К книге
Страсти по ФеофануЧасть вторая СТРАШНОЕ ПРОРОЧЕСТВО СЕРГИЯ РАДОНЕЖСКОГО. Глава вторая. 8.
58%
Часть вторая СТРАШНОЕ ПРОРОЧЕСТВО СЕРГИЯ РАДОНЕЖСКОГО. Глава вторая. 8.
42

Стычка с Огурцом вышла третьего дня на Торговой стороне, в Словенском конце (квартале), где художник вознамерился поселиться и ходил показывать сыну приглянувшийся ему дом. Двухэтажный, прочный, хоть и деревянный, он вполне соответствовал нуждам Софиана: много светлых горниц, а внизу хозяйственные постройки, и в одной из них можно оборудовать мастерскую. Грише тоже жильё понравилось — двор просторный, с собственным колодцем, а за домом — садик с яблонями и грушами. Правда, всё немного запущено, так как прежние хозяева умерли, а наследники-родичи обретались по своим теремам; но почистить и поправить явно не составит труда.

Возвращались к себе через Торжище, горячо осуждали увиденное. Было «бабье лето», и стояли ясные погожие дни; множество торговцев, разложив товары по лавкам как положено, выкрикивали призывно: «Вот кому арбузы! Сочные арбузы! Слаще сахара — разрезай любой!», «Подходите, красавцы, покупайте шёлк на рубашку. Всех цветов, глядите. Отдаю недорого!», «Квас, кому квас медовый? Вы такого нигде не пили!»

Вдруг нос к носу столкнулись с управляющим старой мастерской. Тот увидел Грека и с притворным умилением начал кланяться:

   — Многие лета нашему великому богомазу! Разреши же облобызать твою ручку даровитую? Не побрезгуй и снизойди.

Феофан нахмурился:

   — Уходи с дороги, Пафнутий. Что пристал?

Огурец оскалился:

   — Ах, не допускаешь и презираешь, в грош не ставишь? Ну, само собой, нам ли, мелким сошкам, со светилом тягаться! Вам — почёт и слава, нам — объедки с болярского стола... — Шею вытянул и, переменившись в лице, зло отрезал: — Но запомни, фрязин: мы обиды не забываем. И умеем с обидчиками считаться. — А потом поклонился Грише: — Не смей лыбиться, сучонок. И тебе, и папаше твоему выпустим кишки!

Мальчик, испугавшись, отпрянул. Дорифор схватил негодяя за рубаху и, встряхнув как следует, гневно произнёс:

   — Сына не замай! За него кому хош горло перережу!

А Пафнутий заверещал, начал извиваться, визжать:

   — Люди добрые! Помогите! Убивают! Грозятся! Слышали, слышали? Он сказал: «Горло перережу!» Коли суд случится — повторите его слова!

Софиан рыкнул разозлённо:

   — Что орёшь, болван? Замолчи, или оторву тебе голову!

Но обидчик не только не замолчал, наоборот — пасть раскрыл пошире:

   — A-а! Совсем замучил! Душу вынул! Оттащите его, люди добрые, он меня задушит!

Собралась толпа, обступила сцепившихся, начала успокаивать, а потом попыталась и разнять. Двое дюжих молодцов оттеснили Грека, двое — Огурца. Тот вопил и пытался плюнуть в лицо противнику. Феофан не оставался в долгу, изрыгая проклятия. Сын кричал отцу:

   — Папенька, не надо! Он ведь задирает тебя нарочно! Хочет опозорить!

Живописец мычал, тяжело дышал, скрежетал зубами. Наконец, управляющего старой мастерской увели с места стычки и художника тоже отпустили. Он пришёл в себя, начал извиняться, поправляя одежду:

   — Не взыщите за причинённое беспокойство... Бес меня попутал...

Но народ не обижался, кивал:

   — С кем не бывает, Феофан Николаич! Дело-то житейское.

И теперь нашли Пафнутия мёртвым. Сразу обнаружились доброхоты-свидетели (по-старинному, «послухи и видки»), кто с готовностью подтверждал, что во время скандала «инородец угрожал нашего убити». При таких обстоятельствах новгородский посадник был обязан принять соответствующие меры.

Бересклет со товарищи привели задержанного на Холопью улицу, где располагались судебные палаты, а в подвале содержались подследственные и при помощи пыточных орудий производилось дознание. Комната допросов не сулила ничего обнадёживающего: с потолка свисали цепи, на которых за руки, связанные за спиной, вздёргивали преступника, сбоку стояла жаровня, чтоб поджаривать ему пятки, на лавке были разложены инструменты для вырывания щёк и ноздрей. Трифон кликнул дьяка-писца, усадил Дорифора и начал разговор. Сразу пояснил:

   — Ты не бойся, Феофан Николаич, я тебе не враг. Очень уважаю твоё искусство. Посещал Спас-Преображенскую церковь и, как все, восхищался этой работой. Но поделать ничего не могу — служба службой. Расскажи мне, как на духу, о своих распрях с Огурцом.

Софиан ответил:

   — Да особых-то распрей не было. Просто не по нраву ему пришлось, что хотел я порядок навести в вотчине его. Первый раз из-за этого и повздорили. А Василий Данилович предложил отступиться, завести собственное дело, наново, отдельно. Но и сё Пафнутию не понравилось, так как выходило, что я начал с ним соперничать. И поддержка высоких покровителей — ты их, видимо, знаешь, — прибавляла ему нахальства...

   — Знаю, знаю, не называй, — поспешил сказать Бересклет, покосившись на дьяка. — Лучше нам поведай о последнем случае на Торжке.

Грек в подробностях описал происшедшую с ним уличную бузу. Ничего не скрыл, лишь растолковав:

   — А в запале чего не брякнешь! Я вспылил изрядно. Это признаю. Но ни бить Пафнутия, тем более убивать — не намеревался. Даже в мыслях не было. Жизнь у человека может отнимать лишь Создатель.

   — Ясненько, понятненько, — согласился Трифон. — Только мне ответь: этот ножик твой? — и достал из тряпицы небольшое лезвие на красивой перламутровой ручке, в давние времена подаренное юному Софиану мастером Евстафием Аплухиром.

   — Мой, конечно, мой! — оживился художник. — Думал, потерял. Я им краски счищаю, если они подсохли. Замечательный ножик.

   — А давно потерял-то?

   — Да уж с месяц, наверное.

   — Ив каком же месте?

   — Коли б знать! Видно, в церкви на Ильине улице. Где-то на лесах.

Бересклет вздохнул:

   — А нашли его подле мёртвого Огурца. И на острие — кровушка. Им несчастного и зарезали, между прочим.

Дорифор взволнованно произнёс:

   — Кто-то очень хочет со мной расправиться...

   — Да, похоже на то, — подтвердил приставник. — А теперь скажи, где ты был с вечера двадцатого и по утро двадцать второго сего месяца?

   — То есть с позавчера?

   — Совершенно верно.

Феофан задумался. Вспоминая, проговорил:

   — Мы с моим подмастерьем — Симеоном Чёрным — ездили за город, в Юрьев монастырь, где смотрели росписи Георгиевского собора, говорили с настоятелем, отцом Дормидонтом, о возможном поновлении фресок... А вернулись поздно и легли спать где-то ближе к полночи.

   — Ничего не путаешь?

   — Нет, как было, тебе поведал.

   — А один видок сказал, что узрел тебя в тот вечер на немецком гостином дворе, где ты пил вино вместе с непотребной девицей Мартой. Или наклепал?

Живописец смутился:

   — Нет, не наклепал, но означенную девицу посещал я во вчерашнюю ночь, а не в позавчерашнюю. И не для того, о чём ты подумал, бо с гулящими девицами не дружу, а с единственной просьбой — чтобы не цеплялась за Симеона. Симеошка мой, получив отказ от Василия Даниловича в предложении выдать за него дочку, впал в меланхолию и неделю до этого куролесил по гостиным дворам. А потом объявил, что решил жениться на немке Марте. Я и попытался ея отвадить.

   — С Мартой мы тоже толковали. Получается, что к ней ты пришёл взволнованный, попросил умыться, и она увидела, что на пальцах у тебя что-то красное, может быть, и кровь.

Грек с кривой улыбкой ответил:

   — В самом деле кровь. Только не моя и тем более не Пафнутия. На меня, как я по немецкому двору проходил близ поварни, прыгнул недорезанный петушок. Повариха голову ему отсекла, а он вырвался и давай чесать. Капли запеклись на рубахе. Можно увидать — коли портомоице[20] ещё не отдали. Повариха вам подтвердит.

   — Спросим обязательно.

   — Есть ещё вопросы?

   — Нет, пока больше не имею.

   — Ну, так я пойду?

   — Далеко ли, Феофан Николаич?

   — Восвояси, к сыну.

   — Сожалею, но никак отпустить тебя не могу, — возразил приставник. — На словах складно получается, а на деле вот что: обещал зарезать — ножик твой — отмывал руки с кровью... Полная картина злодейства. Как же отпустить?

   — Что же мне в узилище пребывать всё время?

   — Видимо, придётся. Как не соберём доказательства твоей невиновности. И не сыщем настоящего лиходея. Потерпи чуток.

Камера была одиночная и довольно грязная. Лавка и вонючий тюфяк. Свет сочился через щель возле потолка, без решётки, но такую узкую, что пролезть в неё не смог бы даже ребёнок. А в углу стояло ведро для естественных надобностей.

«Да-с! — подумал Дорифор. — Третий раз в моей жизни. И условия везде скверные — что в Константинополе, что в Галате, что в Новгороде. Нет, в Галате, пожалуй, не такой смрад стоял. Да и блохи не прыгали, как в тюрьме эпарха. Интересно, а крысы тут есть? Сомневаться трудно».

Он уселся на лавку, локти упёр в колени, голову обхватил руками. «Вот ведь не везёт! — продолжал грустно размышлять. — Всё не слава богу. Вроде как нарочно. Вроде бы Судьба издевается надо мною, посылая мне разные напасти. Видно, на роду так написано. И ни в чём, ни в ком не найду я успокоения... — Он откинулся к каменной стене. — Но с другой стороны, если б не было этих тягот, испытаний, горя, разве смог бы я писать так отчаянно? Понимаю сам: церковь на Ильине улице — на порядок выше того, что когда-нибудь создавалось мною. На пределе человеческих сил. Скорбь и ужас от утраты Летиции воплотились в сих божественных ликах... Как сказала бы она — ше-д’овр... Значит, не напрасно страдал?» Но потом себе же ответил: «Впрочем, если бы велели: выбирай — день любви с Летицией или слава художника — я бы выбрал первое... Чтоб она жила, и смеялась, и пела... — Софиан даже застонал. И закончил: — Слава — дым... Время неизбежно разрушит созданные фрески, ничего не оставив от моих побед... Лишь любовь умереть не может. Если воплощается в детях, внуках. Главное — любовь, остальное — тлен».

Смежив веки, он сидел неподвижно — то ли спал, то ли всё ещё подводил итоги, разбирал в уме миновавшую жизнь.

С потолка спустился паук и коснулся лба заключённого. Живописец вздрогнул, с омерзением сбросил насекомое и воскликнул:

   — Нет, уеду из Новгорода — сразу, как отпустят. Здесь покоя не будет. Для начала подамся в Серпухов, где меня принимали с такой теплотой. А потом — посмотрим!

Разумеется, Василий Данилович не сидел сложа руки. Первым делом он пошёл к Наталье Филипповне, матери посадника, и молил защитить оклеветанного Грека. Та произнесла:

   — Знаю, знаю — его схватили. Только ничего сделать не могу.

   — Отчего не можешь? — поразился вельможа, так как нрав боярыни никогда не отличался неуверенностью в себе.

   — Обложили кругом враги. Это же удар не по Феофану, а по сыну моему, Симеон Андреичу. Потому как Феофана поддерживал. Дескать, вот у нас посадник какой — дружбу вёл с убивцем. Надо скидывать!.. Испугались, черти, что сынок на чистую воду выведет мошенников. Обакуныча подлого, столько денег уворовавшего. Ёсифа Валфромеича, греющего руки на ополчении... И отца Алексия — Господи, прости! Если бы сама не строила церкви, денежки мои тоже бы пропали... под известной нам рясой... Тьфу, паршивцы! «Лучшие люди города»! Князя бы Московского на них напустить. Он навёл бы порядок.

Подождав, пока та не выплеснет всё, что наболело, собеседник спросил:

   — Что же с Феофаном-то будет?

Женщина ответила:

   — Для начала надо сделать попытку выкупить его. Не получится — подготовить побег. А иначе — крышка, могут присудить к отсечению головы.

   — Да неужто же к отсечению?

   — Глазом не моргнут.

С камнем на душе побежал Василий Данилович к самому Алексию — ведь архиепископ в Новгородской «республике» возглавлял ещё и судебную власть. Значит, от него непосредственно зависело окончательное решение. Несколько часов протомился боярин в гостевой палате Кремля-Детинца, прежде чем его пропустили к священнослужителю. Тот сидел в синем клобуке и глядел недобро. С ходу предупредил:

   — Коли хочешь выгораживать Феофана, лучше не затевайся. Мы сердиты на него. Он употребил наше к нему расположение в низких целях. Всех поссорил, начал строить козни, а теперь, вероятно, и убил бедного Пафнутия.

   — Грек не убивал, — горячо вступился ходатай. — Он и мухи-то обидеть не может, потому как носитель дара Божьего. Ты ведь знаешь, отче. Божьи люди и покладисты, и смиренны.

   — Грек смирён? — ухмыльнулся Алексий. — Да другого такого буйного надо поискать. Погляди на его иконы. Линии изломаны, блики нервные... А буза на Торжище? Чуть ли не избил Огурца. Это наводит на великое подозрение об его виновности.

   — Смилуйся, владыка. Не лишай богомаза жизни. Ибо нам Христос завещал прощать.

   — О, отнюдь. Добродетель не заключается во всеобщем прощении. Зло должно быть наказано — в том и состоит наивысшая добродетель. А иначе зло обнаглеет и погубит добро. — Помолчав, прибавил: — Впрочем, о лишении жизни Феофана речи не идёт. Самое худшее, что положит суд, отрубить ему правую руку...

У вельможи перехватило дыхание:

   — Руку? Живописцу?!

   — В том-то всё и дело.

   — Это для него равносильно смерти.

   — Да, пожалуй... Но уж коли ты чужестранец, то имей совесть и не лезь со своими взглядами в наши уложения. А залез — отвечай.

Друг и покровитель художника быстро предложил:

   — Ну, а если выслать из города?

   — Слишком просто... — покачал клобуком Алексий.

   — Пусть заплатит за освобождение отступного. Скажем, десять рублёв.

   — Явно недостаточно...

   — Двадцать.

   — Тридцать пять. И твоё согласие выступить на Вече против нового избрания Симеон Андреича.

   — Ну, пожалуй... А кого взамен?

   — Алексашку Обакуныча.

   — Да ведь Обакунович — вор!

Помрачнев, архипастырь ответил:

   — Что ж, тогда помочь Феофану будет невозможно...

Посетитель сидел подавленный, просто уничтоженный. Выдавил с усилием:

   — Хорошо, согласен. По твоей воле сделаю.

   — Деньги принесёшь завтра. Мы отпустим Грека из узилища под залог. Ну, а прежде суда состоится Вече. Станет Алексашка новым новгородским посадником — при твоей, разумеется, поддержке, — тогда суд решит в пользу Феофана. При условии, что покинет город не позднее зимы.

   — Так и порешим.

Иерарх кивнул:

   — Ну, ступай, Данилович, с Богом. Рад, что осознал свою выгоду да пошёл по пути кротости и согласия. Впредь же выбирай друзей понадёжнее. За которых не понадобится платить отступного.

   — Постараюсь, отче.

Покровитель Грека сдержанно откланялся. Всё так бы и случилось, как велел Алексий, если б не внезапное возвращение Ерофея Новгородца, сразу изменившее расстановку сил.

Предыдущая главаГлава 42 из 73Следующая глава