…Лесбия часто меня в присутствии мужа порочит, А для него, дурака, радость немалая в том. Не понимает осел: молчала бы, если б забыла, – Значит, в здравом уме. Если ж бранит и клянет, – Стало быть, помнит, притом – и это гораздо важнее – Раздражена, – потому так и горит, и кипит.
Я не хочу, чтобы меня рисовал Джованни Беллини, сколь бы велик он ни был. Великий, добрый и дружит с моим мужем, который очень гордится этим.
У меня нет никакого желания застывать на месте с приклеенной улыбкой и одним-единственным взглядом в глазах, чтобы быть запечатленной в таком виде навечно, когда у меня есть целая пригоршня мыслей и улыбок, чтобы поделиться ими. Мое лицо не может удержать их все сразу, и черты его пестрят ими, подобно солнечным зайчикам на волнах. Да, и еще у меня нет желания быть пойманной в ловушку и повешенной на стену.
Я веду себя странно, потому что большинство жителей этого города готовы продать душу за обладание своим лицом. Вельможи думают, что каждое нарисованное лицо у них на стенах показывает, насколько чиста их голубая кровь. Они прослеживают линию носа или губ из поколения в поколение, убеждая себя, что каждый сын отца – законный наследник.
Моему мужу тоже нравится каждое нарисованное лицо, которое попадается ему на глаза. Он говорит мне, что они разговаривают, как книги, и на своем языке он не может выразить больше.
Фелис Феличиано говорит, что так часто бывает со словами. Он говорит, что в буквах живет все, что тебе нужно знать.
Ха! Вот здесь он ошибается. Как славно не знать всего! Это значит, что ты можешь придумывать и мечтать, заглядывать дальше, куда не достают твои хромающие чувства, в мир магии, и привидений, и многих других прекрасных вещей.
Фелис, разумеется, видит только то, что хочет, и не больше. Он живет, как хочет, и осмеливается говорить то, что ему нравится, поскольку в нем нет любви, и оттого нет и страха. Вещи ему всего лишь нравятся, подобно буквам и словам. Можно подумать, нравиться – этого достаточно. Все равно что сказать, будто поцелуя достаточно! Он – из тех, кто ходит на рынок Риальто, потому что тот похож на трагическую оперу для рыб, – он любит рыб не из‑за их вкуса, а из‑за того, как они выглядят.
Фелис приходит к нам, когда мужа нет дома, и стряхивает снежинки со своей шевелюры, как кошка. Он знает, ему ничто не грозит, поскольку я – замужняя женщина и в моей гостиной в этот момент могут сидеть гости. Он устраивается, как дома, садится слишком близко ко мне и смотрит на меня чересчур пристально. Он рассказывает мне о плохих женщинах; он приходит в восторг и возбуждается, видя, что его рассказы вызывают во мне отвращение.
Как можно с симпатией относиться к мужчине, у которого нет дома? А он вполне доволен тем, что ночует в гостиницах, покупая себе временный кров над головой и кого-нибудь, чтобы согреть себе постель.
Тем не менее он любит женское общество. Когда он приходит к нам домой и садится рядом со мной, глядя в мои карие глаза и на мои светлые волосы, я знаю, что доставляю ему удовольствие. И подарки он мне приносит правильные: шаль, которая оттеняет мои волосы в зимнем свете, или полоску кружев, которые так красиво смотрятся у меня на запястье.
– Ты очень добр, – коротко говорю я ему; так, как умею. И в ответ на такую простую фразу я получаю целый ворох его запутанных мыслей.
– Видишь ли, стоит мне проявить доброту, как меня всякий раз превозносят за нее. Так что на самом деле я вовсе не добр, а если так и бывает, то лишь случайно, когда я стараюсь соответствовать собственной самооценке.
– Но последствия-то все равно добрые, – настаиваю я.
– Совсем немножко, да и то случайно.
– Неужели ты ничего не делаешь из любви?
Он опирается подбородком о правую руку, а пальцами левой принимается барабанить по столу; прищурившись так, что глаза превращаются в щелочки, он хмурит брови, и лицо его напоминает грубую маску разбойника, который в пьесе планирует похитить девственницу.
А снаружи валит густой снег, и я чувствую себя, как в ловушке, словно тону в луже света от восковой свечи, стоящей на столе.
А Фелис, похоже, чего-то ждет, и вскоре с calle[106] доносятся чьи-то легкие шаги. Он, кажется, точно знает, сколько времени должен провести у меня в гостях, чтобы встретиться с Бруно Угуччионе на пороге. Когда же взгляд его останавливается на лице молодого человека, он выглядит так, словно маленький котенок забрался ему на живот и гладит его своими мягкими крошечными лапками.
– Вечно липнет ко всем, как репей, – ворчливо говорю я Бруно после того, как Фелис наконец уходит, на прощание одарив меня объятиями еще более бурными и крепкими, чем в финале пьесы.
– Что вы имеете в виду?
– Он не умеет уходить, потому что считает, будто никто этого не хочет.
Из тех, кто работает на моего мужа, этот Фелис нравится мне меньше всего. Я не могу поверить, что Джованни Беллини называет его своим другом и разрешает беспрепятственно распоряжаться своей студией.
Джованни Беллини тоже хотел Сосию, но не в том смысле, в каком ее обычно хотят мужчины. Да, разумеется, она была нужна ему обнаженной, но она изумилась до глубины души, когда поняла, что нужна ему на расстоянии шести футов, замершая в молчании и неподвижности.
В студию ее привел Фелис.
– Думаю, вот то, что нужно тебе для «Тщеславия»[107], – сказал он, подталкивая ее вперед.
Сосия гордо остановилась на свету, ожидая одобрения и ничем не выказывая волнения оттого, что оно может и не последовать. Она смотрела прямо перед собой, пока Беллини оценивал ее рост и фигуру, а потом осторожно взял ее за подбородок и мягко заставил повернуть голову сначала в одну сторону, а потом в другую. Наконец он добродушно кивнул.
– Ты платишь? – поинтересовалась Сосия.
Художник вновь согласно кивнул, а она окинула взглядом яркие, насыщенные полотна. Теперь она понимала, почему венецианцы называют Беллини Verificatore, или Воскреситель.
Фелис, как оказалось, вполне справедливо полагал, что ему не составит труда убедить Сосию позировать для одной из пяти маленьких аллегорий, которые будут стоять на туалетном столике.
– Тебе понравится? – только и спросила она. – Ты придешь на меня посмотреть?
Она не особенно беспокоилась о последствиях. Столик находился в частной коллекции, а предполагаемое изображение обещало быть совсем крошечным. Маловероятно, что Рабино когда-либо войдет в комнату к тому, кто заказывал аллегории; кроме того, у него вряд ли найдется время слишком уж внимательно вглядываться в окружающую обстановку, когда он будет скользить в тени к постели страждущего больного. А если все-таки найдется и он узнает ее, то отважится ли обвинить? Она сухо рассмеялась, представив, как ее муж, запинаясь и краснея, осыпает ее упреками.
– Стой спокойно, пожалуйста, – попросил Беллини.
Сосия застыла на фоне драпировки богатого красного бархата. Совершенно голая, она чувствовала, как от холода по коже бегают мурашки, несмотря на тепло, исходящее от небольшой жаровни, которую художник любезно поставил чуть ли не у самых ее ног. Распущенные волосы волной ниспадали ей на спину. В руках она баюкала бумажную модель большого зеркала из серебряной фольги, достаточно легкую, чтобы ее можно было держать на протяжении нескольких часов. Тот, кто приближался к ней, видел в зеркале собственное искаженное изображение, пойманное в ловушку ее рук. В реальной же жизни она стояла совершенно одна, но на картине Джованни изобразил ее в обществе трех пухленьких маленьких амуров. Один из putto[108] был совсем еще ребенком, а двое других раньше времени поседели. У обоих на голове росли похотливые рожки. Третий же putto в серой накидке целеустремленно шагал мимо, колотя в нелепый маленький барабан.
Фелис заметил:
– Полагаю, ты возвел Сосию на пьедестал, чтобы в кои-то веки отогнать от нее мужчин. Тебе известно, что она зарабатывает на жизнь тем, против чего ты столь ужасным образом предостерегаешь в этой своей картине?
Ученики Беллини, Belliniani, обменялись сдержанными улыбками. Все они склонились над своими досками[109], пытаясь уяснить, каким образом мастеру удавалось изображать кожу нежной, как вуаль, а белки глаз святых – теплыми и подвижными, как внутренности сваренного всмятку яйца. Смех прокатился и по рядам актеров, стоявших у стены: они пришли, чтобы научиться у Беллини поразительному искусству передавать истинные чувства выражением глаз и жестами. Да и сам Беллини слабо улыбнулся.
Сосия, по-прежнему не шевелясь, плюнула в Фелиса.
– Спокойнее, Сосия, спокойнее, – мягко укорил ее Беллини. – Добавь немного уверенности и безмятежности в свое презрение. Будь аристократичнее, словно тебя удивляет и забавляет людская глупость.
Беллини нанес очередной мазок краски на полотно, еще один слой счастья для глаз будущих ценителей. Belliniani, все, как один, вытянули шеи.
Фелис невозмутимо пожал плечами. Вскоре он удалился, столкнувшись с Бруно, который только что вошел в студию. Фелис нежно провел пальцем по напряженным складкам в уголках губ юноши и разгладил ему брови. Бруно рассмеялся, но на лице его по-прежнему было написано страдание.
Беллини благосклонно кивнул молодому человеку, поскольку тот был частым гостем в студии, и продолжил работу, мурлыча что-то себе под нос.
Картина Бруно не нравилась. Ему казалось, что на ней видна лишь порочность Сосии, а не ее соблазнительная привлекательность. В глаза бросались удлиненные бедра и маленькие хрупкие плечи. Она демонстрировала интимные места Сосии, видеть которые, кроме него, не должен был никто. Джованни, понял Бруно, пишет не портрет Сосии: в ее облике он рисовал воплощенное зло.
Женщину на картине, подобно самой Сосии, нельзя было назвать красивой, но ни один мужчина не смог бы оторвать от нее глаз, пока она стояла перед ним. Ноги и грудь ее были удлинены так, чтобы в центре внимания оказался живот. Он слегка округлялся, намекая на ребенка в утробе матери. Но аллегория, казалось, предупреждала мужчину, чье лицо исказилось в зеркале, что в своем тщеславии он напрасно верит, будто это он зачал новую жизнь.
«Как отстраненно он видит ее, – подумал Бруно. – Джованни понимает ее куда лучше меня. Я бы не смог воссоздать ее такой. Это показывает, как мало я знаю ее. Если бы я взялся написать ее портрет, то изображение получилось бы чудовищным – огромная пара жадных губ, соски и сразу под ними вульва. Ее левый глаз, не вдавленный в подушку, сверкает из-под волос, словно желтый мрамор в крошечном гнезде. А еще я бы нарисовал внутренности ее рта, розовую вилку ее естества, пот над верхней губой. Я бы нарисовал…»
Сосия ничем не показывала, что его присутствие ей приятно. Бруно же пристально разглядывал ее. А она смотрела в окно, надеясь, что ее настойчивый взгляд, устремленный на улицу, вернет Фелиса обратно в студию.