Эти строки я пишу вечером. Сегодняшний день был наполнен событиями. Одно из них до сих пор занимает мой ум. Возможно ли…
Возможно ли, что у меня есть сын?
Точного ответа на этот вопрос у меня нет. Но есть некоторые предположения и… некое стойкое чувство. Оно цепляется за фалды моего сюртука с настырностью нищего.
Это не единственный груз, лежащий на моих плечах. Бывают дни, когда я буквально сгибаюсь под тяжестью воспоминаний, сомнений, сожалений и горя. В такие дни мне кажется, что призраки прошлого никогда не оставят меня в покое.
Похоронив Холдена, я отплыл в Новый Свет, а Дженни вернулась в Англию, в наш лондонский дом, где с тех пор и пребывает в ее славном стародевичестве. Естественно, она стала предметом нескончаемых сплетен и домыслов, касающихся ее многолетнего отсутствия. Не сомневаюсь, что они и сейчас продолжают задевать ее гордую душу. Мы переписываемся. Я был бы рад сказать, что пережитое сблизило нас, но зачем отрицать очевидное? Увы, мы с сестрой не стали ближе. Переписываемся мы лишь потому, что оба носим фамилию Кенуэй и ощущаем необходимость поддерживать отношения. Дженни больше не обзывается и не презирает меня; так что в этом смысле наши отношения действительно стали лучше. Однако наши письма скучны и поверхностны. Мы оба перенесли столько страданий, пережили столько потерь, что их хватило бы на десять жизней. Какие темы нам обсуждать в письмах? Таких тем нет. И потому мы ничего и не обсуждаем, описывая друг другу повседневные пустяки.
В свое время я оказался прав: я долго горевал по Холдену. Это был поистине великий человек. Таких я больше не встречал и вряд ли встречу. Природа щедро наделила его рассудительностью, силой и волевым характером, но этого ему было мало. Оскопив его, коптские монахи лишили его мужского достоинства в самом широком смысле слова. Он не смог жить в искалеченном теле. Он не был готов к такой жизни и потому, дождавшись моего выздоровления, свел с ней счеты.
Наверное, я всегда буду горевать по Холдену. И по предательству Реджинальда тоже. По тем отношениям, что некогда существовали между нами, и по тому, что моя жизнь долгие годы строилась на лжи и обмане. Я скорблю и буду скорбеть по самому себе. Рана в боку зарубцевалась, однако до сих пор напоминает о себе. Стоит сделать резкое движение, и я чувствую боль. И это – вопреки моему строгому отношению к телу, которому я не позволяю стариться. Но оно и не спрашивает моего позволения, подчиняясь законам, установленным не мной. В ушах и носу появились волоски, которые начинают торчать, если их вовремя не подрезать. Куда-то вдруг исчезла былая гибкость. И хотя мое положение в ордене выше и прочнее, чем когда-либо, телесно я уже не тот, что прежде. Вернувшись в Америку, я обзавелся участком земли в Виргинии, основал поместье и начал выращивать табак и пшеницу. Объезжая свои владения, я чувствую, как уходят мои силы. Мне все труднее садиться в седло и спрыгивать с лошади. Не «трудно», а труднее, поскольку силой, быстротой и проворством я и сейчас превосхожу тех, кто вдвое меня моложе. Никто из мужчин, работающих у меня в поместье, не сможет превзойти меня в силе. И тем не менее я уже не так силен, быстр и проворен, как когда-то. Возраст неумолимо берет свое.
В 1773 году Чарльз тоже вернулся в Америку и тоже стал землевладельцем, поселившись сравнительно недалеко от меня. За полдня с небольшим я вполне могу добраться до его фермы. Мы с ним переписывались и пришли к выводу, что нам необходимо встретиться, обсудить наши тамплиерские дела и наметить планы по упрочению позиций ордена в Американских колониях. В основном наши письма касались возрастающего духа бунтарства. Ветер продолжает разносить семена революции, и нам нужно подумать, как обратить это на пользу ордену. Среди колонистов постоянно растет недовольство нововведениями британского парламента: законом о гербовом сборе, законом о налогах, законом, освобождающим от уголовной ответственности, и, конечно же, законом о таможенных сборах. Уже много лет подряд люди задыхаются от налогового бремени. Английские власти выжимали и выжимают из них все, что можно, и в то же время у колонистов не было и нет никого, кто бы явился выразителем их взглядов и растущего недовольства.
В числе недовольных оказался мой давний знакомый Джордж Вашингтон, в молодости служивший под началом Брэддока, а ныне вышедший в отставку. За участие в войне против французов и индейцев он получил земельный надел. Однако с течением времени симпатии Вашингтона изменились. Когда-то этот офицер с горящими глазами вызывал у меня восхищение. В отличие от своего командира, он был способен к милосердию. (Во всяком случае, так мне казалось.) За прошедшие годы Джордж Вашингтон сделался ярым противником англичан, и его голос звучал громче всех. Ничего удивительного: интересы правительства его величества противоречили деловым интересам и амбициям самого Вашингтона. Он провел своих представителей в Виргинскую генеральную ассамблею и пытался добиться принятия закона, запрещающего импорт товаров из Англии. То, что закон был обречен на провал, лишь подогревало ненависть колонистов.
«Бостонское чаепитие», произошедшее всего месяц назад – в декабре прошлого года, – явилось кульминацией многих лет… нет, десятилетий… недовольства тех, кто привык считать себя американцами. Превратив Бостонскую гавань в громадную чашку чая, колонисты объявили Великобритании и всему миру, что более не готовы терпеть несправедливости британской системы правления. До полномасштабных выступлений оставались считаные месяцы. И потому с тем же энтузиазмом, какой я проявлял в отношении моих полей, написания писем Дженни и вставанию по утрам с постели – иными словами, с минимальным, – я назначил встречу своих соратников. Прохладное отношение ко всему этому не мешало мне сознавать: грядущая революция не должна застичь наш орден врасплох.