…Я вернулся домой, твоим Остроумьем зажжен и тонкой речью.
Все еще воспламененный собственным красноречием, Доменико пробудился, ощущая на губах обрывки собственной речи и такое довольство собой, какое бывает только после совокупления. Первым чувством было острое и изысканное удовольствие от того, что он вновь в одиночку обладает рукописью Катулла после долгого вечера, в течение которого благородные вельможи жадно и грубо вырывали ее друг у друга. Но во всех остальных смыслах наслаждение было полным. Он тщательно всматривался в страницы, перелистывая их в поисках повреждений, и с облегчением отметил, что те незначительны, после чего со священным трепетом возложил рукопись на стол, смахнув с обложки невидимую пылинку.
«Слова настолько легкие и невесомые, что буквально порхают перед глазами. Можно ослепнуть, ожидая, пока они обретут зримое материальное воплощение». Так думал Доменико, неподвижно стоя в лучах солнца, проглянувшего вслед за ливнем. Высокий и стройный, его силуэт казался глубокой трещиной в ослепительном свете.
Поэмы Катулла породнились с Доменико, словно приемные дети, оказавшиеся твоими собственными, только внебрачными. «Эти стихи уже живут во мне, – подумал он, прочитав их в первый раз. – Как странно, – размышлял он, – что в трудных жизненных ситуациях мы прибегаем к словам, а не используем нож. Против обстоятельств мы выставляем целые армии слов, которые маршируют по странице слева направо. Когда мы хотим причинить кому-либо боль, то нацеливаем в него не копья, а маленькие и острые, словно иголки, слова. И для того, чтобы получить самые нежные и сладкие удовольствия, мы тоже используем слова».
Доменико думал о Катулле, удивляясь тому, что слова римского поэта прошли сквозь невообразимую пропасть в пятнадцать веков и ожили в славном венецианском будущем. А не могут ли его собственные мысли достичь Катулла, спросил он себя. И мог ли поэт, застыв вот так в лучах солнечного света в прошлом, ощущать те же самые чувства, что сейчас заставили Доменико замереть в молчании?
Доменико в который уже раз огорчился тому, как мало ему известно об авторе: в глаза бросалось только одно, зато всепоглощающее свойство – оба они обитали в пустоте желаний. Для Доменико в самой ритмичности слога римского поэта крылось соблазнительное очарование. Слова казались ему телами, разметавшимися в постели, которые иногда сплетаются в пылких объятиях, а иногда замирают в неподвижности, и повторение наиболее впечатляющих и пульсирующих фраз оказывало на него экстатическое действие. Вся книга буквально дышала взаимными ласками, которые поэт дарил и получал. Такому знатоку слов, каким был Доменико, жадно поглощавший их, смакуя, словно ценитель вина свой любимый напиток, рукопись Катулла казалась живым существом, куда более живым, чем даже женщина в его объятиях.
Доменико поднял со стола манускрипт и понюхал его, скользя носом по каждой поэме в отдельности. «А ведь они полны наслаждения – для глаз, носа и губ, произносящих их, – подумал он, – полны благоуханной и волшебной крепости, словно вино, связывающее их».
«Он пахнет, – подумал он, – так же, как Сосия Симеон, этот манускрипт».
«Интересно, хотел ли Катулл умереть, когда думал о Лесбии, так, как хочу умереть я, думая о Сосии?»
С характерной для него выдержкой и самообладанием он со вздохом отогнал от себя эти мысли и склонился над столом, дабы написать письмо схоласту Венделина, Джероламо Скуарцафико. Такие стихи обязательно должны быть опубликованы. Джероламо обязан убедить в этом Венделина.
Тем временем Доменико решил еще раз насладиться обладанием рукописи. Придвинув ее к себе, он вновь стал перелистывать страницы, истончившиеся от частого и долгого использования, а потом не смог удержаться и начал читать ее снова.
– В последний раз, – громко произнес он вслух.
В последующие часы Доменико отослал прочь супругу и личного секретаря. За чтением он съел буханку хлеба, отрывая ломти зубами. Он взял книгу с собой в спальню и, раздеваясь, положил ее на кровать, то и дело наклоняясь над ней и не отрывая глаз от страницы. Он так и заснул, держа манускрипт в руках, а на ночном столике все так же горела свеча, отбрасывая кружок света на потолок. Супруга, сочтя себя оскорбленной, не пожелала присоединиться к нему. Но это не имело никакого значения. Вот уже некоторое время он совсем не хотел ее. А ведь когда-то он любил ее, смутно припомнил Доменико. Но вскоре после рождения их наследника ее ласковые пальцы в темноте стали казаться ему когтями совы.
Книга вновь пробудила в нем смутное беспокойство. Закрыв обложку, Доменико прижал палец к пупку и надавил с такой силой, что из-под ногтя брызнула кровь. Только тогда он понял, что его беспокоит. Ему была нужна Сосия Симеон. Он кликнул слугу и отправил его в ее дом в Сан-Тровазо.
Тремя днями позже, сочтя, что манускрипт уже достаточно отдохнул от выпавших на его долю мытарств, Доменико приветствовал Джероламо Скуарцафико и вложил ему в руки сброшюрованную стопку бумаг, сопроводив их некоторыми указаниями.
– Прочтите его сами, чтобы лучше изложить все аргументы «за», после чего передайте ему, – сказал он Скуарцафико. Зная репутацию редактора, Доменико добавил: – Только не через таверну, пожалуйста. И выберите подходящий момент. Я не хочу, чтобы он испугался. Дайте ему время прийти в себя и освоиться в Венеции. И постарайтесь не слишком давить на него, но и не будьте чересчур покровительственны: эти немцы иногда проявляют чрезмерную чувствительность. Однако вы должны ясно дать ему понять, что он не сможет рассчитывать на благосклонность вельмож как на нечто само собой разумеющееся, если не станет потрафлять нашим вкусам…
Запах перегара изо рта редактора заставил Венделина отшатнуться, и он невольно обмахнулся стопкой бумаг, словно веером, так что в лицо ему ударил сладковатый древесный аромат, исходивший от страниц. Поначалу Венделин и слышать ничего не хотел, но потом вдруг проникся непонятным ему самому, хотя и достаточно осторожным воодушевлением. Уж слишком настойчиво Скуарцафико пытался всучить ему манускрипт, да и стоял редактор как-то слишком близко, когда он пробежал глазами первую страницу.
Перелистывая манускрипт, Венделин почувствовал, как у него перехватило дыхание. Значит, это и есть знаменитый Катулл; наконец-то он оказался у него в руках. Холодный свет упал на страницу, расчерченную морозными узорами на окне stamperia.
В глазах у него зарябило от слов любви и желания. В самой первой поэме говорилось что-то о воробье. Какая неприличная аллегория, разве нет? Этот самый «воробей» наверняка олицетворял собой мужской половой орган поэта. Бруно, краснея и запинаясь, растолковал Венделину, что это идиоматическое выражение до сих пор употребляется и в современном итальянском. Какая-то ассоциация не давала ему покоя, и он принялся рыться в своей энциклопедической памяти – точно, вспомнил: воробьи были священными птицами Афродиты, богини чувственной любви, и именно они влекли ее колесницу по небу.
Венделин застонал. Ему хватило первой страницы, чтобы понять: манускрипт Катулла опасен, и его с легкостью можно обратить против честного предпринимателя.
– Почему именно эта рукопись, Джероламо? Чем ты руководствовался, выбирая ее? Она же грязна и непристойна, как бродячая собака!
Скуарцафико подался к нему, возбужденно размахивая руками, жесты которых не вполне согласовывались друг с другом. Венделин аккуратно увлек его в сторонку, подальше от печатных форм. Скуарцафико с похмелья мог запросто повредить хрупкое оборудование.
– Ну, Венделин, ты же знаешь, что рынок вполне созрел для таких вот античных произведений и даже требует их. Я тут подумал, что могу написать небольшое библиографическое вступление, чтобы повторно явить Катулла миру. Что-нибудь этакое, дабы смягчить наиболее трудные пассажи в его поэзии. Чтобы люди подумали: «Другие времена, другие нравы», – и отнеслись к ним снисходительно.
Венделин пристально уставился на Скуарцафико, который безостановочно работал языком, словно силясь выковырять из щели между зубами последнюю крошку хлеба, пропитавшуюся вином. Венделин отметил глубокие складки в уголках его губ, длинную морщину между бровями и снисходительно оттопыренную верхнюю губу. Удивления достойно, но прическа его верного редактора оставалась строгой и аккуратной, и волосы плотно облегали его голову, словно шлем.
– Но ты уверен, что рукопись подлинная? Мы не можем позволить себе напечатать фальшивку. Нас поднимут на смех. А для нас очень важно сохранить честь и достоинство…
– Уверен. – Умолкнув, Скуарцафико вновь усиленно принялся шевелить языком, надувая щеки. – Не волнуйся ты так, Венделин. Доверься мне. Доменико Цорци очень подробно просветил меня насчет этих поэм. – И Джероламо издал низкий утробный звук.
«Ага, – подумал Венделин, – он таки нашел свою вкуснятину».
– Ну, так растолкуй мне все. – С этими словами Венделин протянул редактору гусиное перо.
Скуарцафико взял его и пару раз безуспешно ткнул им в узкое горлышко чернильницы, а потом несколькими размашистыми движениями начертал одно-единственное слово.
– Веронский манускрипт, – растягивая слова, проговорил он вслух. – Самый первый манускрипт, обнаруженный в Вероне в 1300 году.
Венделин кивнул: эта часть истории была ему хорошо известна. Полки в его кабинете ломились от рукописей, спасенных подобным случайным образом.
Он спросил:
– Но ведь это все равно не оригинал, верно? Эта копия не старше меня самого. Ты только посмотри на эту веленевую бумагу, она даже не пожелтела, а чернила выглядят сочными, как ночная мгла.
Скуарцафико ответил:
– Ты меня не разочаровал, Венделин, – мелкие детали от тебя не ускользают. Ты так же скрупулезен, как и все твои досточтимые коллеги с Севера. Нет, это, естественно, не оригинал. Но копия абсолютно достоверная! Хорошо известно, что она существует по меньшей мере в ста экземплярах.
– Почему ты так уверен в том, что эта рукопись – из числа той самой сотни? И что она идентична им?
– И вновь, Венделин, твоя способность подмечать пробелы не может не радовать. К несчастью, все эти рукописи далеко не всегда совпадают по тексту до последней запятой. Но ты наверняка знаешь, чем это вызвано. Как всегда, кое-кто из писцов посчитал, что оригинальный манускрипт не совсем точен, и потому взялся исправлять его, лишь умножая ошибки. Иногда они допускали неудачные догадки относительно пропущенных слов и стихотворных строф. В других случаях они видели явные промахи, но все равно переписывали их. Но вот этот манускрипт – заверенная и надежная копия самой первой рукописи, составленная самим Фелисом Феличиано, переписанная с экземпляра, хранящегося в библиотеке Пасифико Массимо, который приобрел его для себя. А сейчас она является собственностью нашего достойного друга, благородного Доменико Цорци.
– Пасифико Массимо, торговец непристойностями?
– Да, он самый.
Венделин вздохнул.
– А что, если об этом станет известно? Нет, это безнадежно, совершенно безнадежно. Нас проклянут. О нас будут говорить, что мы торгуем похотью и греховностью. Так говорят всегда. У нас возникнут неприятности с Советом Десяти[104]. Не забывай, я здесь – чужестранец. Я не могу высунуть голову из укрытия, чтобы кто-нибудь не бросил в меня камень.
– Совсем напротив! Твои мужество и вкус вызовут восхищение, ведь ты облечешь в печатное слово столь восхитительное произведение.
Скуарцафико сделал вид, будто поднимает воображаемый кубок, и осушил его, причмокнув губами.
– Для венецианцев оно будет подобно нектару, – провозгласил он. – Не забывай, это – Венеция, а не Рим. Эта книга спасет твое предприятие. В сущности, не напечатать ее… – Он многозначительно умолк и уставился себе под ноги.
Венделин поморщился, запоздало сообразив, что Скуарцафико не хуже его самого осведомлен о плачевном состоянии дел в stamperia.
– Не знаю, не знаю, – задумчиво протянул Венделин, хотя и понимал, что в чем-то редактор, несомненно, прав. Такая книга могла принести им деньги, одним тиражом решить добрую половину проблем stamperia. Не осталась незамеченной и угроза, скрывавшаяся под лестью, в которой рассыпался редактор: фон Шпейер знал, что тот – человек Цорци.
Но Скуарцафико был прав; даже беглого взгляда Венделину хватило, чтобы понять: поэмы необычайно красивы. Редактор ухитрялся относительно ровно держать рукопись у него перед носом.
«Для чего нужны типографы, если не для того, чтобы печатать такие вещи? – подумал он. – Именно так сказал бы Иоганн, разве нет?»
Он все еще не мог оторвать взгляд от прекрасных страниц, которые послушно перелистывал для него Скуарцафико. Венделин принюхался. Почему манускрипты всегда пахнут осенними кипарисовыми деревьями? От этого перед ними практически невозможно устоять. А ведь он столько раз пытался застать рукопись в тот момент, когда от нее не исходит благоухание. Но веленевая бумага неизменно дышала на него сладковатым ароматом, превращая работу в удовольствие, которое казалось греховным – и, очень возможно, было таковым на самом деле.
Видя, что он медлит, Скуарцафико нахмурился. Он так старался сдержать отрыжку, что непроизвольно испортил воздух. Оба мужчины покраснели, и Скуарцафико с извиняющимся видом помахал манускриптом, разгоняя вонь.
Он сказал:
– Венделин, сейчас я прошу тебя только об одном – прочти его. Это не отнимет у тебя много времени. И тогда ты сам захочешь напечатать его.
Венделин в ответ лишь пожал плечами. Он буквально кожей ощущал презрение и надменность Скуарцафико. Он знал, что его собственный редактор смотрит на него сверху вниз не только потому, что он – немец, но и потому, что он обитает в грязном и нечестивом деловом мире. Скуарцафико считал, что он живет без души. И, быть может, публикация Катулла, если Венделин все-таки отважится на нее, покажет этому пропойце, как он ошибался.
Венделин стал читать рукопись. Латынью он владел вполне сносно: он платил людям за то, чтобы они вкладывали душу в этот язык. Итальянский же и венецианский диалекты доставляли ему много хлопот. Однако даже Венделин фон Шпейер не смог устоять перед Катуллом. Уже после прочтения первых трех стихотворений он перестал сопротивляться и лишь наслаждался сладострастной чувственностью. Еще никогда раньше книга так не захватывала его. В ту ночь он пожелал заняться с женой любовью так, как об этом писал Катулл.
– Маленький воробышек, – ласково прошептала она, когда он приподнялся над нею.
Как всегда, оба испытали взрыв наслаждения одновременно. Чувствуя, как в голове возникает восхитительная звенящая пустота, Венделин вдруг подумал: «Маленький воробышек. Маленький воробышек? Неужели она тоже прочитала рукопись?»
Пробудившись утром с легким, как омлет, сердцем, он уже внутренне был готов дать согласие. Осторожно высвободившись из объятий спящей жены, он погладил ее по голове, поправил разметавшиеся по подушке волосы и стал собираться на работу.
Его работники все были венецианцами и его же читателями. Первыми книгами, которые он напечатал, стали Плиний и Цицерон – это был своеобразный ответ на желание итальянцев удовлетворить жажду к своему классическому прошлому. И, похоже, это возрожденное стремление к искусству и трудам античности не было преходящим. После того как он извлек на свет божий первых – и очевидных – кандидатов, Венделину пришлось копнуть глубже, чтобы отыскать менее знаменитые труды. Утонченные салоны и клубы Венеции, насколько он мог судить, всегда отличались безудержной тягой к удовольствиям: быть может, именно Катулл и станет ответом на эти требования, причем куда более содержательным и прибыльным, чем все те авторы, которых он печатал раньше.
Но ему нужны были дополнительные гарантии, прежде чем отважиться на столь рискованный шаг.
Венделин передал рукопись своему молодому редактору, Бруно Угуччионе, верному помощнику Скуарцафико, который замещал старшего редактора в дни, когда тот с похмелья не мог оторвать голову от подушки.
– Возможно, мы опубликуем ее, – сказал Венделин, с искренней надеждой глядя на молодого человека.
Бруно ответил:
– Я слышал о ней, сэр. А некоторые поэмы я уже знаю наизусть. Вы и вправду считаете…
– Возьми ее домой и прочти внимательно, сынок. Я хочу знать, что ты думаешь об этой рукописи и как молодой человек, и как редактор. Правду ли он пишет о любви, этот Катулл? И полюбят ли его венецианцы?
Однажды стылым вечером он пришел домой с поэмами за пазухой. Вот так все и началось.
– Катулл, – сказал он с таким видом, словно это было волшебное слово, которое все объясняло. – Наконец-то я встретился с ним лично, а теперь хочу познакомить с ним и тебя. Давай пойдем в постель, и я почитаю тебе его стихи.
И он принялся развязывать шнурки на моем платье.
«Стихи в постели? – подумала я. – Только не это. Стихи – это для стариков, корпящих над столами. Или для того, чтобы заворачивать в них макрель, если они не смогли покорить сердца публики. Но не для нас, тех, кто любит по-настоящему».
«Это нечестно», – подумала я. Я стараюсь ничем не выказать своей боли и обиды, когда он работает допоздна или не приходит домой обедать, или приходит, но все, что от него остается, – это лишь слабый свет в глазах.
Но это уже слишком! Да, это уже чересчур, особенно если теперь он вознамерился приносить с собой работу, да не куда-нибудь, а в нашу постель, где должен принадлежать только мне, а я – ему, и мешать нам не смеет никакая книга.
Но он увидел выражение моего лица и улыбнулся. После этого злость моя растаяла: я сунула голову ему под мышку и стала подниматься с ним по лестнице.
Итак, стихи были прочтены и оказали на нас свое воздействие, которое мне нет нужды описывать, поскольку теперь все уже прочли и прочувствовали их сами. Немного погодя, когда мы отдыхали, как бывает всегда после занятий любовью, он спросил у меня:
– Должен ли я опубликовать эти поэмы?
– А разве ты можешь отказаться? – вопросом на вопрос ответила я. – Думаю, этот Катулл, он – бог, так что не напечатать его – грех.
– В этом городе вы выбираете богов в соответствии со своими вкусами, – рассмеялся он, – а не из‑за их высокого стиля или доброй души!
И тут я вспомнила о восковой леди из Сирмионе, в которой, уж во всяком случае, не было ничего божественного! Я так и не рассказала ему о ней.
– Эти стихи, – сказала я ему, – сделают тебе имя в этом городе. Мы станем богатыми, как Малипьеро…
– Или разорят меня окончательно. Риск очень велик.
– А мне все равно, – заявила я. – Прочитай мне еще раз то стихотворение о поцелуе и песке.
– Мне нет нужды читать его, – отозвался он. – Я помню его наизусть.
И он рассказал мне его, а потом и поцеловал.
На следующее утро он унес стихи обратно, а мне стало грустно, но я знала, что так и должно быть, потому что странствия этих песен еще только начинались.
Николо Малипьеро, несмотря на свою восхитительную пухлость, уже начал надоедать Сосии. Ей нравились мягкие линии его кожи, потому что она знала: это – свидетельство состоятельности. Сунув руку в складки внизу его живота, она закрыла глаза. Таким мягким и нежным на ощупь Малипьеро вырос на устрицах, мясе фазанов, лучших винах и белом соусе.
Содержимое его брюха радовало ее, но, когда он говорил с нею, неуверенно сжимал в объятиях или робко целовал, то изнеженная мягкость Николо вызывала в ней неприкрытое раздражение и даже гнев. Ему никогда не приходилось цепляться за что-либо изо всех сил, обеими руками. Когда она взяла его лицо в свои руки и прижала его губы к своим, то не ощутила и намека на нежность. В этом она винила его: он заставлял ее чувствовать себя дикой и грубой. По сравнению с его роскошными телесами ее тело выглядело бедным и жилистым. Она даже не пыталась скрыть своего раздражения и принялась щипать и кусать его. Сосия сжимала зубами нежную кожу на кончиках его ушей, отчего тот скулил, хотя и никогда не просил ее не делать этого.
Но более всего ее воспламеняло то, как жалко и неумело он с нею обращался – словно с диким и опасным животным, способным уничтожить его мирок, если его спровоцировать и подвигнуть на агрессию.
«Если бы он хоть раз проявил характер, – думала она, – я бы сжалилась над ним. Неужели он этого не понимает?»
Про себя Сосия думала, что до сих пор не сознавала, какая гулкая пустота заключена между большими аристократическими ушами Малипьеро. У нее начали вызывать недоумение и изумление некоторые его высказывания, задаваемые вопросы, бесконечное повторение уже сказанного и подчеркивание важности имен и связей, происходившее регулярно, причем со все более живописными подробностями, как будто она никогда не слышала их раньше и как будто ей было дело до них, в первый раз они прозвучали или в сотый!
Ее больше не радовала его принадлежность к клану Малипьеро, вот уже долгие десятилетия поставленного надзирать за вспышками проституции и порока в этом городе. Нет, Николо не прибегал к двойным стандартам, посему она не могла воспользоваться его положением. Чтобы фальшь и лицемерие доставляли удовольствие, требуются двое; к тому же они обязательно должны быть приправлены некоторой толикой иронии, думала она. Так, как это было у нее с Фелисом.
Сосия подозревала, что другие женщины, обладавшие более мягким характером, нежели она, в конце концов тоже приходили к столь печальному выводу и даже жалели его. Николо Малипьеро жил в тумане смутных намерений и неловкого их выражения, поскольку вечно извинялся то за одно, то за другое. Деньги и привилегии в большинстве случаев защищали его от безнадежного проявления дурного вкуса и полного отсутствия такта. Иногда, однако, он даже осознавал собственные недостатки и ужасался им, оказываясь там, где не должен находиться по праву рождения: в какой-то мрачной и унылой пустыне, где он бродил один, никому не нужный. Но обычно его спасало неистребимое внутреннее самодовольство, ощущение собственного высокого места в мире и принадлежность к сливкам общества: это утешало его. А у Сосии вызывало отвращение.
До тех пор, пока однажды он не показал ей одолженный у кого-то манускрипт Катулла и не настоял на том, чтобы читать избранные пассажи из него перед тем, как заняться с нею любовью, она уже подумывала о том, чтобы бросить его. Но в стихах попадались заманчивые идеи, вызывавшие у нее легкую дрожь при мысли о том, что неплохо бы их претворить в жизнь; это подтолкнуло ее к тому, чтобы продлить storia di Malipiero[105] еще ненадолго. Рукопись, которую переписал и раскрасил сам Фелис Феличиано, ему одолжил вельможный гуманист Доменико Цорци, бывший одновременно и покровителем Фелиса. По причинам, оставшимся неизвестными Николо, сейчас манускрипт пребывал в другом, куда более скромном месте, и Сосия знала об этом.
Она держала его в руках в убогой комнатушке Бруно, когда неожиданно нагрянула к нему прошлой ночью. Заметив на его столе хорошо знакомые ей страницы, она постаралась ничем не выдать того, что узнала их, и позволила Бруно прочесть вслух те же самые стихи, сделав вид, будто слышит их в первый раз.
Но сейчас мысли ее вернулись к более насущному и животрепещущему вопросу.
«…я буду иметь тебя спереди и сзади», – процитировала она, запустив руку под ярко-алый атлас в поисках нервного органа Николо. Он был таким же ненадежным и робким, как и его владелец, но ей нравилось то, как он покоится у него между ног.
Пока она проделывала свои штучки, Николо Малипьеро раздумывал над тем, сможет ли он развестись с женой, чтобы жениться на Сосии. Подобные коллизии редко, но все-таки случались – аристократам дозволялось вступать в брак с привилегированными представителями низших сословий: «наследственными гражданами», дочерьми докторов, адвокатов, торговцев пряностями и стеклодувов Мурано… Сосия крепче сжала кулак. Все прочие мысли начисто вылетели у Николо из головы от спазма боли и удовольствия.
А на улице легкими наметами вихрился первый снег, похожий на нераскупленные страницы в stamperia фон Шпейера.