…Долгую трудно любовь покончить внезапным разрывом, Трудно, поистине – все ж превозмоги и решись. В этом спасенье твое, лишь в этом добейся победы, Все соверши до конца, станет, не станет ли сил.
На обратном пути в Венецию облака расступались перед ними. К тому времени, как Люссиета и Венделин добрались до Местре, теплый дождь уже закончился, оставив улицы сверкать лужами, дурманящими и вызывающими головокружение, словно разбитые зеркала. На следующий день воздух в stamperia оставался тяжелым и душным, насыщенным влагой. Венделин вытер пот со лба и принялся обходить своих людей.
Он ласково и ободряюще разговаривал с ними, с каждым по очереди, находя для них точно отмеренные слова благодарности. Он уделял внимание каждой операции, сколь бы малой она ни была, которую выполнял этот работник. Постепенно головы вновь склонились над матрицами и прессами, а снедавший их страх рассеялся, словно едкий дым, улетучившийся сквозь раскрытые окна. Спустя час в stamperia воцарился обычный шум: шорох бумаги, скрежет медных пластин, звонкие щелчки вставляемых в формы литых букв. Отовсюду доносился негромкий гул голосов.
Венделин же удалился в свой уголок, где, обессиленный, повалился в кресло, потирая плечи о его широкую спинку и стараясь делать это незаметно.
Нигде отсутствие Иоганна не ощущалось так болезненно, как в stamperia. Венделин вслушивался в разговоры своих работников, и ему отчаянно недоставало голоса брата, до боли знакомого, с таким же тембром, как у него самого, но который куда быстрее повышался в минуты раздражения или вдохновения, как, впрочем, и остывал. Он почувствовал, как на глаза ему наворачиваются непрошеные слезы, а в животе образуется липкий ледяной комок страха. Он потерял больше, чем брата, больше, чем совладельца или компаньона. Только сейчас он понял, что голос брата хранил для него последние воспоминания о доме. Венделин подумал: «За стенами fondaco я больше никогда не заговорю по-немецки. Я забуду родной язык и стану никем, существом без роду и племени, не венецианцем и не немцем».
Дважды он приподнимался из кресла, чтобы сказать: «Простите меня: я не могу продолжать работу без своего брата. Вы имеете право на все, что принадлежит мне, хотя, конечно, это лишь жалкая компенсация за преданность, которую вы выказали нам».
Но каждый раз он вновь опускался на место. Он не мог так поступить. Он знал, что увековечить память брата наилучшим образом можно, сделав так, чтобы Иоганна фон Шпейера навсегда запомнили как человека, который привез в Венецию первую печатную книгу.
И Венделин фон Шпейер принял решение продолжать их общее дело, надеясь, что пятилетняя монополия, выданная Collegio, обеспечила им достаточное преимущество на старте. Вернувшись в Венецию, он узнал, что в городе появилось с десяток новых печатных предприятий, пребывающих на различных стадиях готовности.
После того первого дня, когда он едва не поддался сомнениям, Венделин трудился не покладая рук, закончив печатать труд святого Августина De civitate Dei[101], работа над которым была прервана со смертью Иоганна. Он не знал ни сна, ни отдыха. Он настолько загрузил своих людей работой, что у них попросту не оставалось времени для беспокойства о будущем. Пока пресс безостановочно выдавал печатные листы, он отправился на улицы, принюхиваясь к новым веяниям, возникшим на рынке книгопечатания. Вскоре его честное лицо с широко раскрытыми глазами уже узнавали в окрестных лавках. Куда бы он ни направился, встретив незнакомца с книгой, он брал его за рукав и останавливал, засыпая вопросами о том, что тот читает, и вежливо умоляя сказать ему, что он хотел бы прочитать в дальнейшем. Он подстерегал уважаемых писцов, расспрашивая их о вновь обнаруженных манускриптах. Должен ли он их печатать? Стоит ли ему взглянуть на них? Склонив голову к плечу, он интересовался:
– Это новая мода, да? Она будет пользоваться спросом, да?
Затем он, задумчиво глядя себе под ноги, возвращался в Fondaco dei Tedeschi, полный планов, бормоча что-то себе под нос и ломая голову над тем, где взять деньги на новый проект.
И только в конце 1471 года Венделин приостановил бешеный темп своей жизни, чтобы произвести кое-какие подсчеты, и с изумлением обнаружил, что за восемнадцать месяцев он напечатал тринадцать книг, каждая тиражом в три сотни экземпляров или даже больше. Он знал, что теперь должен проверить свои бухгалтерские книги, чтобы понять, сколько из них он продал. Но стопы печатных листов вокруг stamperia и кислые лица книготорговцев сказали ему все, что он хотел знать.
Это звучит невероятно, но какая женщина не желает, чтобы мужчина, которого она любит, хотя бы иногда впадал в отчаяние, дабы нуждаться в ней одной? Чтобы она стала единственным спасением и светом в окошке, и он обращался бы к ней не только для того, чтобы она накормила его, подарила ему сыновей и позволила заняться с нею любовью?
Когда умер Ио, моему мужу было очень плохо. И это я пошла к нему на работу и сообщила его людям, что мы отправляемся в Шпейер. Это я нашла нужные слова и сказала им, чтобы они ждали нас и верили в наше общее дело. Я пообещала им, что привезу его обратно. Я очень спешила, чтобы не оставлять его в эти черные дни одного дольше, чем на час.
И жену Ио Паолу я тоже оставила одну. Но та не нуждалась в нашем утешении, замкнувшись в своем горе. Она уронила причитающуюся случаю скупую слезу, когда мы пришли к ней, чтобы рассказать о нашем плане. После этого я совсем ее не видела, разве что мельком. Я видела темные круги у нее под глазами, похожие на рытвины на дороге, когда она отворачивалась, делая вид, что не замечает меня. Но до меня все равно доходили слухи о том, что после смерти Иоганна она по-прежнему требует, чтобы служанка ставила прибор для него на стол и готовила угощение, которое нравилось ему более всего. Однако о ней говорили и то, что она будет вести себя так, пока не появится новый мужчина, чтобы занять его место. Хотя не исключено, что я все это выдумала, потому что мне невыносимо думать о том, как мне повезло по сравнению с ней: мой мужчина по-прежнему со мной, а Иоганна больше нет с нею рядом, и мы с мужем занимаемся любовью, от которой вспыхивают занавески.
Более того, теперь мы навеки связаны нашим долгим путешествием, которое, стоит мне зажмуриться, тут же всплывает перед моим внутренним взором, и я чувствую, как от стука копыт у меня начинает кружиться голова, а снег слепит глаза. Я показала ему свою любовь, а мой маленький срыв, случившийся под самый конец, и то, что он смог простить меня, служат тому вескими доказательствами. Наша любовь по-прежнему велика и становится лишь еще крепче от маленьких разочарований, которые бывают в каждом браке и которые следует прощать ради любви и ради того, чтобы сохранить любовь. Во всяком случае, так я говорю себе.
С тех пор как мы вернулись домой, я стараюсь придумать все новые способы для того, чтобы сделать ему приятное. Я понимаю, что не смогу заменить ему Ио, но ведь я могу стать для него гораздо бóльшим.
Каждый день я рассказываю ему что-нибудь новое о нашем городе, чтобы он поскорее стал в нем своим. Что-нибудь такое, чего он не может узнать сам, я имею в виду.
Если у него и есть недостаток, то совсем крошечный. Тщательность, которая является отличительной чертой всей его расы, иногда буквально закупоривает ему мозги. У него недостает воображения, чтобы иметь дело с Венецией. Он слишком любит логику, и потому мотивы поступков венецианцев ускользают от него, подобно каплям воды, утекающим сквозь пальцы. Если он хочет продать книгу, то говорит о том, какие хорошие слова находятся у нее внутри и как красив шрифт, которым они напечатаны; он теряется, когда венецианцы утрачивают к нему интерес, поворачиваются спиной и уходят. Чтобы покорить покупателя-венецианца, нужно рассказать ему экзотическую сказку об охоте на антилопу, из шкуры которой сделана обложка, и говорить не о самой книге, а о тех мечтах, которые посетят его, когда он начнет читать ее.
Все вокруг кажется ему непривычным и захватывающим, но при этом проникает ему глубоко в сердце, потому что он живет здесь, а не является паломником или купцом. Это похоже на пьесу, когда он иногда может подняться с места и смешаться с актерами в богатых костюмах на сцене. Иногда они признают его, иногда – нет. Вот такие они, венецианцы. Я говорю ему, что в этом нет ничего личного.
Но я согласна с тем, что мы, жители Венеции, не всегда добры к тем чужакам, которые приезжают к нам. Быть может, мы боимся, что своими жадными взорами они отберут радость у нашего города, начнут отщипывать ее незаметно, по кусочку. И, если мы допустим это, то Венеция утратит свой облик и стиль, состарится, обожженная их желаниями, и однажды мы обнаружим, что живем в призрачном городе теней и что вместо воспоминаний нам остались одни обломки.
Поэтому у нас есть свои способы держать чужаков на расстоянии и не подпускать к себе, даже когда они находятся совсем рядом. На запруженных campi[102] мы, ловкие и стройные, обгоняем их и подставляем им подножки, а на узких улочках растопыриваемся, как морские звезды, не давая им пройти. Своими повозками мы отдавливаем им пальцы на ногах. Мы ловко действуем локтями. Мы не улыбаемся им, никогда. Они должны думать, что у нас нет зубов! Кое-кто из обитателей этого города обожает смотреть своими непроницаемо-черными прищуренными глазами, как суетятся и паникуют чужаки. Он будет презрительно ухмыляться уголком рта и цедить слова, которые будут падать, подобно косточкам винограда; их значение будет ясно бедному чужеземцу, как Божий день, и он ощутит себя дураком. И когда венецианец наконец обратится к чужеземцу тем способом, который тот сможет понять, то сделает это с насмешливой улыбкой, словно говоря: «Да, весь мир и твой убогий народишко в первую очередь должны ждать, пока наш город обратит на вас внимание. Потому что никто в целом свете ему и в подметки не годится».
Поэтому я предупреждаю своего мужа, например, чтобы он держался подальше от traghetto у Риальто – пусть пользуется любым из остальных двенадцати, но только не этим. Гондольеры Риальто очень злы и жестоки, и они немедленно увезут любого чужака прямиком в церковь или бордель, вне зависимости от того, куда ему нужно попасть и какие деньги он предлагает в уплату. Хотя мой муж знает несколько слов на нашем языке, никто не примет его за венецианца, и мне очень больно, когда он попадает впросак.
И еще я объясняю ему, что если он хочет торговать с вельможами, то должен пойти в Broglio[103] во Дворце дожей, под его арками. Договориться о точном времени встречи у вельможи в кабинете – недостаточно изысканно и замысловато для того, чтобы доставить ему удовольствие, его нисколько не заинтересует то, что ему предложат столь тривиальным способом. Нет, он должен прийти в Broglio между одиннадцатью и двенадцатью утра или пятью и шестью часами пополудни… И его речь ни в коем случае не должна начинаться с конкретного делового предложения, приближаться к интересующему его вопросу следует извилистыми и окольными путями.
Это я предложила ему отнести образцы своих печатных работ в общие комнаты в Locanda Sturion. Там на них падет отблеск красоты моей подруги Катерины, и люди, небрежно просматривающие их под ее очаровательным взором, почувствуют себя обязанными прийти и купить экземпляр для себя. Во всяком случае, я очень надеюсь на это. Я знаю, что она поможет нам, если сможет. Она – моя лучшая подруга, хотя мы с ней такие разные. Катерина такая спокойная и безмятежная! А у меня по сравнению с ней не язык, а деревянная кружка с хлопающей крышкой, с какими просят милостыню нищие.
К счастью, у меня нет бесконечной вереницы теток и кузенов, как в большинстве венецианских семей. И уж я постаралась, чтобы те немногие, что у меня есть, не приставали к мужу с просьбами. А я потихоньку говорю ему, кого из моих кузенов он может взять на работу, а кто будет красть у него краску и развратничать со служанками на кухне в fondaco.
Я очень боюсь, что он закончит так же, как Иоганн. Иногда вечерами он приходит домой совершенно больной, согнувшись чуть ли не вдвое, словно до сих пор тащит на спине гроб с его телом. Он так и не привык к яростной и бессмысленной жаре или холоду, которые сменяют друг друга в нашем городе круглый год.
Теперь, когда я сама побывала на Севере, я понимаю, каково это было – каждый день ему подавали обед из шести блюд жары и холода. На Севере солнце может ласково гладить вас по щеке, а в следующую секунду ледяной ветер отвешивает вам пощечину и старается сбить с ног. Потом налетает проливной дождь, за которым вам лучезарно улыбается синее небо…
– Я соскучился по хорошей погоде, – говорит он так, словно у нас не погода, а неизвестно что.
Я пытаюсь взглянуть на это с его точки зрения, но у меня ничего не получается. Мне кажется, что у нас погода куда лучше, чем на Севере, но в душе у меня пробуждается давний страх: уж не тоскует ли он по Шпейеру и не хочет ли вернуться? Что он пообещал своим родителям, когда остался с ними наедине? За те месяцы, что прошли после нашего возвращения домой, мы ни разу не говорили об этом.
Маленькие морщинки в уголках его глаз, когда он щурится от слепящего белого света, похожи на складки плиссированного розового шелка. К его коже загар не пристает совершенно. При малейшем прикосновении солнца он сразу же краснеет, и я смеюсь до слез, когда расстегиваю его рубашку и вижу белую грудь, покрытую светлыми волосками, под красным лицом, как будто оно принадлежит другому мужчине. Но, как бы то ни было, я люблю их обоих!
Однако, стоит мне увидеть его незагорелую кожу, как я вспоминаю о восковой кукле из Сирмионе, которая теперь живет с нами в одном доме. Она так и провисела у меня в рукаве до следующей гостиницы, и только там я отцепила ее и уложила в свой сундучок. Когда мы вернулись в Венецию, я спрятала ее на самое дно своей корзинки со швейными принадлежностями, под рваными чулками, которые я ни за что не сумею починить, но выбросить которые у меня рука не поднимается. Я пытаюсь забыть о ней.