июля. Москва

…От скорбных дней тех солнце померкнет

И луна не даст света своего.[597]

Вой сирены в 7 часов, потом в 10. Иногда и днем. Ночлег в бомбоубежищах. Или в квартире (мы с Анной Васильевной во втором этаже). В квартире – грохот фугасных разрывов и зениток. Но зато – поскольку была с Анной, а раз совсем одна – торжественное ощущение близости, а минутами и неизбежности в следующую минуту – смерти. Полнота сыновнего доверия: “не так, как я хочу, а как хочешь Ты”. И “в руки Твои предаю Дух Мой”[598]. Любовь. Легкость, как бы уже отсутствие тела. Спокойствие – превыше всех ужасов убийства и грохота орудий. Ясное сознание преходящести всего временного (и своего воплощенного состояния). И вечных ценностей жизни “в духе и в истине”.

В бомбоубежище другое: испуганное, ниц упавшее на грязный пол, в страхе и трепете человеческое стадо или животный покой изнемогшей плоти. Человеческие тела, охваченные сном. Соперничество за скамейку, за стену, к которой можно прислониться. Анабиоз братских чувств. Мучительная духота. Дни: головная боль, сон наяву. Явь, похожая на сон. Москва – в судорожной попытке убежать от фугасов и пожаров. На площади у Курского вокзала несметная толпа беженцев. Ими переполнены дороги даже от пригородных станций. Когда ехала из Никольского, приехала не задавленной только благодаря чуду – охранял какой-то парень, принял на себя лавину сундуков и кулачный бой за места у стены площадки. В Никольском, как и у Добровых, – высокая ступень мужества. Ирис – св. Женевьева на картине Дени. Мысль о Содоме и Гоморре, который мог быть спасен из-за двух праведных. Даниил в пожарной охране: “За 20 лет первое дело, в котором чувствуешь себя нужным”.

Ах, все не то, не то я пишу. Это такое частное, такое малое. Надо было начать с апокалипсического неба, которое я увидела 22-го, когда отворила дверь Аллиной квартиры (не хотела идти в бомбоубежище) и увидела в огромное окно перед лифтом скрещение ракет, прожекторов, ровные частые ряды молний на фоне алого зарева и какие-то зловещие зеленоватые шары, плавающие в этом море света и точно виноградные гроздья свисающие неведомо откуда. И все это знаки, говорящие каждой душе о том, что исполнились времена и сроки, что переполнена чаша гнева хозяина жизни – за то, что мы сделали с нашей жизнью – каждый из нас, за исключением “двух праведников – как в Содоме и Гоморре”. И все человечество, вместе взятое. И была другая ночь, когда молчали зенитные орудия, а по всему горизонту и еще в разных местах разливалось безмолвно и росло и умножалось багровое пламя пожаров. Казалось, Москва за ночь должна сгореть вся. И было удивительно, когда утром оказались уцелевшими и ряды улиц, и площади.

…Хочется верить, что сгорит в этих пожарах, которые загорелись над нашей страной, до конца сгорит все темнящее, тяжелящее, обескрыливающее нашу жизнь и все “слишком человеческое” в каждом из нас.

Предыдущая главаГлава 47 из 172Следующая глава