К книге
Маятник жизни моей… 1930–195433 тетрадь 3.6–4.9.1938
18%
33 тетрадь 3.6–4.9.1938
31

17 июня. Остоженка

Всю жизнь на житейском плане были трудны мне три вещи: менять квартиру, шить новые одежды и идти к доктору. В этих трех пунктах я мистически и болезненно чувствовала ненужность для меня гнезда на этом свете, тленность того, кого собираюсь наряжать в новое платье, и смехотворную тщетность лечения (у докторов). Эти трудности, все три, предстали передо мной сейчас. От двух последних я отделалась тем, что решила ходить в отрепьях (моему демисезонному пальто 31 год), к докторам – глазному, ушному и т. д. – просто не пошла. Но избегнуть первой трудности уже было не в моей власти – квартиру меняет Алла, а мы с Леониллой включены в эту перемену механически. Испытала постыдное огорчение три часа тому назад, увидав ожидающую меня и Леониллу проходную, предельно неуютную комнату, и решила поехать за исцелением от “ранения” на Остоженку к Анне. В годы молодости мы нередко искали и всегда находили взаимную поддержку, когда жизнь толкнет так, что упадешь, ушибешься до крови, и тогда и не хватило бы сил и подняться, если бы не поспешно протянутая рука друга. В более поздние годы эти навыки отошли по разным причинам в прошлое. А сегодня я пришла к Анне с таким чувством, как 35 лет тому назад. И встретила такой же, как в те времена, живой отклик. И есть в Анне светлая отстоенность чувств и крепость и высота исходной точки, дающая право говорить очень известные, очень банальные “утешения” так, что они звучат действенно.

19 июня. Полдень. Глинищевский переулок

Безобразный, цвета подсохшей крови, кирпичный дом казематного вида впирается всем своим фасадом с какой-то аспидно-черной надстройкой на крыше в окна нашей квартиры.

Но странное дело: третьего дня он меня так ошеломил, так оскорбительно нагло вторгся в круг сознания, что я – в связи с общим разгромом в квартире, с ее придавленными неуклюжими окнами – заболела от него мозговой тошнотой, классическим депрессивным “унынием” и сбежала на сутки под благостный кров Анны. Сегодня же и на этот дом, и на грубые казематы окон, и на перспективу жить в проходной комнате смотрю спокойно, вернее – не вижу их. Как скоро душа, спасаясь от впечатлений, ее отравляющих, задергивает над ними завесу невидения (с шумами это сделать труднее).

На этот раз в быстрой перестановке угла зрения и задергивания завесы невидения очень помог день, проведенный с Анной, ее собранность, ее ригоризм и отстоянность внутреннего бассейна.

“Все – надо! Все – надо!” – недоуменно и укоризненно качая головой, говорила в давние дни старая соседка матери, созерцая мои сборы в Москву, покупки, укладывания, “лепешки-попутнички”, которые всегда пекла мать нам в дорогу.

Сейчас, при перевозке на квартиру и одновременно на дачу, вспомнилось это чуть насмешливое, но кроткое старушечье лицо, обвязанная дырявым платчишкой голова Дарьи Петровны Курманцевой, которой давно уже ничего не надо, после того, как горькая жизнь у злющей невестки привела ее к мирному холмику на Терновом кладбище Воронежа.

“Все – надо” – неизживаемый девиз мира сего, поступательного хода цивилизации.

“Ничего не надо” – девиз юродивых, апостолов, йогов, мудрецов. Единиц среди миллионов. Но также это девиз всех умирающих, которым нужно одно – или глоток воздуха и облегчение от мук агонии, или там, где сознание расширено за грани телесного “я”, – “В руки Твои вручаю дух мой”.

Но как утомительно созерцание многозаботности, многовещности этих двух стихий, порождаемых богатством. Индусская “Кама-Рупа”[494] – Жилище страстей. О ней печальное предостережение: “трудно богатому войти в Царство Божье”.

23 июня. Снегири

(И правда – снегири. С утра до вечера прыгают перед окнами с сучка на сучок высоких сосен эти крошечные желто-розовые птахи.)

“Это все – поэзия” – говорят прозаически настроенные люди, когда хотят сказать, что в данном случае действительность отразилась в ком– нибудь неверно. Они думают, что верное отражение то, где имеются в виду “низкие нужды жизни”. На самом же деле только поэзия – ключ к постижению мира.

28 июня. Снегири

Горчайшая из всех наук

Мне ведома – наука расставанья.

День расставания с Ирисом.

Никогда бы я не поверила, что будет такой день, когда прекратится ток общения между нами. И как ни странно – нет для меня в этом ничего ошеломляюще нового. Постепенно-постепенно чистая, легкая, из “лучшего эфира” душа втягивалась в земляную, избяную, тесную, душную душу ее спутника. И захлопнулась дверь избы, называемой “счастливым супружеством”. От меня. И от своей правды, от своего лика.

О супружеское ложе! Сколько о тебе мудрость народа сложила беспощадно жестоких, ужасных в правдивости своей пословиц:

Не по-хорошему мил, по-милому хорош. Любовь зла – полюбишь и козла. Полюбится сатана краше ясного сокола. Хоть скот, да супружеское ложе дает.

И начало таких брачных мистерий в украинской песенке: “Тын нызькый, перелаз нызькый – за тэ ж тэбэ полюбыла, що сусид блызькый…” И над всем библейское проклятие: К мужу твоему влечение твое.

Всю ночь мучила в полубреду тяжелая нелюбовь к мужу Ириса. Снился колодец, как у Верещагина на картине, где томятся турецкие узники. Или французская oubliette[496]. И на дне Андрей (муж Ириса) и я в темноте, в духоте, в тесноте.

30 июня. Снегири

Всю ночь не дают старухе спать соловьи. И кто бы подумал, что старуха не поленилась выползти из постели, одеться, с трудом отвернуть ключ выходной двери и, зябко дрожа (холодная, как в апреле, ночь!), слушать соловьев и смотреть на гаснущие звезды, пока насморк не заложил носа и не заныла ревматическая нога. Трудно понять молодости, зачем старухе понадобились соловьи. А вот зачем. 37 лет тому назад в такую ночь, в предрассветной, таинственной синеве мы шли аллеей Петровско-Разумовского парка – я и человек, которого охватило, как и меня, великое безумие, называемое любовью. Мало было назвать такую ночь счастьем – и совсем не в счастье было ее значение. Космические силы, звездный свет, деревья, запах земли, туман от прудов, вливаясь в душу, смешивались в ней с тайной ее встречи с другой душой, расширяли ее до запредельных граней мира и переплескивались вместе с ней – в неназываемое, в непознаваемое, в смежное с великой радостью и с великим страданием одновременно.

Потом мы забрели куда-то, где было здание – “Убежище инвалидов”. И тот, кто держал мою руку в своей, сказал: “Вот тем, кто там спит, предутренние звезды и соловьи не нужны”. Как он ошибался! Разве вот эта моя ночь не свидетельница того, что было в ту ночь – не поцелуев, не рукопожатий, не розовой шляпы и пышной прически свидетельница, – а того, что вместе с Космосом переплеснулось за пределы его.

И да будет прощено этому человеку и мне все искаженное, нелепое и жалкое, во что претворили мы тайну этой ночи. Он ушел уже лет 20 тому назад из дольнего мира и то, что мы тогда пережили – верю – унес с собой.

А я в сегодняшнюю, о, какую холодную, и притом с подагрическими и ревматическими болями, соловьиную, ночь вспомнила, благодаря тому что была в моей жизни та молодая петровско-разумовская ночь, – вспомнила тот опыт.

Рассвет.

Вырвала из сна мучительная мысль, мучительное представление о том, как гибнет и может быть уже погиб Михаил[497]. Боже мой, Боже мой! как ожестели сердца! Можно любоваться закатами, заботиться о том, чтоб поудобнее был стол у кровати, рвать колокольчики, смеяться с детьми, читать биографию Бейля – в то время, как человек, который когда-то любил, который тебе отдал лучшую часть своей молодости, мучается, гибнет, затерялся в пугающей душу безвестности…

А соловьи – все свое, соловьиное. Но перекличка их сегодня кажется мне такой зловещей. Вопросы без ответов, недоуменье. Прерывистый плач. Пугливая жалоба, обреченность, сиротство и Великое сиротство.

…Но ведь Бог не покинул, не может покинуть мир. И “если мы дети Бога, значит, можно ничего не бояться и ни о чем не жалеть”.

5 июля. Закат. Снегири

Вчера приехала Алла (с ленинградских гастролей, где 15 раз сыграла Каренину). В детской радости каникул она носилась по своим владениям. В бледно-голубых шелках поливала огород.

Сегодня за чаем вдруг горячо заинтересовалась философскими вопросами.

6 июля. 12-й час ночи

Три лица Аллы:

Одно бытовое, бабье (из Лопасни, откуда по отцу предки), сытое, тяжелое.

Другое – детское, невинно, успокоительно смеющееся, наивное и тщеславное.

Третье – Эос – вдруг классически правильное, вдохновенное лицо античного божества (могло бы быть лицом Артемиды, Ники).

С этим лицом она появилась сегодня в раме моего открытого окна в 5 часов утра. Перекликались иволги – лес насквозь светился зелеными самоцветами листвы от косых лучей утреннего солнца. Было в этом что-то древнее, какой-то сон из прошлого Эллады. Так, может быть, предстала некогда Эос или Артемида жрице Аполлона в Дельфах после утомления бессонной ночью.

7 июля. 12-й час ночи. Снегири

Иван Купала. 45 лет тому назад в селе Подгорном (12 верст от Воронежа) бог Ярило в венке из колосьев и дубовых веток, носился по лесу в дионисиевском экстазе. Девушки в цветах и в лентах, молодицы в раззолоченных странной формы кокошниках с криками “Ярило, Ярило” бежали опрометью с его дороги. Я и сестра под эскортом брата, который привез нас на это празднество, видели из-за кустов рыжую головку в огромном, как целое колесо, венке и красное исступленное лицо бога Ярилы, мчавшегося по лесу какими-то дикими прыжками. После этого брат увез нас домой, так как вечером в лесу начиналась уже оргийная часть праздника. В Киевской губернии в ночь под Ивана Купалу деревенские девушки, а вместе с ними и молодые дачницы прыгали через костры. Помню четырнадцатилетнюю Аллочку с лицом Менады[498]в красном платье, пролетающую через высокое пламя костра с песчаного обрыва на берег Домахи (рукав Днепра у Триполья).

Здешние деревни – и Анисино, и Жевнево – напились ради этого дня, по инерции, потому что для них он уже не праздник. Долго неслись над полями, с пьяными выкриками песни. Миф – умер. Изжита до конца его опустевшая символика. Новый миф еще не родился. Ни о чем прошлом ни в личной, ни в исторической области не умею жалеть. Но невольно думаю: эта ночь с кострами на Украине, с Ярилой в Подгорном была осмысленнее, богаче, насыщеннее космическими силами, чем распивание литровок ради них самих, ради того, чтобы впасть в скотское состояние и вот так орать, как орут парни вчера и сегодня по случаю Ивана Купалы. В воронежском лесу было больше чем пьянство, – были оргии, но в этом языческом вопле “бог Ярило” было космическое ощущение Солнца…

А в сегодняшних пьяных песнях – только распущенность и в некоторых звуках их уже физиологическая тошнота.

11 июля. Снегири. Лунный вечер (11-й час)

День и “злоба его”.

Маленькая рыжеватая ночная бабочка сидит на уголке книги, на которую я поставила мою коптилку-лампу. У нее сгорели усики, ноги и обгорело крыло. Она – инвалид первой категории. И оттого сидит смирно и вид у нее смиренный. Но если бы ей починить крыло, она бы опять метнулась к огню лампы. И если бы починить полуобгоревшую психику каждого из нас и потом, как Фаусту, вернуть “его юность, горячую кровь” – опять и опять полетели бы мы на огонь своей лампы. (Истина, любовь, подвиг и просто “упоение в бою, у мрачной бездны на краю”.)

Посмотрите на вещи, какими окружает себя человек: если они не случайны, в них всегда найдется сходство (чаще карикатурное) с их обладателем.

Моя уродливая сумка из старой парчи с бархатом, тюлений маленький ранец вместо портмоне… и остальное (как было всю жизнь) случайно, кроме картин. Да, еще ветки, березовые, дубовые, еловые по стенам. И полынь. Алла – датский фарфор – сокол, слон, налим (игрушки, гладкие, дорогие). Саксонские чашки с ситцевой расцветкой, кустарная мебель, голубые фарфоровые подсвечники, розовый фонарик, хрустальная люстра, грошовые репродукции (с Маковского!) рядом с Добужинским и Бенуа.

Алексей – парадно раскрашенный велосипед, хинная вода, бильярд, цветы в горшках.

Резиновая лодка Москвина.

И т. д., и т. п.

Подошел старик рабочий – к окну кухни уговориться о работе. В это время хозяйка разбирала клубнику – привезли из колхоза несколько решет. Рабочему дали блюдечко клубники. Он нерешительно попросил “кусочек хлебца”, сказал, что ягоды не умеет без хлеба есть. Рабочий сел на песок, скрестив ноги по-турецки, и с жадностью стал жевать хлеб; клубника в блюдечке не уменьшалась. Хозяйка в голубом шелковом пеплуме, садясь за стол, обставленный закусками, с недоумелой улыбкой сказала: вот чудак, ягоды ест с хлебом.

12 июля. Снегири

Старший рабочий, пришибленный жизнью старик, с кротким, виноватым выражением лица. Отбыл свой срок на канале, – теперь живет “кое-какой работой”. Ни кола ни двора, ночует в лесу – “теперь тёпло” (а какое “тёпло”, к утру при открытой форточке натягиваешь на себя второе одеяло).

Другой, тоже с канала, совсем молодой парень. Лицо с открытым и добродушным выражением плутовства. Он как бы говорит всем существом: “Я с канала. Отбывал за воровство и… мало ли чего еще было! Но во мне нет ни злобы, ни жестокости, ни зависти. Может быть, я у вас и украду какую-нибудь вещь. Но если вы со мной будете по-хорошему – может быть, и ничего не украду”. Одежда на нем до того дырявая, что, когда он идет, у него сверкают локти, колена и даже бедра. Ему подарили штаны. Он сказал: “Что вы, что вы! Такие можно носить только по праздникам”. И продолжает сверкать наготой сквозь свои отрепья, у него тоже ни крова, ни родных (беспризорник).

13 июля. Снегири

Ночь. Лунная, холодная. Березы над круто срезанным холмом подступают к кухне, как призраки. В их тонкости, в их белизне на фоне лесной чащи какое-то потустороннее выражение. Кажется, вот-вот они исчезнут, или превратятся в девические тени, или двинутся с обрыва к нам во двор и заговорят человеческими голосами, или запоют что-то похоронное.

Сон: вошел Лев Исаакович (автор “Апофеоза беспочвенности”). В черном длинном сюртуке и волосы черные (у него теперь, пожалуй, и седых на черепе не осталось – 72 года!). Он много выше человеческого роста, что во сне меня ничуть не удивляет. Но удивляет и огорчает, что он проходит мимо, даже не кланяется. Не мне, а кому-то другому говорит: “У меня совсем нет времени, я здесь на несколько часов, а дел пропасть. Я посижу у вас только пять минут”. У двери я замечаю его сестру – такого же сверхчеловеческого роста. Я бросаюсь к ней, и мы крепко с ней обнимаемся. Объяснение сна (в полусне явившееся) – оба они на рубеже смерти, а Лев Исаакович, может быть, даже умер[499].

24 июля. Снегири

От Андрея, Ирисова мужа, хорошее, теплое, искреннее, покаянное письмо. Каяться надо и мне. И я это сделала. На этот раз – первая. Между нами числится целый ряд таких падений и восстаний. Может быть, его одного из всех людей, мной знаемых, я так судила, так осуждала, как будто бы у меня даже какое-то имелось на это право. А в корне вещей главной виной его было, что он, а не М. стал мужем Ириса[500]. Он же, по существу, ни хорош, ни плох, как большинство людей. И еще вернее: и хорош, и плох, как всякий “рожденный женою”. Я начала с самого нежного тещинского к нему чувства и дала ему огромный аванс (Алеша Карамазов и т. п.). Он это не мог выплатить. И кроме того, после приобретения Ирисом дома в нем выявилось атавистическое лицо собственника, хозяина (предки – крестьяне). И это в связи с чем-то косным в его природе и в некоторых оттенках его отношения к Ирису все время меня ранило, оскорбляло (за Ириса) – и образовалась между нами тяжба.

27 июля. После полудня зной. Снегири

Добро, творимое без улыбки, без “грации добра”, тяжело ложится на душу того, кому благотворят.

И… пожалуй, лучше так поступать, как Алла: много раз пройти мимо случаев, где “добро” от нее требовалось. Но там, где ее душа откликнулась, – реализовать отклик со всей полнотой живого порыва. Так бывала она не раз добра и ко мне, и к ряду других лиц, иногда совсем ей не близких.

Недавно она послала 100 рублей моей 70-летней двоюродной сестре, только потому, что увидела ее во сне. С этой же грацией добра она купала меня на берегу (мне запретил врач входить в реку). Забыв о собственной наготе (она вообще пуритански стыдлива), ходила вокруг меня по воде и по берегу, обливала из таза, вымыла мне ноги и даже, как царевна Навзикая[501], собиралась выстирать мой сарафан, но я не дала. Так она недавно поступила и со своей матерью. Кто поверил бы этому, когда она, неприступная, не глядя ни на кого, с ледяным лицом, пробегает мимо людей в своих заграничных нарядах. И все чаще у нее бывает детски невинное и какое-то как у шекспировской героини лицо.

31 июля. Жаркий день после полудня. Снегири

По-разному живут в д. № 8, в поселке “Мастера искусств”, в Снегирях.

Москвин встает в 5, иногда и в 3 утра и едет в автомобиле на Истринское водохранилище ловить рыбу, или идет пешком на берег куда-нибудь поближе к дому. Сидит с удочкой часов 5–7, привозит 5–7 голавлей; долго возится на своей террасе с червями и муравьями. Там же сервируют дневной чай. С видом добродушного, но скуповатого дедушки там оделяет он всех жареным миндалем, винными ягодами, печеньем и конфетами. Ест варенье с “кислинкой”, которое он бережет только для себя. Иногда в полосатом тончайшем пиджаке прохаживается с Аллой по саду – и тогда она, помолодевшая от физической работы и отдыха, кажется даже не дочерью, а внучкой его. Вечерами он любит долго сидеть за ужином в компании детей (18-14-10 лет) и рассказывает разные анекдотические случаи из своей и чужой – актерской и купеческой – жизни. Однажды рассказывал свое детство и юность. Рос в бедности у вдовы-матери. В Замоскворечье. Крестный, богатый купец, его взял к себе, “Ваню старшего”, как бы на воспитание. Он нес канцелярские и приказчичьи обязанности. Кроме того, обязан был поутречать, читать Жития святых, сидя рядом с крестным. Обедал за 10–15 копеек “с лотка”. Приносил в ряды разносчик щи, квас, пироги, рыбу. За 15 копеек можно было скромно, но сытно пообедать. У мальчика, подростка лет 16-17-ти, да и позже не было ни копейки своих денег. Потом – крестный – платил за него в театральную студию, что казалось всем чудом, так как театр в глазах замоскворецких купцов был бесовским учреждением.

Алла – кроме купанья, длинных чаепитий (как у всех) – работает на огороде и по очистке своего леса как сдельная усердная поденщица (в розовой шелковой ночной рубашке, а иногда в заграничном изысканном халате, голова же завязана чем попало). Читает со мной по-французски, прилежно подучивает идиомы, время от времени занимается “философией”, время от времени ходим вдвоем куда-нибудь далеко. Увлекается заготовкой варенья.

Леонилла – уже совсем сгорбившаяся и от старости семенящая, но ничуть не снизившая темпов своей энергии, кипит в работе с 8 утра до 1 часа ночи – на кухне, в лесу, в огороде, во дворе, в комнатах. У нее сделалось жадное лицо – все время нацеливающееся на какую-нибудь новую работу.

Бездельник Мирович рад, что у него есть законные претексты (печень, склероз, головная боль от жары) для отвода от всех этих работ, один вид которых утомляет и расстраивает его (так всю жизнь было). Мирович с тетрадью под мышкой удаляется на опушку леса или затворяется в своей жаркой клетке (когда нет сил никуда брести). 2–3 часа занят с Алешей немецким и русским, с Аллой – французским. The rest is silence.

Алеша – с горестным притруждением немецкой и русской диктовки. Велосипед, волейбол, идиллические прогулки с десятилетней кузиной, не на шутку влюбившейся в него. (Детский эрос с одной стороны, эстетство и утехи самолюбия – с другой; конечно, и то, что называется “симпатией”.)

Работницы, поочередно проклиная свою долю и аппетиты “господ”, жарятся у плиты и то и дело низвергаются в ледник за молоком, за боржомом, за ягодами, за квасом, за маслом, за огурцами…

4 августа

Промчалась в последние дни с Ильфом на автомобиле[502] (серый, мышиного цвета) от Атлантического океана до Тихого. Заезжали и в Мексику. Видела год-полтора тому назад лицо покойного Ильфа в “Огоньке”, и сильно не понравилось оно, и не подозревала тогда, как приятно мне будет прокатиться с ним по “одноэтажной Америке”. Несомненно, это талантливейший из очеркистов современности. Острота зрения, тонкость восприятия, внутренняя культурность, юмор – еще немного, и был бы это Чехов ранней поры (между Чехонте и Чеховым “Чайки”). Кланяюсь в его сторону и братски-тепло благодарю его (услышит ли?) за головокружительно-быстрое и такое насыщенное впечатлениями путешествие. За то, что побывала в Великих каньонах, в пустыне, где кактусы воздевают руки в закатное небо, в сталактитовой пещере (забыла, где она) и в сверкающих миллионами огней Нью-Йорке, Чикаго, Сан-Франциско. Благодаря ему, я почувствовала судьбу вымирающих индейцев и оторванных от родины, законсервированных в своем соку среди чуждого народа молокан.

Уловляю, за что я и теперь люблю (уже без вопроса о неге, напротив, с вопросом неловкости, неуместности) болезнь, токунки, например, приступ печеночных болей.

Тут есть нечто от сна Анны Карениной: il faut le battre le fer, le broyer, le petrir[503]. Присутствуешь при том, как в сильной и разрушительной физической боли раздробляется толстая кора на душе – неведение, забвение, окамененное нечувствие. Хоть на время становишься легче, прозрачней.

6 августа. Снегири

Мысль – первая после пробуждения, еще в полусне, мысль, вытекающая из глубин подсознания, вся пропитанная горестным недоумением и ужасом: так это, значит, правда – не умеет, не хочет, не может человечество иначе жить, чем с убийствами, пытками, казнями, с ложью и лицемерием… Все мудрецы всего мира взывали к нему: “не убий”, “возлюби”, “остановись и задумайся” – и как в дикие времена, но со всеми ухищрениями науки готовится всемирная бойня в добавление к той крови, которая уже льется в Испании. И нет квадратного километра, заселенного людьми, где не было бы вражды, взаимных обид, угнетения, унижений, лжи, несправедливости, жестокости. И ты – кость от кости, плоть от плоти человечества, и ты ответственен за это безумие, и в себе ты несешь его семена.

7 августа. Снегири

Летучие мысли и образы, случайно застрявшие в памяти.

Народ не имеет классового сознания. Народ знает богатство и бедность, “прохладную” и трудовую, трудную жизнь. Тех, кто живет сравнительно богато и “прохладно” (комфорт, возможность долгого отдыха, а для некоторых членов семьи даже ничегонеделанья), народ уже называет буржуями. Контора, рабочие, крестьяне откровенно считают буржуями обитателей 25-ти дач (“Мастера искусств”).

…Нисходящая линия новых “знатных” людей – дети артистов, профессоров, крупных ответственных работников, стахановцев, попавших в газеты, и т. д. – стремятся обособиться, выделиться в касту, не смешивающуюся с массой. Может быть, им это не удастся. Работа, война, случайности на широком размахе строительства заставят их перетасоваться с простыми смертными. Но характерно, что и в социалистическом обществе не умирает боярское местничество. И даже в артистической среде иерархия почетных мест определяется не столько талантами, сколько громкостью имени, накопленностью благ, связями с правящим кругом. Здесь Лебедев-Кумач в одном ранге с Алексеем Толстым и Утесов с Качаловым. И в другой среде Дуся Виноградова рядом с Шмидтом, Коккинаки с Пашей Кавардак. В первооснове такого явления, с одной стороны, свойственное толпе поклонение успеху (“жрецы минутного, поклонники успеха”); а со стороны успевающих – жажда утвердиться, закрепить за собой, а если можно, и за потомками реальные блага, вытекающие из знатности.

11 часов вечера.

Примчались два автомобиля к “Мастерам искусств” с вестями, что сегодня умер Станиславский. Москвин потрясен. Не выходит из своей комнаты. С ним Алла. Москвин – я понимаю. Больше, чем полжизни связан в общем деле, дышали воздухом театра, которому отдали всю молодость, все силы. И личная дружественная связь. И обаяние личности Станиславского. Но почему с этой вестью вбежала в контору почти в рыданиях и в крайнем переполохе бухгалтерша наших дач (она к Станиславскому никакого отношения не имела), это мне не совсем понятно. Умер очень старый человек, течение жития совершив, “восполнивши тайну свою”. Успокоился. Откуда же треволнение, нервная лихорадка? Крайняя неготовность к факту смерти вообще или сенсация вокруг знаменитого имени, как бы уже участие во всех похоронных фанфарах?

Я шла домой из конторы лесной тропинкой совсем уже в темноте. И как эта темнота, однако, полная таинственной, лесной, космической жизнью (и звезды проглядывают сквозь верхушки сосен) – была для меня смерть этого человека. И был он для меня уже не актер и режиссер (мировое имя!) Станиславский, не доктор Астров, не доктор Штокман, ничто из того, что он создал на “отмели времен”, а душа, переступившая за грани времен и пространств, освобожденная от покрова телесности. И этим более близка, чем те, кто заключен в “темнице праха”. И точно я его впервые по-настоящему увидела и узнала в этой лесной, звездной темноте в ночь его смерти.

12 августа. Снегири. Раннее утро. Солнце

За пять дней, в какие была разлучена с этой тетрадью, – круговорот событий, внутренне значительных в обиходе Мировича: Москва (по дороге в вагоне пьяная, ржущая, орущая компания… вузовцев, справлявших какое-то свое торжество, какой-то сдали экзамен), чистилище трамваев, толкотни, жары, очередей, мерзких запахов летнего города, не освеженного деревьями, дышащего расплавленным асфальтом и бензином. Встреча с Людмилой. Когда долго не видишься с другом, боишься – не утратится ли общий ритм восприятия, таков ли реальный образ друга, каким его мыслишь в памяти прошлого. (Опасение оказалось напрасным.) Никольское: встреча с младенчиком, сыном Ириса. Крохотное одухотворенное личико, с синими, как у матери, глазами; все время шевелил губками, точно силился сказать что-то непередаваемое словами. Приезд Ольги, по какому-то ясновидению решившей, что я в Москве, и безошибочно позвонившей в тот час, когда я была дома (только час и была дома).

В тот же час появление у меня Москвина и Аллы. Оба они переполнены похоронами Станиславского. Хорошо говорили о нем, лежащем в гробу: “Отшельник, схимник”, “жизнь, отданная на служение искусству безвозмездно, безоглядно”. Вспомнили слова, сказанные Станиславским его ученикам: “Берите поскорее от меня все, что можете, обирайте, грабьте меня, спешите, спешите, скоро будет поздно”. Как счастливый жребий чувствую, что это “поздно” относилось к смерти, а не к маразму, к духовному распаду.

25 августа

Мое болезненное отвращение к еде (почти весь год с перерывами) – мудрая помощь отойти от “гортанобесия”…

Иван Михайлович (Москвин) говорит: “Станиславскому, когда был на диете, ставили на стол, если обедал со всеми, ширмочки, чтобы не видел блюд, какие могли бы соблазнить его к нарушению диеты”.

До чего безвкусно оформлено место упокоения и вокруг вся площадь Станиславского на Новодевичьем кладбище – огромная могила в красных цветах… с гелиотроповым бордюром. Недопустимое сочетание. А по ограде множество аляповатых грубо-красных искусственных цветов.

27 августа. Снегири

…Мысль утром: был такой поэт в мою молодость – Аполлон Коринфский, был романист Луговой, была Крандиевская, Нина Петровская. В литературных кругах имена их произносились так же серьезно, как имена Гиппиус, Сологуба, Иннокентия Анненского. Теперь о них никто не помнит. Их слава жила в стенах редакции и в салонах лет 20. Но ставка всей жизни некоторых из них была прежде всего – ставка на “памятник нерукотворный”. Обманули и обманулись сами, жили ложной ценностью. А впрочем, был, вероятно, дружески родственный круг, который, относясь, как и сами авторы, серьезно к тому, что они сочиняли, добывал себе какую-то своеобразную пищу для души из этих стихов и романов.

29 августа. Снегири

Прохладное серебряное утро все в тумане пополам с дымом (продолжают где-то гореть леса). Туман так густ, что солнце кажется бледным, как луна.

“Сильно развитая личность, вполне уверенная в своем праве быть личностью, уже не имеющая за себя никакого страха, ничего не может и сделать другого из своей личности… как отдать ее всю всем. Это закон природы; к этому тянет нормально человека”.

При этом: “Надо жертвовать именно так, чтобы отдавать все и даже желать, чтобы тебе ничего не было выдано за все обратно.”[504]

Так пишет “ретроград” Достоевский. И ретроградность его в том, что условием для самопожертвования личности обществу, государству он берет высокую (в истории человечества лишь единицами достигнутую) ступень развития.

30 августа. 2-й час. Зной

Ночью в первый раз чуть ли не за целый месяц был дождь. Леса еще горят (торфяные), но дымки гари стали тоньше.

Приехала из Одессы Алла (там снималась для “Петра I”). Хорошо рассказывала о Станиславском. О его своеобычности в жизни, о его всепоглощенности творчеством в области театра. О гениальных прозрениях в пути актерской работы, о магическом даре перевоплощения (“в каждой роли глаза совсем другие, и такие, что не узнаешь в них Станиславского”).

Искренняя дань почитания, искренняя печаль о нем его “врага” Немировича.

Мелочи: Станиславский всегда ходил за кулисами во время действия на цыпочках. В Америке один пожарный вошел в коридор, смежный со сценой, с громким топотом. Станиславский кинулся к нему, как коршун, пожарный от страха присел и замер на месте, а Станиславский остался над ним в позе коршуна, со скрюченными пальцами в виде когтей до конца сцены.

Станиславский никогда не кутил, не пил, никто не видел его нетрезвым. На пирах выпивал один бокал шампанского.

Приехал Москвин с рыбной ловли, с Оки. Жил там с сыновьями в простой избе. Рыбачил напролет почти без сна день и ночи (“спал часика 3–4 в сутки”). Спрашиваю, в чем пафос этой рыболовной страсти. Отвечает: во-первых – река, утро или, например, закат на реке – красота неописанная. А потом – погоня за удачей, за счастьем.

– А если бы вы не ели совсем рыбу, интересно было бы ловить ее?

– Почему же нет? Дело тут не в ухе, а в природе, в спорте. Да и почему-то все интересно, что рыб касается.

Предыдущая главаГлава 31 из 172Следующая глава