К книге
Страсти по ФеофануЧасть вторая СТРАШНОЕ ПРОРОЧЕСТВО СЕРГИЯ РАДОНЕЖСКОГО. Глава вторая. 7.
56%
Часть вторая СТРАШНОЕ ПРОРОЧЕСТВО СЕРГИЯ РАДОНЕЖСКОГО. Глава вторая. 7.
41

Зиму провели неспокойно. Из Москвы прислали известие о кончине митрополита Алексия. Ждали, кто окажется на его месте — Киприан, проживавший в Киеве под крылом у литовцев, или ставленник князя Дмитрия — Михаил? Сам Алексий, умирая, не благословил ни того, ни другого. Он хотел бы видеть своим преемником Сергия Радонежского, но игумен Троицкого монастыря возражал упорно и высказывался в пользу Киприана.

После Рождества заболел Григорий, простудившись во время игры в снежки, и метался в жару две недели. От него заразился Симеон, а потом и сам Дорифор. Кашляли, чихали, сморкались. По совету знающих людей, пили молоко с мёдом и сырыми яйцами, натирались барсучьим жиром, ноги парили в тазике с горчицей, разведённой в обжигающе горячей воде. Кое-как поправились.

Феофан всё лучше и лучше понимал по-русски, а потом и сам начал разговаривать. Сын, конечно, освоился намного быстрее и уже наставлял отца, поправляя его ударения и глагольные формы. Обучил песенке пасхальной:

Ах, юница-молодица,

Выходи-ка на крыльцо,

Неси крашено яйцо.

А не вынесешь яйцо –

Разломаем всё крыльцо!

Грамота давалась Софиану с трудом, приходилось вначале составлять фразы в уме по-гречески, мысленно переводить, лишь потом записывать. Так что оформлением всех расходов и приходов в новой мастерской занимался Симеон. Отношения мастера и ученика были в целом добрые, но однажды Чёрный задал вопрос по-русски:

   — Слышал я, учитель, что Марию Васильевну отдадут за тебя?

Тот закашлялся, вытер платком глаза. Нехотя ответил:

   — Нет, не верь.

   — Говорили точно.

   — Глупости городишь. Как я могу жениться, коли я женат?

   — Вроде подаёшь челобитную о разводе.

   — Нет, не подаю. Если бы и подал, знаешь, сколько времени на решение надо? Год-другой, не меньше. Скучно затевать. — Он махнул рукой. — У меня есть сын, у меня есть ты, мастерская и любимое дело. Я доволен этим. Ничего и никого больше не желаю.

Парень повеселел и, уже посмеиваясь, сказал:

   — А ещё говорят, будто бы сестра Ёсифа Валфромеича, овдовевшая прошлым летом, тайно по тебе воздыхает.

Брови Феофана поползли вверх:

   — Ёсифа Валфромеича? Погоди-погоди, это, что ли, Васса Валфромеевна?

   — Ну.

   — Да она ж уродина!

   — Но зато богатая. Почитай, состоятельнее нашего Василия Даниловича будет. Может, раза в два! Очень выгодная невеста.

   — Шутишь, балагур?

Юноша кивнул:

   — Есть немного.

Грек проговорил сухо:

   — Значит, перестань. Тема для меня острая. Знаешь, что любил и люблю Летицию. Никогда я ни к кому относиться не стану так же; а тогда — зачем? Лучше одиночество.

Подмастерье заметил:

   — Бобылём жить — тоже худо.

   — Хватит, хватит о бабах! — рявкнул Дорифор. — Мастерская дороже!

А на Пасху действительно вышел разговор с Вассой.

Греку и его сыну очень по душе пришлось, как у русских принято справлять праздники — шумно, весело, беззаботно. Гриша бегал с Артемом и другими ребятами в святки колядовать, а на Масленицу строили зимний городок, чтобы посражаться за его взятие. Ездили на тройках с ветерком, веником стегали друг дружку в бане, кушали блины с белорыбицей. С удовольствием слушали, как поют девки за воротами, и порой сами выходили в круг поплясать. Феофан, от рождения наделённый лицедейским талантом, чувствовал себя в этой обстановке непринуждённо. А народ дивился: «Грек-то, глянь, обучился нашим пляскам в момент! Озорной мужик!»

После всенощной на Пасху разговлялись за столом у Василия Даниловича. Маша первая подошла к Григорию и облобызалась с трижды: «Христос воскресе!» — «Воистину воскресе!» А потом подняла глаза на художника — карие, тревожные; щёки её пылали, словно крашеное алое яичко. Он доброжелательно улыбнулся и сказал по-русски:

   — А со мною, Марья Васильевна? Похристосоваться желаешь?

   — Я была бы рада, Феофан Николаич.

   — Так за чем дело стало?

И, приблизив лицо, услыхал её тёплое, свежее дыхание, шедшее из розовых приоткрытых уст, и почувствовал губами нежную, с тонким запахом кожу, и заметил, как трепещут длинные ровные ресницы. Даже сердце ёкнуло: «Вот ведь хороша! Может, в самом деле бить челом о разводе?» — но погнал от себя эти дерзновенные мысли. Память о Летиции не давала ему покоя.

На другое утро вместе с сыном Грек отправился в церковь. Гриша перешёл в православие 31 января, подгадав к Григорьеву дню, чтобы не менять имени, и теперь они вместе часто хаживали на службы. А по выходе из Софийского собора оказались лицом к лицу с Вассой Варфоломеевной — женщиной высокой, дородной, чем-то напоминавшей вырубленного из дерева идола, грубоватого, по-топорному сделанного. Лет ей было чуть больше сорока — словом, ровесница Дорифора. Не исключено, что она дожидалась богомаза нарочно, потому что, завидев, с ходу заговорила:

   — Здравия желаю, Феофан Николаич. Христос воскресе!

   — Воистину воскресе, Васса Валфромеевна.

Наклонившись для поцелуя, он увидел пушок на её лице и едва не вздрогнул от отвращения. Да и шуба боярыни, хоть и дорогая, отдавала не то псиной, не то козлом.

Женщина сказала:

   — Не побрезгуй, загляни на мой огонёк — разговеемся, посидим, покалякаем. Приводи сыночка — младшей моей дочечке тож пошёл одиннадцатый годок — чай, не заскучает.

   — Благодарен премного за подобную честь. Но не знаю, что подумают люди.

   — Что ж они подумают?

   — Что женатый мужчина, грек, в гости побежал к одинокой вдовствующей сударушке. Хорошо ли это?

   — Что же в сём зазорного? Я вольна принимать всех, кого ни вздумаю. Ты мне интересен и хочу провести с тобой время.

   — Пересуды пойдут ненужные... Как это по-русски? Станут перемывать косточки...

Васса иронично поморщилась:

   — Ах, негоже думать о дурных болтунах. Относись бесчувственно: мол, собака лает, а ветер носит. И потом: кто решил, что зову тебя на греховное дело? Разве мы не можем просто дружить?

   — Я не верю в дружбу женщины и мужчины. Если только они не брат и сестра. Или же не дали обета безбрачия.

   — Почему не веришь?

   — Потому что мужчине скучно говорить с женщиной, если он ея не желает.

   — Вот уж ты не прав, сударь мой!

   — По себе сужу.

Новгородка обиделась:

   — Значит, Грек, отвергаешь — и мою дружбу, и мою любовь?

   — Вынужден отвергнуть — по причинам, о которых говорил выше. Не взыщи, болярыня.

У неё в глазах появилась злость:

   — Опрометчиво поступаешь. И недальновидно. Я здесь человек не последний. Жизнь могу отравить любому.

Софиан только усмехнулся:

   — Да и мы... как это по-русски?., щи не лаптем, поди, хлебаем. Есть кому за меня вступиться.

   — Ну, посмотрим, посмотрим, кто возьмёт верх! — и ушла, недовольно вертя плечами.

По дороге домой сын сказал:

   — Не расстраивайся, отец. Ты её правильно отшил.

   — Правильно, считаешь?

   — Мне она не нравится. Наглая такая. Вредная и гадкая. А уж мачехой, наверное, сделается страшной. И со свету меня сживёт.

Феофан приобнял его за шею:

   — Перестань, пожалуйста. Что за чепуху ты несёшь? Я на ней жениться не собираюсь.

   — Слава Богу. Лучше уж на Машке женись.

   — Ой, и ты о том же!

   — А чего? Прелесть, что за девушка. И тебя, по-моему, сильно любит. И ко мне как к пасынку будет относиться неплохо.

   — Так-то оно так, да не совсем так. Я женат, ты знаешь.

   — Говорят же: подавай на развод.

   — Нет, пока не стану. Не лежит душа... Слишком рана свежа после смерти маменьки твоей. Только год прошёл. О других жёнах думать не могу.

Гриша вздохнул печально:

   — Маменька, конечно... Мне она доныне часто является во сне. Вроде бы куда-то с ней едем — то ль на корабле, то ль на бричке... После просыпаюсь в слезах. Память о маменьке — часть моей души. Но скажу по совести: жить одной памятью нельзя. Как нельзя всё время думать о смерти. Или о Боге. Мы ведь не монахи. Помнить надо, но и жить надо. И заботиться о живых — тех, кто рядом с тобою.

Дорифор от этих слов даже замер. Повернул мальчика к себе, заглянул в глаза:

   — Чьи слова сейчас повторил?

Тот пожал плечами:

   — Да ничьи, сам додумался.

   — Или прочитал?

   — Может, прочитал. Я не помню. Но скорее всего, без чужой подсказки.

   — Тоже «Софиан», как я погляжу.

Парень улыбнулся:

   — Весь в тебя пошёл!

Зашагали молча. А потом отец мягко сказал:

   — Обещаю тебе, сынок: вот закончу роспись церкви Спаса Преображения — и займусь обустройством нашей семьи. А пока голова занята работой.

   — Не тяни, отец: Машка может выскочить за другого.

   — Если любит меня как следует, то не выскочит.

Да, к работе приступил сразу после Пасхи, как прогрелся воздух и в прохладном помещении храма перестал изо рта идти пар. Возвели леса, и на них, полулёжа на специально сколоченном кресле, мастер принялся писать Пантократора. Фон решил оставить нейтральный, основные фрески исполнить в терракотовых и охристых тонах. Волосы Христа написал не прядями, а единой массой. Нимб вокруг головы сделал чуть ли не в половину купола. Грозный лик получился на удивление быстро. И особенно поражали на нём чёрные глаза. Положив последний мазок — яркий, сочный (Иисус вообще вышел вроде сложенный из мозаики), кликнул Симеона, находившегося внизу. Тот поднялся, громко скрипя досками ступеней. Глянул на Спасителя и схватился за поручни от испуга. Даже побледнел:

   — Господи, учитель! Я смотреть страшусь.

   — A-а, волнует?

   — Как живой, ей-богу!.. Особливо глаза. Свет не видывал ничего подобного.

   — Значит, я сработал неплохо.

   — Вдруг архиепископ прогневается?

   — Отчего?

   — Больно строг Христос-то. Непривычен. Не такой, как везде.

   — Погоди, погоди, серафимы и ангелы привнесут в картину успокоение. Кой-кого из них поручу написать тебе. И, конечно, одного из праотцев — например, Илью. Постараешься?

   — Выдюжу, наверное, с Божьей помощью.

Праотцев написали восемь — от Адама и сына его Авеля; были здесь Илья, Сиф, Енох и Ной; наконец, Мельхиседек и Предтеча.

Очень выразительно получился седобородый Мельхиседек — царь Саламский, что принёс на Фаворской горе жертву истинному Богу, и к нему вышел Авраам, предопределив тем самым появление здесь в грядущем знаменитого Фаворского Света, Света Божьего, хорошо знакомого нам по Новому Завету.

В сильный июльский зной начали работать в Троицком приделе. Феофан писал с чувством, самые любимые сюжеты — Богоматерь с Младенцем и Святую Троицу. Пресвятая Дева вышла у него лёгкой и почти воздушной, в красноватой накидке, ниспадающей мягкими складками, и с нежнейшим взором, обращённым к Божественному Сыну. Рядом Феофан изобразил Гавриила — ангела с прозрачными крыльями. Весь он светился будто, глядя на Христа и Марию, — волосы и одежды светлые, охристых тонов, а рукав-колокол объёмный, в нарушение традиций обратной перспективы. Фреска получилась лиричной, удивительно тёплой.

Но зато Троица навевала трепет. Дорифор поместил её не на плоской поверхности, а на вогнутом сегменте придела с тем расчётом, чтобы свет из окна создавал особое настроение. Средний ангел возвышался над остальными, и Его огромные крылья охватывали двух других (перекличка с нимбом у головы Пантократора). Авраам и Сарра преклонили голову. Лики Троицы аскетичны, в них — суровая одухотворённость и какая-то неземная грусть. Вроде что-то знают такое о будущем человечества, что сказать нельзя.

А под ними — столпники: те святые монахи, что ушли из монастырей в безжизненные пустыни, где страдали без воды, от жары и от голода, стоя на каменных столпах, день и ночь молясь о спасении грешных душ. Софиан воспроизвёл пятерых: незабвенных Иоанна Лествичника и Макария Египетского, менее — известных Агафона, Анания и Алимпия. Все по пояс спрятаны в полуколоннах. Смотрят на зрителя, но не видят его. В ликах старцев нет горечи, в каждом — страсть, одухотворённость и нерв. Каждый из них написан резкими мазками, широко, свободно, лица — тонкой кистью, а одежда — широкой. Каждый не похож на другого. Почти объёмен и почти что реалистичен.

А когда убрали леса, все участки росписи вдруг слились в единую композицию. И она завораживала собою: беспорядочно, даже хаотично разбросанные фигуры подчинились какой-то тайной ритмике, то передавая сгусток энергии, то внося успокоение; вроде вспыхивали в неясной серебристо-фиолетовой дымке, наступали, заглядывали в глаза; вроде музыка звучала в ушах — цветомузыка, светомузыка, вроде морские волны чередой набегали на берег...

И Василий Данилович, принимая заказанную работу, попросту сказать, обомлел. Даже перекреститься не смог. Снятая шапка в его руке мелко-мелко дрожала. Губы повторяли:

   — Бог ты мой... Бог ты мой... Это невероятно...

   — Нравится? — спросил живописец, стоя у него за спиной.

   — Что такое «нравится»? — прошептал боярин. — Как сие может «нравиться» или «не нравиться»? Я себя чувствую букашкой, заглянувшей в Вечность.

   — Не преувеличивай. Кое-что можно переделать, но, пожалуй, оставлю так...

   — Переделать?! — поперхнулся вельможа. — Господи, о чём ты? Переделывать Вседержителя или Богородицу?!

Дорифор усмехнулся:

   — Не Самих, конечно, а мои картины. Я их создал. Красками и кистью. Дело рук моих.

   — Не простое дело, а святое дело! Феофан, ты свят! Ибо воссоздал своим гением то, что обычному смертному не доступно. — Неожиданно он упал на колени и поцеловал край кафтана Грека.

Богомаз засмущался, начал поднимать новгородца:

   — Что ты, что ты, окстись. Лучше выйдем на свежий воздух. Там твоя голова прочистится.

На дворе церкви было солнечно, кошка притаилась в траве, наблюдая за воробьями, купавшимися в пыли. За оградой по улице протащилась подвода. Лаяла собака.

   — Фух! — сказал Василий Данилович и в конце концов осенил себя крестным знамением. — Словно возвратился из рая. — Посмотрел на художника, по-мужски его обнял, трижды расцеловал. — Вот уж сделал так сделал! Уж на что я душевно уравновешен, а и то пробрало меня до самого сердца. Истинный талант!

   — Словом, одобряешь мою работу?

   — Разговору нет. Я прибавлю тебе пять рублёв — сверх того, что уговорились.

   — Что ж, не откажусь! Дом себе куплю на Торговой стороне и перенесу туда мастерскую. Новгород мне понравился, да и Грише тоже. Поживём ещё.

   — Ты судьбой нам ниспослан, Феофан Николаич!

Слух об удивительной росписи церкви Спаса-Преображения на Ильине улице моментально разлетелся по всем кварталам. Люди приходили сюда, поражались, охали, били фрескам земные поклоны. Говорили даже, что они исцеляют хвори. Побывала в храме и вся верхушка города во главе с архиепископом. Тот, по-прежнему находясь в натянутых отношениях с Дорифором, заходил в святилище с явным предубеждением. Но мгновенно забыл обо всём на свете, ощутив невероятную силу, исходящую от шедевра Грека. Фрески потрясали. Даже холодок пробегал по коже.

   — Свят, свят, свят, — произнёс Алексий, приходя в себя. — Человек не может создать такое. Феофан — или ангел, или дьявол, или то и другое вместе.

А боярыня Наталья Филипповна, мать посадника Симеона Андреевича, так ему ответила, покривившись:

   — Истинный талант — дар Божий. Уж прости, владыка, но хулить Грека не дадим. Сын и я — берём его под своё крыло. И не забывай: ты во власти Веча, а не Вече в твоей.

Иерарх посетовал:

   — Прекословишь, матушка? Архипастырю силишься дерзить? Худо, худо. Если рассержусь — и проклясть могу. И тебя, и сына, и Грека вашего.

   — Ну, так мы в Москву поедем, к митрополиту: Михаилу или Киприану — всё едино. В ножки бросимся, ничего не утаим. Чай, не выгонит, разберётся по совести.

   — Не советую. Очень не советую!

   — А не доводи до греха и не затевай распри.

В общем, отношения обострились. Явными противниками Феофана стали, кроме архиепископа, Александр Обакунович, Васса Варфоломеевна с братом Иосифом и ещё несколько примкнувших к ним бояр; плюс — Пафнутий Огурец со своими подручными. Но сторонников было больше. И особенно — обычные горожане, почитавшие художника за его работу в Спасе-Преображении чуть ли не как апостола. Незнакомые люди, встретив Дорифора на улице, низко кланялись, заломив шапки, а торговцы порой отпускали товары бесплатно. Слава отца пролилась и на сына: с Гришей тоже при встрече радостно здоровались разные прохожие и нередко совали в руки гостинцы. Даже друг Артем позавидовал:

   — Твой родитель в Новгороде — самый знаменитый. Встань из гроба Александр Невский — а и то ему воздали бы почестей много меньше.

Паренёк обиделся:

   — Только вот смеяться не надо.

Но боярич его заверил:

   — Не шучу, клянусь. Без подвоха сказал.

   — Без подвоха — тем более. Это общее любопытство нам уже надоело.

   — Неужели приязнь претит?

   — Не претит, но обременяет. Папенька уверен, что его превозносят преувеличенно. Что его главные творения ещё впереди. Может быть, в Москве...

Отпрыск Василия Даниловича изумился:

   — Хочет уезжать? Неужели?

   — Нет, пока не знает. Если допекут — и друзья, и враги — вероятно, отправимся. Заодно и тебя возьмём. Ты ж хотел в Москву — на попа учиться.

   — Ну, так это пока не скоро — надо подрасти.

Видимо, Артем разболтал сестре о возможном отъезде Феофана. Потому что девушка поджидала художника, направлявшегося на ужин к её отцу (по его приглашению), и, шагнув навстречу, обратилась взволнованно:

   — Люди бают, собираешься Новгород покинуть?

Софиан даже растерялся:

   — Кто тебе сказал, Машенька, голубушка?

   — Слухи долетели.

   — От Григория, что ли? Вот болтун мальчонка! Я ему задам.

   — Стало быть, неправда?

   — Помнится, при нём ляпнул сгоряча — видимо, на что-то разгневавшись... А малец запомнил. И настрекотал.

   — Значит, остаёшься?

Он взглянул на неё внимательно:

   — А тебе хотелось бы как?

Новгородка опустила глаза:

   — Лучше бы остался.

Дорифор подошёл вплотную. И спросил вполголоса:

   — А пойдёшь за меня, коли разведусь?

У боярышни запылали щёки, но она молчала.

   — Что ж не отвечаешь? Я не люб тебе?

Дочь Василия Даниловича помотала головой отрицательно.

   — Ах, не люб?

Слипшиеся губы разомкнула с усилием:

   — Я не знаю... Страшусь...

   — Что, меня страшишься?

   — Да...

   — Что ж меня бояться-то?

   — Ты... такой... необыкновенный... и непонятный... страшные иконы рисуешь... Знаешь столько! Можешь говорить про любое!.. Ну, а я? Самая обычная, молодая, глупая... и не интересная для тебя... — Девушка едва не заплакала.

Он дотронулся до её руки:

   — Машенька, оставь... Не терзайся, право. Молодость твоя, красота и скромность — вот что для меня главное. Ничего иного не надо. Остальное приложится. Обещаю написать челобитную Патриарху в Царьград и отправить с кем-нибудь из гостей-купцов. Как его решение выйдет — тотчас и поженимся. Ты не против?

Сжав его ладонь, пылко проговорила:

   — Я почту за честь, Феофан... Быть с таким человеком рядом — это же подарок Небес! — и, склонившись, быстро поцеловала пальцы живописца. А потом, повернувшись, побежала по галерее.

Софиан, взволнованный, возбуждённый, долго смотрел ей вслед. Повторял мысленно: «Ах, какое чудо! С нею отдыхает душа... Вроде возвращаешься в юность... — Он прикрыл глаза и закончил: — Извини, Летиция... Я не ангел... и меня непреодолимо тянет к этой прелестнице... Но она никогда, никогда не вытеснит память о тебе из моей души. Обещаю это».

А когда на ужин подавали горячее и Василий Данилович поднял кубок с вином за здоровье Грека, прибежавший дворский доложил испуганно:

   — Там явились приставник[19] Симеона Андреича со товарищи. Говорят, за их милостью Феофан Николаичем... Требуют, чтоб вышел немедля!

   — Как они посмели? — удивился боярин, отставляя кубок. — У меня в дому?

Дворский только руками развёл.

   — Ничего, я сам с ними потолкую, — и велел приятелю: — Ты не выходи, если надо — кликну.

На дворе, спешившись, стояли трое кметей-конников — два дружинника и приставник Трифон Бересклет.

Появившийся на крыльце хозяин грозно вопросил:

   — Что вам, господа, надобно?

Бересклет низко поклонился и ответил кротко:

   — Не сердись уж, Василий-ста Данилович, мы по долгу службы. Приключилось неладное. Обнаружили ноне Пафнутия Огурца с перерезанным горлом.

Осенив себя крестным знамением, новгородский вельможа подтвердил:

   — Жаль беднягу. Хоть и не любил я его, тем не менее — Божья тварь. Царствие Небесное... А при чём тут Грек?

   — Люди донесли, — сделал пояснение Трифон. — Будто бы на Торжище разругались оба. Из-за мастерской. До того сцепились — еле растащили. И при всех пообещали разобраться друг с дружкой. Вот и получается...

   — Получается — что? — перебил боярин. — Феофан зарезал? Ты соображаешь, что лепишь?

   — Надоть разобраться... Симеон Андреич велели... Мы ж чего? Коли не виновен — отпустим.

   — Ну так разбирайтесь. Завтра, послезавтра. Отчего сегодня, на ночь глядя? Или он сбежит?

   — Не сбежит, пожалуй. Но ведь Симеон Андреич велели. Задержать до утра и дознание учинить с пристрастием.

   — Ах, с пристрастием? Видимо, на дыбе? Этого ещё не хватало. В общем, слушай: никакого Феофана от меня не получите. Прочь идите. Я с посадником стану говорить.

   — Невозможно, нет, — не хотел уступать приставник. — Не поскачем без Грека.

   — Свистну дворне — и она вас вытурит.

   — А за сё — ответишь. Люди мы казённые, надоть уважать. И за укрывательство вероятных злодеев — тож.

Недовольный Василий топнул ногой:

   — Угрожаешь? Ты кому угрожаешь, нехристь?

Но его прервал Дорифор, выйдя на крыльцо:

   — Перестань, Данилыч, не кипятись. Дело не стоит выеденного яйца. Я поеду с ними, мы и объяснимся. Докажу, что чист — перед Богом и несчастным Пафнутием.

   — Не ходи, молю, — попросил боярин. — Ты не знаешь наших узилищ... и заплечных дел мастеров... Душу вытрясут!

   — Чай, не развалюсь, — и пошёл по ступеням вниз; бросил на прощанье: — А с посадником всё ж поговори, сделай милость. Это будет не лишне.

Предыдущая главаГлава 41 из 73Следующая глава