5 часов 19 минут (так ответил автомат, когда устала ворочаться без сна с боку на бок, зажгла лампу и спросила по телефону, который час).
Толстой в одном из старческих дневников пишет, что не раз он сомневался, нужно ли вести ему такие ежедневные записи, не раз считал их ненужными, а вот “сегодня (не помню, какого года и числа) понял, что эти дневники были – самое важное из того, что он за это время написал”. Нужно ли прибавлять, что тут слова “самое важное” относятся к нему, к его душевной потребе.
Фаустовские, гамлетовские души в отличие от донкихотских – не могут обойтись без дневника. Писаного или неписаного – это все равно. У Фауста – это ночные монологи перед чашей с ядом. И, думается, немало было у него таких ночей, как у Гамлета с его “быть или не быть”. Если же такой Фауст или Гамлет был неграмотен, он шел к духовнику, к старцам в Оптину пустынь, и там ему помогали разобраться – “быть или не быть”.
И о себе я все яснее понимаю, что записываемое здесь мною мне, и только мне по-настоящему нужно. Недаром же я могу выбраться “утру глубоку” из постельного тепла и вот так строчить, вполне осознав, что, может быть, эти листки пойдут после моей смерти только “на цигарки”. И, так или иначе, поглотит их “медленная Лета”. Там, где был творческий акт, написанное поэтом “заражает” (по выражению Толстого) с помощью особых чар, какими располагает искусство. Есть мысли, которые приносят с собой воздух горных вершин, освежающий душу и разгоняющий испарения гнилых вод повседневности. Их немного. И может быть, они уже все прозвучали человечеству в те или другие времена. Остальное же, что пишется, огранивает грани их, дает им краски эпохи, преломление в разных индивидуальностях. А всякие “опавшие листья”, начиная с розановских, ценны лишь как форма общения, как расширение границ общения. Так мы в молодости нашей встретились с Марией Башкирцевой, с Елизаветой Дьяконовой, парижской студенткой, которая бросилась в расщелину ледника от несчастной любви к французскому доктору. Было ли это чтение нам чем-нибудь по существу полезно? Ничем, кроме того, что мы пережили вместе с ними как подругами, тепло и взволнованно, все перипетии их судьбы. И душевные терзания их, и раннюю смерть. Если бы я нашла где-нибудь на чердаке тетрадь с искренними отпечатками жизни (внутренней) совсем безвестного человека, не поэта, не мыслителя, и знала бы, что он уже умер, во имя этого посмертного общения с ним я бы читала его тетрадь с жадностью, с жалостью, с братским чувством, с ощущением какой-то победы над смертью.
Письмо от Лиды (Леонтьевой). Давние вспомнились дни – 20 лет тому назад! Нежное, легкое лицо, легкие золотистые волосы. Приехала со мной из Ростова, потому что были в то время “для бедной Тани все жребии равны”. Кого любила, тот не стоил любви, обманул, ушел. Годы замужества – чуждая психика, разные языки: рыжий Гуго, латыш, сначала учитель, потом изобретатель. Но совершилось библейское проклятие: “к мужу твоему влечение твое”. Привязанность, женское брачное чувство заменили то, чего просит душа в юности. И когда упорно, тупоубежденно, как может только латыш, муж стал на линию приискания другой жены, так как у “Лиды нет детей”, – страдала от обиды и горя, от ужаса перед одиночеством. И одиночество все-таки пришло, хоть и по другому мостку – мужа за что-то “привлекли”, куда-то услали; отнята вместе с ним и комната, и Москва. 47 лет “Age de cypres[583]”, хронический плеврит, грим и накладная золотистая коса плохо дают иллюзию молодости. А без нее как работать на эстраде? Работает. Пока.
По-разному встречают горе. Одни вопят, как обваренные кипятком, и мечутся в поисках мазей и присыпок.
Другие – падают замертво и живут долго в полуобмороке, сохраняя только видимость жизни, из которой выбывает их душа.
Третьи стремятся изгнать образ своего горя мечом сурового мужества. Четвертые одеваются в него, как в праздничные одежды (“Горе – праздник человеку”), лелеют и воспевают, делают его центром сознания. И только немногие подымают его высоко над собой, как причастную чашу с литургийной молитвой: Твоя от Твоих Тебе приносяще о всех и за вся (Ирис, Наташа, “сестра” Людмила).
Мировичу предложили (Москвин) сделать монтаж “Педагогической поэмы”. Вчера. А сегодня Мирович предложил Алле сделать для нее монтаж “Родины” (для концерта, для радиопередач). Похоже на то, что Мирович в 72 года приобретает, наконец, какую-то рабочую колею. И выйдет, может быть, из состояния паразитизма. В добрый час, мой брат-осел![584]
Все это пошло от Аллиной роли в радиопередаче монтажа горьковской “Матери”. Алла дала такой углубленный и такого крупного масштаба образ, что я не могла не обрадоваться и не восхититься им. И это породило живой отзвук в мою сторону. И вспомнились мои возможности и моя тоска о работе.
Помощь – и самую существенную – оказывают люди друг другу нередко, не зная и даже не подозревая этого. Осторожностью, нежностью касания к нашей душе или, наоборот, такой грубостью, от которой она потрясается до основания и в этом “основании” своем возобновит ощущение главной опоры, которой искала в ком-нибудь другом, а не в себе, в чем-нибудь преходящем, а не в том, что вечно.
Установка Наташиной жизни – труд, терпение, мужество, проводимое неукоснительно в жизнь, предпочтение благ высшего порядка благам низменным и преходящим помогла мне в давно необходимом сдвиге (которого хотела, о котором думала, что он уже произошел, но который до возвращения из Малоярославца был лишь в мире желаний, мечтаний, иллюзий). Я не умела перестать сравнивать здешнего обихода с малоярославским, и вообще с долей тех, кто терпит лишения. Не умела воздержаться от осуждения (обвинения в невидении, неслышании, ожестении сердца). И часто в подсознательном копошилось желание каких-то крох со стола (конкретнейшие желания!) в сторону тех друзей, которые обделены на жизненном пиру.
И на этот раз, когда я приехала ночью с вокзала и застала всех домашних за ужином, в первую минуту меня кольнуло ощущение контраста богато сервированного и уставленного цветами и яствами стола с той суровой скудостью, какой запечатлен быт Наташиной семьи. Но этот укол уже был как воспоминания моего недавнего восприятия, а не как действенная сила. Он не породил искушения судить и осуждать. Поняла душа (а не ум), что, во-первых, эти блага ничтожны по сравнению с внутренней просветленностью, с душевным миром, с любовью, с верностью своей правде. Во-вторых, что они бывают не только ничтожными, но и вредными для духовного роста. И так ясно представилось, как равнодушно, а вернее, и с неудовольствием отнеслась бы Наташа к такому пиршественному столу для своих детей (не говоря уже о себе самой). И какое мимолетное и пустое “удовольствие” дает этот стол даже такому гурману и эстету, как Мирович. И как ничего ему не стоит отказаться от него ради благ другого порядка. (Насколько здоровее, светлее, душевно свободнее чувствовала я себя в Малоярославце.)
Разбудили суматоха и восклицания, в которых послышались какие-то рыдающие звуки, какой-то многоголосый переполох. Оказалось – назначена Алле первая премия – 100 тысяч, кажется. “Высочайшая награда”. Об этом из редакции позвонили в квартиру Москвина в 6 часов утра. Нина в прозрачной ночной рубашке, Алеша в халате, Людмила из-под одеяла – бурно ликовали вокруг сбежавшей сверху в ночном туалете Аллы. Лицо ее среди растрепанных, заплетенных в маленькую косичку волос розово сияло детской радостью. И главное тут было не 100 тысяч – а награда. Высочайшая. Она переживала ее, как на торжественном публичном акте переживает золотую медаль первая ученица, которую едва было не лишили награды. Деньги в ее сиянии не играли большой роли, хотя по всему обиходу здешнему их часто не хватало. Эту статью совершенно затемнило сознание громкой, на весь мир похвалы, так называемой “пальмы первенства”. (Из наивного ходячего языка актерской среды это выражение не исключено.) Алла не честолюбива в мелком значении этого слова. Она отнюдь не гналась за славой, никогда не участвовала в театральной чехарде. Но в течение всего своего актерского пути она чувствовала вокруг себя интригу, то и дело натыкалась на “подножки”. Ее не раз обходили ролями. И Немирович, и Судаков предпочитали Еланскую. Первый, потому что она как женщина больше была в его вкусе, чем Алла. У него это за все 54 года его режиссерской деятельности имело решающее значение. Судаков же выдвигал Еланскую просто потому, что она его жена. И в последнее время Алла чувствовала, что вокруг нее плетется паутина с целью если не “угробить”, то “зажать”. И было у нее сегодня в 6 часов утра такое чувство (и такой вид, когда она слетела к нам вниз), как у бабочки, вырвавшейся из паутины и взлетевшей кверху над цветущим лугом.
Не сияла вначале (потом рассияла) бабушка. С ее знанием житейской жизни она поняла и почувствовала, какие заботы, неприятности, нарекания, претензии, просьбы, отказы повлечет за собой эта искусительная сумма в 100 тысяч. С этой же стороны восприняла и я это событие. Передо мной всколыхнулась волна суетных, жадных, вредных для Алеши вожделений (он уже говорил за эти два часа о малолитражке и о какой-то мохнатой шляпе). И натиск всего того, что надстроится над Аллиным бытом пустого, лишнего, трескучего, многозаботного… Сколько хлынет игрушек, погремушек, позолоты и какой будет разбег и рост желаний и потреб. И сколько вокруг этого вскипит зависти, жадности, корысти и новых театральных интриг. И так я рада, что не шевельнулось на этот раз во мне ни единой пылинки осуждения за то, чем, предвижу, напылит на Аллиной дороге эта высочайшая награда. Ни пылинки корыстного ожидания крох с Аллиного стола в сторону моих голодающих и недоедающих друзей – Наташи с детьми, Людмилы, тети Лели, Денисьевны. Для меня сегодняшнее утро – проверка этой обновленной в сторону Аллы моей душевной линии: поистине, до самых глубин сознания ничего внутренне не требовать от Аллы и любить ее творческую сущность, ее детское (и теперь в чем-то детское), от рождения милое мне лицо, любить “без мук, без рассуждений, без тоски и думы роковой”[585].
И еще важное: измерилось этими тысячами до самой глубины, как неважно и ненужно для внутреннего пути моего и моих недоедающих и голодающих друзей – упадут или не упадут с Аллиного стола на их стол какие-нибудь крохи (может быть, в каком-то смысле будет лучше, если не упадут).