Ночь. Ранняя. В столовой гости. Подружки из “Зеленого кольца”. Верочка Редлих – теперь режиссер в Иркутске[517]. Ее сестры. Громадная, как бы из подушек сложенная, пожилая Лена с мягким, беззубым коричневым лицом и добрыми впалыми глазами. Другая сестра[518], с виду затрапезная домхоза, косенькая, стриженая, безобидная. Юрий, Аллин брат, болезненного вида, сдержанно-оживленный, умный психиатр. Алешин товарищ, Сережа Б., тщательно причесанный, с каемкой первой пушистой бородки. Алла, в светло-голубом, голубым затканной душегрейке, с позолоченными волосами, рассказывает в лицах что-то театрально-анекдотическое, от чего за круглым столом не смолкает смех.
Как все чуждо. И как ненужно, и как трудно.
Как-то мимоходом я сказала Леонилле: “Как хорошо в квартире, где недавно кого-то похоронили”. Ей показалось это до того смешным, что она громко расхохоталась. Она не поняла, чем это хорошо. Ей почудилось здесь даже что-то кощунственно-эстетское. Конечно, если “где пиршеств раздавались лики – надгробные там воют клики”[519], – тут мало хорошего. Но вот в комнатке Надежды Чулковой, потерявшей недавно мужа, ничто не говорит о надгробных кликах. Их и не было. Было таинство смерти. Был праздник перехода из мира видимого в невидимый. И каждая вещь в доме носит отпечаток того, что здесь было. И все вещи стали прозрачнее, легче. Тоньше стали стены дома, и чудится за ними воздух иных пространств, а не Смоленского бульвара.
О раздвоении
Встретила на лестнице Хмелева (актер, играющий Каренина) и чему-то обрадовалась и, спускаясь рядом с ним к вестибюлю, вплоть до самой парадной двери, развязно, восторженно и сбивчиво говорила ему об удачности и об особенностях этой роли. Он не знал, что ему думать об этой старухе в шапке Мономаха и в серых рукавицах, налетевшей на него с кадилом, полным фимиамов. Он шел рядом, благодарил, опасливо глядел сбоку, улыбался застенчиво и недоумевающе. И когда перед нами в вестибюле вырос какой-то его знакомый, молодой высокий актер, безукоризненно одетый, Хмелев, вероятно, был рад, что наконец я перестану говорить. Была рада и я, так как уже на пол-лестницы, с не меньшим, чем он, недоумением слушала себя, в особенности удивляясь тому жару, с каким говорю, и не находя в себе ни интереса, ни сочувствия к вещам, высказываемым старухой в шапке Мономаха. Больше этого: с пол-лестницы я уже ясно ощущала нарастающую досаду, грусть и отвращение к тому, что говорю. И эти чувства остались со мной, по крайней мере на час прогулки по Петровскому бульвару. К ним прибавилось еще непонимание, что это за процесс я пережила (внутренне) в связи с этим словоизвержением. Детвора, летающая с ледяной горки на санках, обилие нетронутого пушистого снега, нежная голубизна неба сквозь черные узоры нагих лип разогнали это как нелепый сон. Но я и сейчас не понимаю, что это было, кто это выскочил из меня на лестнице, чтобы так поговорить с Хмелевым.
Мозаика дня
Легкие снежинки. Бледно-синие дали. Снег уже осевший. Черные деревья пролетающих мимо перелесков. Быстрый лёт автомобиля. Чудесный ветер. Воздух еще зимний и уже весенний. Милый Кедров – застенчивый фавн и дитя, талантливый актер и заботливый и неудачный созидатель уютного очага. Новорожденное лицо Аллы в маленьком бархатном капоре. Снега. И еще снега: “не белы то снежки в поле забелелися”. Забелелась молодость, детство. Те киево-печерские снежные овраги, по которым лазили шестьдесят лет тому назад. Пещеры. Колючие кустарники– “дураки”. Ваня Аверин, двенадцатилетний “реалист” – первая любовь.
…И вот нарядно раскинувшая на склоне холма свои террасы и лестницы Аллина дача. Уют теплой комнаты с коврами, с пузатым блестящим шумным самоваром. Телемак, ласковый, радостный. Силуэты его и молодцеватого в военной форме шофера – на лыжах, за рекой. Снега. Снега. Елки крохотные и большие – в зимнем заколдованном сне, но уже близкие к пробуждению. Возврат. Первые огни в сумерках. Изумруды и рубины семафоров. Загадки и задачи Кедрова, созерцающего Аллу, как созерцал бы козлоногий полубог зачарованно-недоступную для него нимфу. Город. Толпы у метро, громадные хвосты у трамваев и автобусов. Гудки автомобилей – вот-вот задавим кого-нибудь. Дома. Под венецианской люстрой караси, клубничное варенье. (Стыдно. Приятно. И “все равно”.) Кухня. Работница Шура с карандашом, священнодействующая над тетрадью под мою диктовку. Алешин товарищ, вислоухий, пудреный, с прямым пробором, блаженно или просто непонятливо и застенчиво улыбающийся, когда Алеша над ним издевается. Алла в концертном туалете с 2-мя орденами. Ночь. Бессонница.
Блинный вечер у Аллы.
Икра, бананы, мокко; после блинов среди красного дерева и датского фарфора под екатерининской люстрой – музыка. Пианист Т., бездомный неврастеник, молодой, но уже лысеющий, с подпухшими белесыми глазами – вид загнанной бурей в пустыню полуощипанной птицы – чудесно играл Вагнера, Шумана, Скрябина. От трагической невместимости любви в земных берегах умирала на берегу океана Изольда. Из патефонного ящика голос Шаляпина воскресил Наполеона – “В 12 часов по ночам из гроба встает император”, потом – верных ему и Франции двух гренадеров (“возьми мое сердце, товарищ, во Францию – там сохрани”). И слушали мы. И были тронуты. И ели бананы. И пошли спать в свои клетки. И назавтра побрели в той же колее.
Въехал в дом великолепный столовый сервиз – что-то и синее в нем, и золотое, и большущие блюда, и средние, и малые. Въехал как почетная, желанная торжественная персона. И на другой же день обновили его разными пышными снедями. Золоченым уполовником черпали из развалистой миски шампанское с ананасом. И не собираюсь я осуждать за это наших знатных людей, и чувствую Аллины права на игрушки, как дорого бы они ни стоили. Да и мне ли осуждать! Мирович сам не прочь насладиться бананом, мандарином и “конфеткой прельщается”. Меня поражает, что все это происходит с нами на той же планете, в те же дни и часы, где кто-то нам близкий или хоть просто знакомый томится в жесточайших телесных и душевных испытаниях…
Это пронзило некогда Шекспира (“Оленя ранили стрелой, а лань здоровая смеется”, т. е. веселится, пирует – в человеческом случае). Пронзает это и нас, но… не мешает есть при случае ананасы, забавляться то тем то другим.