Мануэль мог бы абсолютно точно сказать им, что это была за машина: «тендерберд» последнего выпуска с автоматическим переключением передач, мотор «V8» в 300 лошадиных сил, максимальная скорость — 180 миль, бензобак — 100 литров. Мануэль имел дело с автомобилями с четырнадцати лет — а сейчас ему было уже около сорока — и интересовался всем, что мчится на четырех колесах, не меньше, чем теми, кто ходит на двух ногах и высоких каблуках. Читал он только «Автомобильный аргус» и рекламы женской косметики, которые лежали обычно на столике в аптеке.
Мануэль не любил навязывать кому-либо свое мнение, тем более клиентам. Он уже на опыте знал, что владелец французской машины спрашивает вас об американской лишь для того, чтобы узнать, сколько она стоит. А техническая сторона француза не интересует, он обычно уже заранее убежден, что с этой точки зрения она не стоит ничего. Это, естественно, не относится к знатокам, но те и не задают вопросов. Вот почему Мануэль, когда его спросили о «тендерберде» с сиденьями золотисто-песочного цвета, коротко ответил:
— Она должна стоить не меньше пятидесяти тысяч монет. Сущие пустяки.
Мануэль наполнил бак бензином и теперь протирал ветровое стекло. Рядом с ним стояли деревенский виноградарь Шарль Болю и агент по продаже недвижимого имущества из Солье, долговязый и худой обладатель малолитражки, который заезжал на станцию три раза в неделю, но имени его Мануэль не знал. В эту минуту они услышали крик. Мануэль, как и его собеседники, несколько секунд продолжал стоять, застыв на месте, хотя он, пожалуй, не мог бы сказать, что этот крик был для него неожиданным. Во всяком случае, менее неожиданным, чем если бы это произошло с другой женщиной.
Едва он увидел эту молодую даму, как подумал почему-то, что она не совсем в своем уме. Может, дело было в ее темных очках, ее немногословности (она произнесла всего одну-две фразы, самые необходимые) или в ее манере во время ходьбы — то ли от усталости, то ли от апатии — склонять голову набок. У нее была очень красивая, очень своеобразная походка, словно ее длинные ноги начинались у талии. Глядя на нее, Мануэль невольно подумал о раненом животном, хотя затруднился бы сказать, на кого она больше походила — на хищную рысь или беззащитную лань. Но, как бы там ни было, животное это вырвалось из ночного мрака, потому что под светлыми волосами дамы угадывались темные, мрачные мысли.
И вот в сопровождении троих мужчин она идет к конторе Мануэля. Когда они выходили из туалета, мужчины хотели взять ее под руки, но она отстранилась. Теперь она уже не плакала больше. Она прижимала к груди раздувшуюся руку с широкой синеватой полосой на ладони. Даже несмотря на испачканный белый костюм и немного растрепанные волосы, для Мануэля она была олицетворением изящного животного, принадлежащего какому-нибудь господину с туго набитым кошельком.
Мануэль почувствовал себя слегка уязвленным, понимая, что ему не удалось бы обольстить такую женщину, да и вообще такие не для него. Но еще больше его огорчало другое. На пороге дома рядом со своей матерью стояла и смотрела на них девочка. Ей было семь лет, и хотя Мануэль ни на минуту не забывал, что она его дочь, он больше всего на свете дорожил этой девочкой. И она платила ему тем же. Она даже восхищалась им, потому что когда у отцов ее школьных подруг что-нибудь не ладилось с мотором, они смиренно обращались к нему, а в его руках машина снова становилась машиной. Мануэлю было очень неприятно, что девочка видит, что он попал в затруднительное положение.
В конторе он усадил даму из «тендерберда» у широкого окна. Все молчали. Мануэль не осмелился отослать девочку, боясь, что она на него обидится. Он пошел в кухню, достал из стенного шкафа бутылку коньяку и из раковины — чистую рюмку. Миэтта, его жена, вошла вслед за ним.
— Что случилось?
— Ничего. Я сам не знаю.
Прежде чем вернуться в контору, он хлебнул коньяку прямо из горлышка. Миэтта не упустила случая сказать ему, что он слишком много пьет, на что он по-баскски ответил, что благодаря этому он скорее умрет и она сможет еще раз выйти замуж.
Мануэль налил полрюмки коньяку и поставил ее на обитый железом стол конторы. Все молча смотрели на рюмку. Дама из машины лишь отрицательно помотала головой. Мануэлю неприятно было начинать разговор, прежде всего из-за девочки и еще потому, что он знал: его баскский акцент вообще вызывает удивление, а в такой момент он будет просто смешон. И тогда он решил перейти в наступление и, раздраженно взмахнув рукой, сказал:
— Вы уверяете, что на вас напали. Но ведь здесь никого не было больше. Вот кто был, тот и остался. Лично я, мадам, не знаю, почему вы говорите, будто на вас напали, просто не знаю.
Она смотрела на него через свои темные очки, и он не видел ее глаз. Болю и агент по продаже недвижимого имущества продолжали молчать. Наверное, они думали, что она эпилептичка или что-нибудь в этом роде, и им было не по себе. Но Мануэль знал, что это не так. Однажды ночью, как раз в тот год, когда он приехал во Францию, на станции обслуживания под Тулузой у него украли сумку с инструментами. И сейчас у него было ощущение, хотя он и не смог бы объяснить — почему, что он опять влип в какую-то историю.
— Кто-то туда вошел, — утверждала дама. — Вы должны были его увидеть, ведь вы стояли неподалеку.
Говорила она так же неторопливо, как и ходила, но голос у нее был спокойный, и в нем не чувствовалось никакого волнения.
— Если бы кто-нибудь вошел, мы, конечно, увидели бы, — согласился Мануэль. — Но в том-то и дело, мадам, никто туда не входил.
Она повернулась к Болю и агенту. Болю пожал плечами.
— Вы же не станете утверждать, что это был кто-то из нас? — спросил Мануэль.
— Не знаю. Я вас в первый раз вижу.
Все трое от неожиданности онемели и с глупым видом уставились на нее. Предчувствие Мануэля, что снова на него надвигаются какие-то неприятности, как той ночью в Тулузе, еще более усилилось. Правда, его успокаивало то, что он не покидал своих клиентов все время, пока она была в туалете (сколько это длилось — минут пять, шесть?), но по наступившей вдруг зловещей тишине он понял, что и они насторожились. Тишину нарушил агент.
— Может, вашей жене следовало бы увести девочку, — обратился он к Мануэлю.
Мануэль сказал по-баскски своей жене, что Рири не должна оставаться здесь, да и сама она, если не хочет получить такую взбучку, о которой будет долго помнить, пусть лучше пойдет подышать свежим воздухом. Она вышла, уводя девочку, которая, повернувшись, переводила взгляд с дамы на Мануэля, пытаясь понять, кого в чем обвиняют.
— Никто из нас троих туда не входил, — проговорил Болю, обращаясь к даме, — не утверждайте того, чего не было.
У большого, тучного Болю и голос был под стать ему. Мануэль нашел, что Болю сказал именно то, что надо. Нечего возводить на них напраслину.
— У вас украли деньги? — спросил Болю.
Дама снова помотала головой и сделала это не задумываясь, без колебаний. Мануэль все меньше и меньше понимал, к чему она клонит.
— Как же так? Зачем же тогда на вас напали?
— А разве я сказала — напали?
— Но вы намекали именно на это, — возразил Болю и сделал шаг в сторону дамы.
И вдруг Мануэль увидел, как она изо всех сил впилась в спинку стула, и понял, что она боится. Из-под ее очков выкатились две слезинки и медленно поползли по щекам, оставляя на них полоски. На вид ей было не больше двадцати пяти лет. Мануэль испытывал какое-то смешанное чувство любопытства, неловкости и возбуждения. Ему тоже хотелось подойти к ней, но он не решался.
— И вообще снимите ваши очки, — продолжал Болю. — Я не люблю разговаривать с людьми, когда я не вижу их взгляда.
И Мануэль, и агент, наверное, тоже, да, пожалуй, и сам Болю, который нарочито преувеличивает свой гнев, чтобы казаться грозным, могли поклясться, что она не снимет очков. Но она сняла их. Она сделала это сразу же, словно испугавшись, что ее силой заставят повиноваться, и на Мануэля это произвело такое же впечатление, как если бы она перед ним разделась. У нее были большие темные глаза, совершенно беспомощные. Видно было, что она с трудом сдерживает слезы. И, честное слово, черт побери, без очков она выглядела еще более привлекательной и безоружной.
Видимо, и на остальных она произвела такое же впечатление, так как снова воцарилось тягостное молчание. Потом, не говоря ни слова, она подняла вдруг свою раздутую руку и показала ее мужчинам. И тут Мануэль, отстранив Болю, шагнул к ней.
— Это? — спросил он. — Ну нет! Вы не посмеете сказать, что это вам сделали здесь. Сегодня утром так уже было.
И в то же время он подумал: «Какая-то чушь!» Только что он был уверен, что разгадал подоплеку и вот сейчас ему в голову пришел один довод, который опрокинул все. Если она, предположим, действительно хотела заставить поверить, что ее ранили здесь, у Мануэля, и вытянуть у него некоторую сумму, пообещав не сообщать полиции, какого же черта она утром примчалась сюда с покалеченной уже рукой?
— Это неправда.
Неистово тряся головой, она порывалась встать. Болю пришлось помочь Мануэлю удержать ее. В вырез ее костюма было видно, что на ней нет комбинации, а только кружевной белый лифчик и что кожа у нее на груди такая же золотистая, как и на лице. Наконец, она отказалась от мысли встать, и Мануэль с Болю отошли в сторону. Надевая очки, она снова твердила, что это неправда.
— Что? Что неправда?
— Сегодня утром у меня ничего не было с рукой. А если бы даже и было, то вы не могли этого увидеть, я находилась в Париже.
Ее голос снова зазвучал звонко, а в манере держаться опять появилось что-то надменное. Но Мануэль понимал истинную причину этой надменности: молодая женщина еле сдерживала слезы, но в то же время старалась выглядеть великосветской дамой.
— Мадам, вы не были в Париже, — спокойно возразил Мануэль. — Вам не удастся заставить нас поверить в это. Я не знаю, чего вы добиваетесь, но никого из присутствующих вы не убедите, что я лжец.
Она подняла голову, но посмотрела не на него, а куда-то в окно. Они тоже посмотрели в окно и увидели, что Миэтта заправляет какой-то грузовичок. Мануэль сказал:
— Сегодня утром я чинил задние фонари вашего «тендерберда». Там отошли контакты.
— Неправда.
— Я никогда не говорю неправду.
Она приехала на рассвете, он пил на кухне кофе с коньяком, когда услышал гудки ее автомобиля. Когда он вышел, у нее было такое же выражение лица, как и сейчас: спокойное, но в то же время настороженное, напряженное. Казалось, тронь ее, и она заплачет. И в то же время всем своим видом она как бы говорила: «Попробуйте только тронуть меня, я не дам себя в обиду». Мануэль сказал ей: «Извините. Сколько вам налить?» Он думал, что ей нужен бензин, но она коротко объяснила ему, что не в порядке задние фонари и что она вернется за машиной через полчаса. Она взяла с сиденья белое летнее пальто и ушла.
— Вы принимаете меня за кого-то другого, — возразила дама. — Я была в Париже.
— Вот тебе и на! — сказал Мануэль. — Ни за кого другого, кроме как за вас!
— Вы могли спутать машины.
— Если уж я чинил машину, я ее не спутаю с другой, даже если они похожи, как близнецы. Больше того, я могу вам сказать, что, когда я закреплял провода, я сменил винты и сейчас там стоят винты Мануэля, можете проверить.
Сказав это, он резко повернулся и направился к двери, но Болю удержал его за руку.
— Но ты ведь где-нибудь записал, что произвел этот ремонт?
— Знаешь, мне некогда заниматься всякой писаниной, — ответил Мануэль. И добавил, желая быть честным до конца: — Сам понимаешь, я буду записывать два каких-то винтика, чтобы Феррант заработал еще и на них!
Феррант был сборщиком налогов, жил в этой же деревне, и по вечерам они все вместе пили аперитив. Будь он сейчас здесь, Мануэль сказал бы то же самое и при нем.
— Но ей-то я дал бумажку.
— Квитанцию?
— Да вроде того. Листок из записной книжки, но со штампом, все как полагается.
Она смотрела то на Болю, то на Мануэля, поддерживая правой рукой свою вздутую ладонь. Наверное, ей было больно. Не видя ее глаз, трудно было понять, что она думает и чувствует.
— Во всяком случае, есть один человек, который может это подтвердить.
— Если она хочет доставить вам неприятности, — сказал агент, — то ни ваша жена, ни ваша дочь не могут выступить свидетелями.
— Оставьте мою дочь в покое. На черта мне еще ее впутывать в эту историю. Я имею в виду Пако.
Пако были владельцами одного из деревенских бистро. У них обычно завтракали рабочие с автострады на Оксер, и мать с невесткой вставали рано, чтобы обслужить их. Туда Мануэль и послал даму в белом костюме, когда она спросила, где можно перекусить в такое время. Он настолько был поражен, что женщина одна путешествует ночью, да еще в темноте ехала в черных очках (тогда он не догадался, что она близорука и скрывает это), настолько поражен, что только в последний момент обратил внимание на повязку на ее левой руке. Белую повязку в сумраке занимающегося утра.
— Мне больно, — сказала дама. — Дайте мне уехать. Я хочу показаться врачу.
— Минутку, — остановил ее Мануэль. — Простите меня, но вы были у Пако, они это подтвердят. Я сейчас позвоню им.
— Это бистро? — спросила дама.
— Совершенно верно.
— Они тоже спутали.
Наступила тишина. Дама сидела, не двигаясь, и смотрела на мужчин. Если бы они могли видеть ее глаза, они прочли бы в них упорство, но они не видели их, и Мануэль вдруг окончательно поверил, что у нее не все дома, что она действительно не хочет ему зла, а просто она ненормальная. И он сказал ей ласковым голосом, удивившим его самого:
— Сегодня утром у вас на руке была повязка, уверяю вас.
— Но сейчас, когда я приехала сюда, у меня же ничего не было!
— Не было? — Мануэль вопросительно посмотрел на мужчин. Те пожали плечами. — Мы не обратили внимания. Но какое это имеет значение, если я вам говорю, что сегодня утром ваша рука была перебинтована.

— Это была не я.
— Ну, так зачем же вы снова приехали?
— Не знаю. Я не приехала снова. Не знаю.
По ее щекам опять покатились две слезинки.
— Дайте мне уехать. Я хочу показаться доктору.
— Я сам отвезу вас к доктору, — сказал Мануэль.
— Не надо.
— Я должен знать, что вы там ему наговорите. Надеюсь, вы не собираетесь причинить мне неприятности?
Она с раздражением покачала головой: «Да нет же!» — и поднялась. На этот раз они не стали ее удерживать.
— Вот вы говорите, будто я спутал, и Пако спутал, и все спутали, — сказал Мануэль. — Я никак не могу понять, чего вы добиваетесь.
— Оставь ее в покое, — вмешался Болю.
Когда они все вышли — впереди она, за нею — агент, затем Болю и Мануэль, — они увидели, что у бензоколонок собралось много машин. Миэтта, которая никогда не была слишком расторопной, буквально разрывалась между ними. Девочка играла с детьми на кучке песка у шоссе. Увидев, что Мануэль садится вместе с дамой из Парижа в свою «фрегату», она, размахивая ручками, подбежала к нему. Личико у нее было в песке.
— Иди играй, — сказал ей Мануэль. — Я только в деревню и скоро вернусь.
Но девочка не ушла, а молча стояла у дверцы машины, пока он прогревал мотор. Она не спускала глаз с дамы, сидевшей рядом с Мануэлем. Разворачиваясь у бензоколонки, Мануэль заметил, что агент и Болю уже рассказывают о происшествии собравшимся автомобилистам.
Солнце зашло за холмы, но Мануэль знал, что скоро оно снова выкатится с другой стороны деревни и будет как бы второй закат. Чтобы прервать тягостное молчание, он рассказал об этом даме. «Верно, поэтому деревня и называется Аваллон-Два заката». Но, судя по отсутствующему виду дамы, она его не слушала.
Мануэль отвез ее к доктору Гара, кабинет которого находился на церковной площади. Доктор осмотрел руку дамы, заставил ее пошевелить пальцами, сказал, что, по его мнению, перелома нет, а лишь повреждены сухожилия ладони, но он все-таки сделает рентгеновский снимок. Он спросил, как это произошло. Мануэль стоял в стороне, потому что кабинет врача подавлял его так же, как и церковь напротив, да и к тому же никто и не предложил ему подойти поближе. После некоторого колебания дама коротко ответила, что это несчастный случай.
— Дней десять вы не сможете работать. Могу дать вам освобождение.
— Мне не нужно.
Он провел пациентку в другую комнату, окрашенную белой краской, где стояли стол для обследований, стеклянные банки и большой стенной шкаф с медикаментами. Мануэль прошел с ними до двери и остановился. На фоне белой стены резко очерчивалась высокая фигура дамы. Она сняла с одного плеча жакет, оголив левую руку, и Мануэль увидел ее обнаженное плечо, гладкую загорелую кожу. Он отвел глаза, не решаясь ни смотреть на даму, ни отойти от двери, и в то же время — почему это? — его охватила глубокая грусть, собачья грусть.
Гара сделал снимок, вышел, чтобы проявить его, и, вернувшись, подтвердил, что перелома нет. Сделав обезболивающий укол, он положил опухшую ладонь в шины и начал бинтовать, сначала пропуская бинт между пальцами, а потом туго затянув им всю кисть, до запястья. Процедура длилась минут пятнадцать, и за это время никто из троих не произнес ни слова. Возможно, даме и было больно, но она этого не показала. Несколько раз она указательным пальцем правой руки поправляла за дужку сползавшие на нос очки. В общем, она выглядела не более ненормальной, чем кто-либо другой, скорее даже менее, и Мануэль решил отказаться от мысли понять ее.
Они вернулись в приемную. Пока Гара выписывал рецепт, она, порывшись в сумочке, достала расческу и правой рукой пригладила волосы. Вынула она и деньги, но Мануэль сказал, что рассчитается с доктором сам. Она пожала плечами — не от раздражения, а от усталости, это он понял — и сунула в сумку деньги и рецепт.
— Когда я себе это натворила? — спросила она.
Гара удивленно посмотрел на нее, потом перевел взгляд на Мануэля.
— Она спрашивает, когда она покалечилась.
Это совсем сбило с толку Гара. Он разглядывал сидевшую перед ним молодую женщину так, словно только сейчас увидел ее.
— Вы этого не знаете?
Она не ответила ему ни словом, ни жестом.
— Но я полагаю, что вы обратились ко мне сразу?
— А вот мосье утверждает, что уже сегодня утром рука у меня была такая же, — сказала она, подняв забинтованную руку.
— Весьма вероятно. Но ведь вы-то должны это знать!
— Но могло быть и утром?
— Конечно!
Она встала, поблагодарила. Когда она уже была в дверях, Гара, удержав Мануэля за рукав, вопросительно посмотрел на него. Мануэль беспомощно развел руками.
Он сел за руль, чтобы отвезти даму к ее «тендерберду», и с недоумением подумал, что же она теперь будет делать. Пожалуй, она может вернуться домой поездом и прислать кого-нибудь за машиной.
— Вы не сможете вести машину.
— Смогу.
Она посмотрела ему прямо в глаза, и прежде чем она раскрыла рот, он уже знал — так ему и надо! — что она скажет:
— Я же вела ее сегодня утром, вы меня видели? А моя рука, она ведь была такая же, не правда ли?
До самой станции обслуживания они больше не обмолвились ни словом. Миэтта уже зажгла фонари. Когда они подъехали, она стояла на пороге конторы и смотрела, как они выходят из «фрегаты».
Дама пошла к своей машине, которую кто-то видимо, Болю отвел в сторону от бензоколонки, бросила на сиденье сумочку и села за руль. Мануэль увидел, что из-за дома выбежала его дочка и внезапно остановилась, глядя на них. Он подошел к «тендерберду», мотор которого уже был включен.
— Я не заплатила за бензин, — сказала дама.
Он уже не помнил, сколько она ему должна, и назвал сумму наугад. Она дала ему пятидесятифранковую бумажку. Он не мог отпустить ее так, тем более при девочке, но ни одно слово не шло ему на ум. Дама повязала голову платком, включила подфарники. Ее била дрожь. Не глядя на него, она сказала:
— А все-таки сегодня утром была не я.
Голос ее звучал глухо, напряженно, в нем слышалась мольба. И в тот же момент, глядя на нее, он понял, что, конечно же, это ее он видел сегодня на рассвете.
Но какое это имело значение теперь? И он ответил:
— Право, не знаю. Может, я и ошибся. Каждый может ошибиться.
Она, должно быть, почувствовала, что он и сам не верит ни единому своему слову. За его спиной Миэтта крикнула по-баскски, что его уже три раза вызывали по телефону на место какой-то аварии.
— Что она говорит?
— A-а, ничего особенного. Вы сможете с повязкой вести машину?
Она кивнула головой. Мануэль протянул ей в дверцу руку и тихо, скороговоркой проговорил:
— Прошу вас, попрощайтесь со мной по-хорошему, это ради моей дочки, ведь она смотрит на нас.
Дама повернулась к девочке, которая неподвижно стояла в нескольких шагах под светом фонарей, в своем фартучке в красную клетку, с грязными коленками. Мануэль был потрясен тем, как быстро эта женщина все поняла и вложила свою правую руку в его. Но еще больше его потрясла ее неожиданная, внезапно появившаяся, впервые увиденная им на ее лице улыбка. Она ему улыбалась. Улыбалась, хотя ее бил озноб. Мануэлю так захотелось сказать ей в благодарность что-нибудь необыкновенное, что-нибудь хорошее, чтобы снять неприятный осадок от этой нелепой истории, но он не смог ничего придумать, кроме одной фразы:
— Ее зовут Морин.
Дама нажала на акселератор, выехала с дорожки и повернула в сторону Солье. Мануэль сделал несколько шагов к шоссе, чтобы подольше не терять из виду два удаляющихся слепящих красных огня. Морин подошла к нему, он взял ее на руки и сказал:
— Видишь огоньки? Вон они… Ну так вот, они не горели, и их починил Мануэль, твой папа.
Рука у нее не болела, вообще ничего не болело, все в ней словно окаменело. Ей было холодно, очень холодно в машине с откинутым верхом, и это тоже действовало на нее оцепеняюще. Она смотрела прямо перед собой, на самый яркий участок освещенного фарами пространства, чуть впереди той сероватой полосы, за которой сами фары уже тонули в темноте ночи. Когда появлялись встречные машины, ей приходилось тратить полсекунды на то, чтобы включить подфарники, и эти полсекунды она удерживала руль только тяжестью своей забинтованной левой руки. Она ехала осторожно, но упорно не снижая скорости. Стрелка спидометра все время держалась около сорока миль, во всяком случае, она касалась большой металлической цифры «четыре». Париж понемногу оставался все дальше и дальше, и вообще было слишком холодно, чтобы раздумывать. Все в порядке.
Темные, кое-где освещенные дома, петляющая вниз дорога, вырисовывающаяся на фоне неба церковь — вот это и есть Солье. Она проехала по одной улице, по другой, потом внезапно остановила машину меньше чем в метре от серой стены церкви. Выключив зажигание, она положила голову на руль и, наконец, дала волю чувствам. Глаза у нее оставались сухими, но в груди клокотали рыдания, и хотя она не пыталась удержать их, они никак не могли вырваться наружу и лишь вызывали у нее какую-то странную икоту. Посмотри на себя: губы прижаты к повязке, волосы спадают на твои проклятые совиные очки… Вот такая ты и есть на самом деле… И у тебя нет ничего кроме правой руки и измученного сердца, но ты не отступай, не задавай себе лишних вопросов, не отступай.
Она разрешила себе посидеть так несколько минут — три-четыре, а может, и меньше, потом решительно откинулась на спинку сиденья и сказала себе, что мир велик, жизнь длинная и вообще она хочет есть, пить и курить. Над ее головой было ясное ночное небо. На карте, которую она в любую минуту могла достать здоровой рукой, по-прежнему заманчиво красовались такие названия, как Салон-де-Прованс, Марсель, Сен-Рафаэль.
Она нажала на кнопку, и верх машины, как по волшебству, поднялся над ней, закрыв небо и звезды, отгородив ее от всего мира.
Мимо нее прошли какие-то люди — гулко раздался звук их шагов по мостовой, потом она услышала бой часов: половина. Но половина чего? Если верить часам на щитке «тендерберда» — половина девятого. Дани зажгла свет — в ней все вспыхивало, в этой машине, нельзя было нажать ни на одну кнопку, чтобы вас тут же не ослепило, — и обшарила ящичек для перчаток, наскоро еще раз просмотрев бумаги, которые она уже смотрела несколько часов назад. Квитанции за ремонт, произведенный на станции обслуживания в Аваллоне-Два заката, она не нашла. Впрочем, она и не ожидала ее найти.
Она вывалила содержимое своей сумки на соседнее сиденье. Тоже ничего нет. И тут ей стало не по себе. Зачем она все это делает? Ведь она-то великолепно знает, что никогда ноги ее не было у этого человечка с баскским акцентом. Так зачем? Она снова запихнула все в сумку. Сколько американских легковых машин проехало за день по дороге Париж — Марсель? Наверняка несколько десятков, а может, и больше сотни. Сколько женщин в июле одеваются в белое? Сколько из них — о боже мой! — носят темные очки? Если бы не покалеченная рука, все это было бы просто смешно.
Кстати, владелец станции обслуживания только и делал, что врал. А вот то, что ей покалечили руку, — это правда, тут уже ничего не скажешь, она перед ее глазами, забинтованная, и объяснение этому Дани видит только одно, во всяком случае, она не может найти другого: один из двух автомобилистов, а может, и сам хозяин станции, вошел вслед за нею в туалет, чтобы ограбить ее или еще с какой-то целью, хотя в последнее ей что-то не верилось. Впрочем, разве тогда, в кабинете врача, когда она сняла рукав своего жакета, ей померещился его взгляд — омерзительный и в то же время жалкий? Да, так вот, наверное, она стала вырываться, он почувствовал, что ломает ей руку, и испугался. А потом, чтобы отвести подозрение от себя или от своих друзей, он стал в конторе плести невесть что. А рюмка коньяку на столе? А угрозы краснолицего толстяка! Они прекрасно видели, что она в панике, и воспользовались этим. И, конечно, хотя они не знали, что машина не ее, они все же догадались, что есть какая-то причина, мешающая ей вызвать полицию, как она должна была бы сделать.
Да, бесспорно, так оно и есть. И все-таки ее не оставляло ощущение, что она немножко плутует, потому, что она не могла забыть морщинистое лицо и злые глаза старухи там, на узкой, залитой солнцем улочке. Чепуха, это просто совпадение, это какое-то недоразумение. Став коленями на сиденье, она раскрыла черный чемодан, стоявший сзади, и вынула оттуда белый полувер, который купила в Фонтенбло. Он был очень мягкий, от него исходил запах новой вещи, и это подействовало на нее успокаивающе. Она потушила свет и, глядя в зеркальце, поправила высокий воротник. Каждое ее движение — они были очень осторожны и медленны из-за больной руки — все больше отдаляло от нее и старуху, и станцию обслуживания, и вообще всю омерзительную вторую половину дня. Она снова стала Дани Лонго, красивой блондинкой в изящном костюме, правда, нуждающемся в стирке (но он высыхает за два часа), которая мчится в Монте-Карло, умирая от голода.
При выезде из Солье на щите было указано, что до Шалона восемьдесят пять километров. Она ехала не спеша. Дорога шла в гору, и без конца петляла. Пожалуй, в темноте этот путь займет у нее не меньше чем полтора часа. Но она стала на поворотах ориентироваться по задним фонарям идущих впереди машин, и дело пошло веселее. И вот как раз в ту минуту, когда она решила не останавливаться больше, ни за что не останавливаться, ее вынудили это сделать. У нее похолодело сердце.
Как раз перед этим на том месте, где шоссе пересекает дорога на Дижон, она увидела на левой обочине, под деревьями, две плотные фигуры жандармов на мотоциклах. Впрочем, она даже не могла бы сказать с уверенностью, была ли на них форма. Но что, если это действительно жандармы и они следят за нею? Когда она отъехала уже наверняка метров на двести, она увидела в зеркало, как один из мотоциклистов круто развернулся и ринулся вслед за нею. Она слышала рев мотора, видела, как все увеличивалась в зеркале его фигура: вот уже отчетливо видны и его шлем и большие защитные очки, и ей казалось, что это какой-то беспощадный робот мчится за ней на своем мотоцикле, робот, а не человек. Дани пыталась успокоить себя: «Нет, не может быть, он никого не преследует, сейчас он обгонит меня и поедет своей дорогой». Мотоцикл с ревущим во всю свою мощь мотором поравнялся с ней, обогнал, и жандарм, обернувшись и подняв руку, притормозил. Она остановилась на обочине метрах в двадцати от него, а он, отведя в сторону мотоцикл, снял перчатки и направился к машине. Освещенный фарами машины, он шел медленно, нарочито медленно, словно хотел доконать ее. Итак, все кончилось, не успев начаться. Исчезновение «тендерберда» обнаружено, все — и ее приметы и ее фамилия известны полиции. И в то же время, хотя до сих пор она ни разу в жизни не разговаривала ни с одним полицейским, если не считать тех случаев, когда в Париже ей нужно было узнать, как пройти на ту или иную улицу, у нее было странное ощущение, что все это уже знакомо ей, словно ее воображение заранее уже подробно нарисовало эту сцену или же она переживала ее вторично.
Поравнявшись с нею, жандарм сперва проводил взглядом с ревом пронесшиеся мимо них в ночи машины, вздохнул, поднял очки на шлем, тяжело облокотился на дверцу и сказал:
— Итак, решили проветриться, мадемуазель Лонго?
Этот жандарм был человеком долга. Звали его Туссен Нарди. У него была жена, трое детей. Он недурно стрелял в тире из пистолета, обожал Наполеона, был обладателем четырехкомнатной квартиры при казарме с горячей водой и мусоропроводом и сберегательной книжки, проявлял необычайное трудолюбие, добывая из книг те знания, которые ему не успели дать в школе, и жил надеждой, что наступит время, когда он станет дедушкой, получит офицерский чин и поселится в каком-нибудь солнечном городке.
Он слыл человеком, которому лучше не наступать на любимую мозоль, но в целом славным малым, если вообще это определение применимо к жандарму. За пятнадцать лет службы ему так и не представилось случая проявить умение стрелять без промаха, если не считать тренировочных мишеней да глиняных трубок на ярмарках. Это его радовало. Он тоже ни разу — ни в штатском, ни в полицейской форме — не поднял ни на кого руку. Только старшему сыну несколько раз дал хорошую взбучку. Но что делать, если в тринадцать лет парень носит прическу под «Битлзов» и прогуливает уроки математики? Не призовешь его вовремя к порядку, он совсем, отобьется от рук. Единственной заботой Нарди, заботой не менее важной, чем стремление не ввязываться ни в какие истории, был уход за мотоциклом. Машина всегда должна быть в порядке. Во-первых, этого требует дисциплина, а во-вторых, неисправный мотоцикл может раньше времени отправить тебя на тот свет.
Кстати, именно о мотоциклах он и беседовал со своим коллегой Раппаром на перекрестке шоссе № 6 и 77-бис, когда увидел проезжавший мимо белый с черным верхом «тендерберд». Нарди сразу же узнал его. Он ехал довольно медленно, и Нарди успел заметить номер — 3210-РХ-75. А ведь последние два часа у Нарди было какое-то смутное предчувствие, что он обязательно увидит эту машину. Почему — он не смог бы объяснить. Он коротко бросил Раппару: «Поезжай на восьмидесятый, посмотри, как там дела, встретимся здесь».
Нарди не видел, кто сидит за рулем, но, обгоняя, он все-таки успел поймать взглядом белое пятно и понял, что это она, что белое пятно — бинт на левой руке. Когда он поднял руку, чтобы остановить машину, он, несмотря на свою прекрасную память, никак не мог вспомнить фамилию этой дамы, а ведь он прочел ее, как и год рождения и остальные данные. Но пока он шел к ней, она вдруг всплыла в памяти — Лонго.
О, пожалуй, не сказал бы, в чем, но сейчас женщина показалась ему какой-то другой, не такой, словно видела его впервые в жизни. Но потом он понял, что изменилось — утром на ней не было белого, как и ее костюм, пуловера с высоким воротником, на фоне которого ее лицо казалось более округлым и более загорелым. Но в остальном дама была такой же, как утром: взволнованная, непонятно почему, она с трудом выдавливала слова, и у него опять мелькнула мысль, что перед ним человек с нечистой совестью.
Но в чем она могла провиниться? Он остановил ее на рассвете недалеко от Солье, на шоссе в Аваллон, за то, что у нее не горели задние фонари. Дело было к концу его дежурства, за целую ночь он оштрафовал достаточное количество идиотов, которые заезжали за желтую линию и обгоняли на подъемах, короче говоря, плевали на жизнь других автомобилистов, чтобы быть сытым по горло, и поэтому ей он лишь сказал: «У вас не горят задние фонари, почините их, до свидания, и чтобы впредь этого не было». Ну, хорошо, пусть она женщина, предположим, даже впечатлительная женщина, но все равно нельзя же впадать в такую панику от того, что падающий с ног от усталости жандарм просит привести в порядок задние фонари.
Только потом, когда удивленный ее поведением, он спросил у нее документы, он заметил повязку на ее левой руке. Разглядывая ее права — она получила их в восемнадцать лет, в департаменте Нор, когда была воспитанницей приюта при монастыре, — он чувствовал, хотя она сидела молча и неподвижно, как возрастает ее нервозность, и ему казалось, что еще чуть-чуть — и с ним случится какая-нибудь беда.
Да, это было необъяснимо, во всяком случае, лично он, несмотря на те проклятые учебники психологии, которыми он забивал себе голову перед экзаменами, не смог бы этого объяснить, но у него было отчетливое предчувствие нависшей над ним опасности. В конце концов разве так уж невероятно, что эта женщина, потеряв самообладание, откроет ящичек для перчаток, достанет револьвер и присоединит его, Нарди, к числу тех, кто погиб при исполнении служебных обязанностей. И надо ж было так случиться, что он один: Раппара он отпустил пораньше, чтобы тот успел выспаться к обеду, который состоится в честь крестин его племянницы. Одним словом, в этой истории Нарди выглядел отнюдь не безупречно.
Да, так документы у нее вроде в порядке. Он спросил даму, куда она едет. «В Париж». «Профессия?» «Секретарь рекламного агентства». «Откуда выехала сейчас?» «Из Шалона, там немного и отдохнула в гостинице». «В какой гостинице?» «Ренессанс». Отвечала она как будто без колебаний, но еле слышным голосом, в котором угадывалась растерянность. В сумраке только зарождающегося утра он не мог разглядеть ее как следует. Ему хотелось предложить ей снять очки, но такое требование, тем более по отношению к женщине, превысило бы его права.
Машина принадлежит рекламному агентству, где она работает. Вот телефон шефа, он часто дает ей машину. Можете проверить. Ее бил озноб. Никаких сигналов об угоне «тендерберда» не поступало, и Нарди подумал, что если он без всякого повода выведет из себя эту даму, у него могут быть неприятности. Он отпустил ее. А потом пожалел об этом. Надо было все же убедиться, что у нее нет оружия. Но почему вдруг ему на ум пришла такая нелепая мысль, что оно у нее есть? Вот именно это и не давало ему покоя.
Теперь же он совсем ничего не понимал. Это была она — такая же перепуганная, странная, но за день что-то в ней изменилось: стерлась, если можно так сказать, та агрессивность, которую он в ней почувствовал на рассвете. Впрочем, нет, это не совсем точно. Не агрессивность, а отчаяние… Нет, опять не то, наверное, нет слова, чтобы определить ее утреннее состояние, когда она была на грани чего-то, и вот это «что-то» теперь осталось позади. Нарди мог поклясться, что если на рассвете в машине было оружие, то теперь его там нет.
Честно говоря, потом, выспавшись после дежурства, Нарди испытал какую-то неловкость, вспомнив о молодой даме в «тендерберде». Он нарочно не взял с собой Раппара, когда снова увидел эту машину, — боялся оказаться в еще более глупом положении. И теперь был рад, что так поступил.
— Похоже, мадемуазель Лонго, что мы с вами обречены на ночное дежурство. Вы не находите?
Нет, она ничего подобного не находила. Она даже не узнала его.
— Я вижу, задние фонари у вас уже в порядке. (Она молчала). Наверное, отошли контакты? (Она продолжала молчать.) Во всяком случае, сейчас они горят. (Молчание, как ему показалось, длилось целую вечность.) Вы их починили в Париже?
Загорелое лицо, наполовину скрытое большими темными очками и освещенное светом приборного щитка, маленький рот, пухлые дрожащие губы, словно она с трудом сдерживает рыдания, светлый локон, выбившийся из-под бирюзовой косынки… И молчание… Что же она натворила?
— Эй, послушайте, я же с вами разговариваю! Вы починили фонари в Париже?
— Нет.
— А где?
— Не знаю. Где-то под Аваллоном.
Слава богу! Заговорила! Он даже нашел, что по сравнению с утром ее голос сейчас звучал громче, тверже. Выходит, она немного успокоилась.
— Но вы были в Париже?
— Да, кажется.
— Вы в этом не уверены.
— Уверена.
Нарди провел указательным пальцем по губам, стараясь на этот раз как следует разглядеть ее, хотя ему всегда было неловко пристально смотреть на женщин, даже на проституток.
— Какие-нибудь неприятности?
Она лишь слегка покачала головой. И все.
— Вас не затруднит, если я попрошу вас на минутку снять очки?
Она сняла и поспешила объяснить, словно в этом была необходимость:
— Я близорука.
Она была настолько близорука, что, сняв очки, явно не видела ничего. И, судя по всему, не пыталась видеть, потому что не щурила глаза, как это делала дочка Раппара, которая после кори тоже стала близорукой. Наоборот, едва она сняла очки, как глаза ее широко раскрылись и стали какие-то беспомощные, пустые, совершенно изменив ее лицо.
— И с таким зрением вы ухитряетесь вести машину в темноте?
Он постарался сказать это мягко, но тут же подосадовал на себя за эту фразу, типичную для какого-нибудь тупого флика, твердолобого блюстителя порядка. К счастью, она сразу же снова надела очки и вместо ответа слегка кивнула головой. Но Нарди не давала покоя еще и ее перевязанная рука.
— А ведь это неблагоразумно, мадемуазель Лонго, тем более с больной рукой. (Молчание.) Помимо того, насколько я понимаю, вы весь день за рулем? (Молчание.) В оба конца, это сколько же получается? Километров шестьсот? (Молчание.) Вам так необходимо ехать? Куда вы направляетесь сейчас?
— На юг.
— А точнее?
— В Монте-Карло.
Нарди присвистнул.
— И вы собираетесь совершить этот путь без остановки?
Она энергично замахала головой. Наконец-то в первый раз она ответила на его вопрос вполне определенно.
— Я скоро остановлюсь в какой-нибудь гостинице.
— В Шалоне?
— Да, в Шалоне?
— В гостинице «Ренессанс»?
Она снова непонимающе взглянула на него.
— Вы же мне говорили, что ночевали в «Ренессансе». Разве это неправда?
— Правда.
— Ваш номер остался за вами?
— Нет, не думаю.
— Не думаете?
Она покачала головой и отвернулась, избегая его взгляда. Держа перевязанную руку на руле, она сидела неподвижно, но в ее позе не было того вызова, как у некоторых водителей, которые, слушая нравоучения жандарма, думают при этом: «Валяй, валяй, все это безумно интересно, а когда ты кончишь паясничать, я наконец смогу ехать дальше». Нет, она просто производила впечатление человека, потерявшего почву под ногами, растерянного, которому на ум не приходит ни одна мысль, ни одно слово, и вид у нее был такой же беспомощный, как тогда, когда она сняла очки. Если бы он потребовал, чтобы она проехала с ним в жандармерию, она не стала бы противиться и, наверное, даже не спросила бы зачем.
Он зажег свой фонарик и пошарил лучом в машине.
— Можно посмотреть, что у вас в ящичке для перчаток?
Она открыла его. Там лежали только документы, и она примяла их рукой, показывая, что больше там ничего нет.
— Вашу сумочку.
Она раскрыла и сумку.
— А в багажнике есть что-нибудь?
— Нет. Чемодан здесь.
Он посмотрел содержимое ее черного чемоданчика: одежда, два полотенца и зубная щетка. Просунувшись в открытую дверцу, Нарди навис над передним сиденьем. Она отодвинулась, чтобы дать ему место. Нарди чувствовал себя болваном, к тому же надоедливым болваном, но его не оставляло предчувствие, что он упускает нечто необычное, серьезное, в чем он должен был бы разобраться.
Вздохнув, он захлопнул дверцу.
— Мадемуазель Лонго, мне кажется, у вас какие-то огорчения.
— Просто я устала, больше ничего.
За спиной Нарди с шумом пролетали машины, жесткие блики, проскальзывали по лицу молодой женщины, все время меняя его.
— Давайте сделаем вот что: вы дадите мне слово, что остановитесь в Шалоне, а я позвоню в «Ренессанс» и закажу для вас комнату.
Таким образом, он сможет проверить, была ли она там накануне, не обманывала ли она. Он просто не представлял себе, что можно предпринять еще.
Она кивнула в знак согласия. Нарди посоветовал ей ехать осторожно — перед праздниками на шоссе много машин — и, поднеся палец к шлему, отошел, но какой-то внутренний голос все время твердил ему: «Не отпускай ее, вскоре ты убедишься, что ты шляпа».
Она даже не сказала ему: «До свидания». Он остановился на шоссе, широко расставив ноги, чтобы машины, ехавшие в том же направлении, что и она, замедлили ход и дали ей возможность влиться в их колонну. Возвращаясь к своему мотоциклу, он следил за ней глазами и уговаривал себя, что в конце концов не может он отвечать за поступки других, а себя ему не в чем упрекнуть.
Включив дальний свет, она неслась по шоссе. Сейчас ей было ясно одно — нужно спешить в гостиницу, где она якобы уже была, чтобы успеть туда до того, как там скажут жандарму, что она никогда у них не останавливалась. Или, наоборот, останавливалась.
Говорят, что когда человек сходит с ума, он не считает себя сумасшедшим, ему кажется, что сумасшедшие — те, кто его окружает. Видно, так оно и есть. Она сошла с ума.
После Арне-ле-Док она нагнала длинную вереницу грузовиков, которые тянулись друг за другом. Ей пришлось тащиться за ними, пока не кончился подъем. Когда она наконец обогнала один грузовик, за ним — второй и затем все остальные, ее охватило чувство невероятного облегчения. Оно было вызвано не столько тем, что она обогнала грузовики и теперь перед ее глазами была лишь черная дорога да тихая ночь, сколько запоздалой радостью, что ее не посадили в тюрьму за угон автомобиля. Значит, ее не разыскивают. Она спасена. Ей казалось, что она только сейчас рассталась с жандармом.
Хватит. Надо перестать делать глупости и немедленно вернуться в Париж. О море не может быть и речи. К морю она поедет в другой раз. Поездом. Или же пожертвует остатки своих сбережений на малолитражку, треть внесет сразу, а остальные — в течение полутора лет. Давно нужно было это сделать. И поедет она не в Монте-Карло, а в какую-нибудь дыру для безвольных слюнтяев, где будет не огромная гостиница с бассейном, с ласкающей слух музыкой и нежными свиданиями, а вполне реальный семейный пансион, с видом на огород, где пределом мечтаний будет возвышенная беседа в послеобеденный час о пьесе Ануйя с женой какого-нибудь мясника, перед которой нельзя ударить в грязь лицом, или же в лучшем случае с молодым человеком, который страдает дальнозоркостью и натыкается на все шезлонги, но зато они, он и Дани Лонго, составят подходящую пару, и какая-нибудь сводница, глядя на них, растроганно скажет: «Это очень мило, но грустно, ведь если у них будут дети, они разорятся на очках».
Шаньи. Черепичные крыши, огромные грузовики, растянувшиеся по обочине перед дорожным ресторанчиком. До Шалона семнадцать километров.
Боже, как она могла этими глупыми рассуждениями, не стоящими выеденного яйца, вогнать себя в такую панику. Ну, взять хотя бы Каравая. Неужели она действительно верит в то, что он, каким-то чудом раньше времени вернувшись из Швейцарии, немедленно бросится в полицию и, таким образом, растрезвонит на весь свет, что среди его сотрудников есть преступники? Больше того, он никогда не решится раздуть эту историю, ведь Анита его засмеет, Анита, конечно бы, расхохоталась — ее реакция не могла быть иной, — представив себе, как ее бедная трусливая совушка со скоростью сто тридцать километров в час мчится прожигать жизнь.
В сумасшедший дом. Только там ее место. Единственное, что ей угрожает, когда она вернется, — это услышать от Каравая: «Рад вас видеть, Дани, вы чудесно выглядите, но, как вы сами прекрасно понимаете, если каждый из моих служащих будет пользоваться моей машиной по своему усмотрению, мне придется купить целую колонну автомобилей». И он выгонит ее. Нет, даже не так. Просто он заставит ее написать объяснительную записку, возместить издержки, а потом мило попросит уйти из агентства по собственному желанию. И она уйдет, приняв предложение другого агентства, которое каждый год приглашает ее к себе, и даже выиграет на этом, так как оклад там больше. Вот и все, идиотка.
Жандарм знал ее фамилию. Он тоже утверждал, будто видел ее утром. На том же месте. И этому должно быть какое-то объяснение. Если бы она вела себя с ним и с тем маленьким южанином на станции обслуживания как нормальный человек, она уже получила бы это объяснение. Впрочем, сейчас она пришла немножко в себя и начинает кое о чем догадываться. Правда, пока еще не скажешь, что ей ясно все, абсолютно все, но даже то, о чем она догадалась, давало ей возможность заключить, что это дело не может напугать даже кролика. Сейчас она испытывала только чувство стыда.
Подумаешь, к ней подошли, чуть повысили в разговоре тон, а она уже потеряла голову от страха. Сказали снять очки — сняла. Она настолько ударилась в панику, что, наверное, скажи он ей снять не очки, а платье, она бы подчинилась. И стала бы плакать, да, да, и умолять его. Только на это она и способна.
А ведь она умеет и огрызнуться и защититься, да еще как яростно! В этом она убеждалась не раз. Однажды, когда ей было всего тринадцать лет, она изо всех сил влепила звонкую пощечину монахине Мари де ла Питье, которая любила направо и налево раздавать оплеухи воспитанницам. Никто, кроме нее, не знал, что, казалось бы, без всякой видимой причины она способна перейти от состояния безмятежного покоя к полному отчаянию. Правда, и в этом отчаянии она все время помнила, что не должна терять веры в себя, что пройдет немного времени и она, как феникс, возродится из пепла. Она была убеждена, что те, кто ее знал, считали, что она замкнута, так как стесняется своей близорукости, но тем не менее человек с характером.
Когда она была уже недалеко от Шалона, у нее снова разболелась рука. Может быть она невольно крепче сжала пальцы на руле, а может, просто перестал действовать укол. Это еще не была резкая боль, но рука в лубке давала себя чувствовать. А до этого она даже забыла о ней. Она решила, что, приехав в гостиницу, примет ванну и ляжет спать, а отдохнув, немедленно вернется в Париж. Если у нее действительно есть характер, то вот теперь она и должна его проявить. У нее еще есть возможность утереть нос тем, кто утверждает, будто видел ее здесь. Этот шанс — гостиница «Ренессанс», в которую послал ее жандарм. А название, между прочим, символическое, и пусть именно там возродится феникс.
Она заранее убеждена, что там ей скажут, будто видели ее накануне. Она даже убеждена, что им уже известно ее имя. Впрочем, естественно, ведь жандарм позвонил туда. Но теперь-то она не растеряется, она накрепко вобьет в голову, что за угон машины ей ничто не угрожает, и сама перейдет в наступление. «Ренессанс». Что ж, «Ренессанс» так «Ренессанс». Она чувствовала, как в ней поднимается восхитительная ярость. Только вот как жандарм узнал ее фамилию? Наверное, она назвала ее у врача или, может, на станции обслуживания. Вообще-то она не болтлива — или, во всяком случае, считает, что это так, — но все же вечно что-нибудь да сболтнет по легкомыслию. А вот в том, что инцидент с рукой имеет непосредственную связь со всем остальным, она неправа. Рука — просто какая-то непредвиденная случайность в этом… — и вот сейчас ей пришло в голову правильное определение — розыгрыше. Ее решили разыграть, мистифицировать.
Где это началось? В Аваллоне-Два заката? Со старухи? Нет, раньше, наверняка раньше. А с кем она общалась до этого? С парочкой в ресторане, с продавщицами в магазинах, с шофером грузовика, который так очаровательно улыбался и стянул у меня букетик фиалок… Ах, Дани, Дани, неужели твоя голова существует лишь для того, чтобы накидывать на нее косынку? Шофер! С него началось! Ну нет, даже если ей придется посвятить этому остаток своей жизни, она найдет парня с улыбкой, как на рекламе зубной пасты, она даже набьет чем-нибудь тяжелым свою сумку и ею пересчитает его великолепные зубы.
В Шалоне уже начали украшать улицы к празднику трехцветными бумажными флажками и гирляндами из маленьких лампочек. Дани пересекла город и выехала на набережную Соны. Прямо перед собой она увидела острова и на самом большом из них — какие-то строения, судя по всему, больницу. Она поставила машину на тротуар у реки, выключила мотор и потушила подфарники.
Ее не покидало странное чувство, что все это она уже видела, все это уже было в ее жизни. Лодка на черной воде. Огни кафе на противоположной стороне улицы. И даже «тендерберд», неподвижный, но еще с неостывшим мотором, стоящий в летний вечер в ряду других машин, еще больше усиливал это чувство, и ей казалось, что она точно знала, что сейчас произойдет. Наверное, это было вызвано усталостью, нервным напряжением, которое не оставляло ее весь день, и вообще всем.
Она сняла косынку, тряхнула головой, чтобы немножко взбить волосы, пересекла улицу, получая наслаждение от ходьбы, и вошла в залитое светом кафе, где под аккомпанемент звонков электрического бильярда Баррьер пел о своей жизни, а посетители рассказывали друг другу о своей, хотя их голоса тонули в общем гуле, и ей тоже пришлось повысить голос, чтобы спросить у кассирши, где находится гостиница «Ренессанс».
— На улице Банк, идите прямо, потом налево, но там дорого, предупреждаю вас.
Дани заказала фруктовый сок, но потом передумала — надо подбодриться! — и выпила рюмку очень крепкого коньяка, после которого все внутри у нее запылало. На рюмке были нанесены деления и нарисованы розовые поросята разных размеров. Она оказалась ничтожным поросенком. Кассирша, по-видимому, прочитала ее мысли, даже несмотря на темные очки, потому что она звонко и дружелюбно рассмеялась и сказала:
— Не огорчайтесь, вы и так очаровательны.
Дани не решилась заказать вторую рюмку коньяка, хотя ей хотелось выпить еще. Она взяла со стойки пачку соленой соломки и, грызя ее, стала отыскивать на табло музыкального автомата пластинку Беко. Опустив монету, она нажала кнопку «Один со своей судьбой», и кассирша сказала ей, что эта пластинка на нее тоже очень действует, — и она кончиками пальцев похлопала себя по левой стороне груди.
Дани вышла в ночь и немножко прошлась — свежий воздух приятно обвевал ей лицо. Стоя у реки, она подумала, что ей уже не хочется ехать в «Ренессанс». А что хочется? Хочется бросить пачку соломки в воду — и она ее бросила! — хочется поесть спагетти, хочется, чтобы ей было хорошо, хочется оказаться сейчас в Каннах или еще где-нибудь, хочется надеть свое воздушное платье, которое она купила в Фонтенбло, и быть рядом с каким-нибудь приятным молодым человеком, который бы успокоил ее, а она бы целовала его, целовала… И чтобы этот молодой человек был похож на ее первого любовника, из-за которого она уже никого по-настоящему не могла полюбить. Они познакомились, когда ей было двадцать лет, и встречались два года, но у него, как говорится, было свое гнездо, жена, которую он продолжал безнадежно любить, ребенок — Дани видела его фотографии… Боже, до чего она устала! Который же час?
Она направилась к машине. Вдоль набережной росли одуванчики или, как их иногда называют, ангелы. В детстве она дула на них, белые пушинки разлетались, и ей казалось, что она девушка с обложки словаря «Ларусс». Она сорвала одуванчик, но не решилась подуть на него, потому что на нее смотрели прохожие. Ей захотелось, чтобы сейчас она встретила ангела, но ангела мужского рода, без крыльев, но красивого, спокойного и веселого, одного из тех ангелов, которых так опасалась Мамуля, и пусть бы он держал ее в своих объятиях всю ночь напролет. И завтра она забыла бы свой дурацкий сон, и они вместе мчались бы на ее Стремительной птице… Остановись, наивная дурочка…
Ее молитвы редко приносили ей удачу, но оттого, что она увидела, раскрыв дверцу машины, можно было завыть. Ангел или нет, но он сидел в машине — совершенно незнакомый, довольно-таки темный, довольно высокий и довольно шпанистого вида. С сигаретой во рту, одной из тех сигарет с фильтром, что она оставила на щитке, он удобно устроился на переднем сиденье, задрав ноги, упершись подошвами своих мокасин в ветровое стекло, и слушал радио. С виду он был ее ровесник. На нем были светлые брюки, белая рубашка и пуловер без воротника. Он посмотрел на нее сверху вниз своими большими черными глазами и сказал глухим, приятным голосом, но с легким раздражением:
— Где вы пропадали? Так мы никогда не уедем.
Филипп Филантери, по прозвищу Плут-плут (потому что два плута лучше, чем один), обладал по меньшей мере одной из основных добродетелей: он твердо знал, что в тот момент, когда он умрет, мир рухнет и, стало быть, все остальные не имеют никакого значения, они существуют только для того, чтобы снабжать его всем необходимым, а потому нечего ломать себе голову над вопросом, достойны ли они хоть чего-нибудь, тем более что много думать глупо — ведь умственное напряжение может отразиться на здоровье и сократить срок его жизни, те шестьдесят или семьдесят лет, которые он рассчитывал прожить.
Накануне ему исполнилось двадцать шесть лет. Воспитывался он у иезуитов. Смерть его матери — она умерла несколько лет назад — была единственным событием в его жизни, действительно причинившим ему боль, и он до сих пор не мог смириться с этой утратой. До недавнего времени он был хроникером одной эльзасской газеты, а сейчас в его кармане лежал билет на теплоход до Каира, контракт с каирским радио и несколько су. С точки зрения Филиппа, женщины по своей натуре существа низшие и обычно не требуют большого умственного напряжения, а потому они самая желательная компания для такого парня, как он, которому надо два раза в день поесть, время от времени переспать с кем-нибудь и до четырнадцатого числа этого месяца добраться до Марселя.
Если бы сейчас было утро или хотя бы суббота, он бы зашел в любой дом с дешевыми квартирами, познакомился с какой-нибудь домашней хозяйкой, измученной, с непонятной душой, но сторонницей де Голля. Пока ее муж не пришел со службы, а ребятишки из школы, он взял бы у нее интервью для «Прогре де Лион», и их разговор закончился бы в супружеской постели, а она бы потом объяснила мужу, что потеряла свой кошелек в магазине стандартных цен. Или же он отправился бы сам в этот магазин и обработал бы там какую-нибудь продавщицу… Но в субботу, тем более к вечеру, головы у продавщиц забиты ошибками кассирши и чепухой, которую несут покупательницы, так что у него не было никакой надежды на удачу.
Он зашел в кафе и, глядя в темноту сквозь стекло витрины, съел рубленный бифштекс. Кафе выходило на набережную Мессажери. Он долго сидел там, понимая, что пойти куда-нибудь в другое место обойдется еще дороже, и, кроме того, он по опыту знал, что после наступления темноты надо уметь ждать упорно, на одном месте, иначе прозеваешь свое счастье. Часов около одиннадцати он увидел, как на набережной остановился белый «тендерберд». Филипп как раз доедал второй бифштекс и допивал новый графинчик вина. Он разглядел в машине косынку — то ли зеленую, то ли голубую, — сзади — номер департамента Сены. «Наконец-то», — подумал он с облегчением и встал.
В тот момент, когда он открыл дверь кафе, из машины вышла молодая женщина. Высокая, в белом костюме. Она была уже без косынки, и ее золотистые волосы блестели, освещенные светом фонарей. Левая рука у нее была перевязана бинтом. Женщина перешла улицу и скрылась за дверью другого кафе, чуть подальше. Ее настороженная и в то же время размашистая походка понравилась ему.
Прежде чем заглянуть в кафе, Филипп тоже пересек улицу, только в обратном направлении, прогулялся вокруг машины, проверяя, не сидит ли кто-нибудь в ней. Там никого не было. Он открыл дверцу у руля. В машине пахло дамскими духами. Над приборным щитком он обнаружил пачку сигарет «житан» с фильтром, вынул одну и закурил от зажигалки в машине. Открыв ящичек для перчаток, он осмотрел его, потом, — стоявший сзади чемодан: две пары кружевных нейлоновых трусиков, светлое платье, брюки, купальный костюм и ночная рубашка, пахнувшая теми же духами, в то время как все остальные вещи производили впечатление новых. На всякий случай он положил в машину и свой чемоданчик.
В кафе он входить не стал, а лишь заглянул туда через стекло. Молодая женщина выбирала пластинку у автоматического проигрывателя. Во рту она держала соленую соломку. Он обратил внимание, что ее темные очки были оптические и забавно отражали свет. Близорука. Лет двадцать пять. Правой рукой орудует неумело. Имеет мужа или любовника, способного на рождество подарить ей «тендерберд». Когда она нагнулась к проигрывателю, юбка плотно облегла ее тело — крепкое, упругое, с длинными ногами. Он заметил на юбке пятна грязи. У женщины была скромная прическа, небольшой ротик и такой же миниатюрный нос. Когда она заговорила с толстой рыжей покорительницей сердец, сидевшей за кассой, он по ее мимолетной грустной улыбке понял, что у нее какие-то неприятности или даже горе. Мужчины, иными словами, все посетители кафе, украдкой бросали на нее быстрые испытывающие взгляды, но она явно этого не замечала. Она слушала песенку Беко (Филипп тоже слышал ее на улице), в которой певец говорил ей, только ей, что она одна на своей звезде. Все ясно, ее бросил любовник и рана совсем свежая. Таких не обведешь вокруг пальца.
Она явно небогата, а если у нее водятся денежки, то недавно. Почему он так решил, он бы и сам не смог сказать. Может, потому, что богатая девушка не станет одна разгуливать по Шалону в одиннадцать часов вечера. Впрочем, а почему бы и не погулять? А может, он так решил потому, что слишком убого было содержимое ее чемодана. Как бы там ни было, но он понимал, что женщина такого рода не находка для него, с таким же успехом он может хоть сейчас остановить какой-нибудь грузовик.
Филипп вернулся к машине, сел в нее и стал ждать, включив приемник на радиостанцию «Европа-1» и закурив вторую сигарету. Он видел, как она вышла из кафе, пересекла улицу и, пройдя немного вперед, остановилась у парапета набережной. Пока она шла от реки к машине, он, глядя на ее своеобразную, но красивую походку, подумал, что она, должно быть, женщина степенная, рассудительная, но в то же время в ней было и что-то такое, что дало ему основание заключить, что наверняка под этим строгим костюмом таится страстная натура и поэтому ей от него не уйти.
Нельзя сказать, что она очень удивилась, открыв дверцу машины и услышав его упрек, что он слишком долго ждет ее. Она лишь слегка отпрянула, но тут же села за руль, одернула юбку, чтобы прикрыть колени, и, вынимая ключи из сумочки, и сказала:
— Только не говорите мне, что вы меня уже видели. Я больше не могу этого слышать.
У нее был поразительно четкий выговор, казалось, она отчеканивает каждый звук. Не придумав ничего лучшего, он ответил:
— Ладно, разговаривать будете потом. Знаете, который час?
Больше всего его смущали очки. Два овальных черных стекла, за которыми могло скрываться все что угодно. Ее голос прозвучал так же четко:
— Убирайтесь из моей машины.
— Это не ваша машина.
— Да?
— Я видел бумаги в ящичке.
Она пожала плечами и сказала:
— Будь так любезен, выйди. И поскорее.
— Я еду в Канны.
— Великолепно. Но все-таки вытряхивайся. Знаешь, что я сделаю, если ты не уберешься отсюда?
— Вы отвезете меня в Канны.
Она даже улыбнулась. Шлепнув его по ногам, чтобы он снял их со щитка — и он сел как полагается, — она бросила на него быстрый взгляд:
— Я не могу отвезти тебя в Канны.
— Меня это очень огорчает.
— Так чего тебе от меня надо?
— Чтобы ваша паршивая таратайка тронулась наконец, черт возьми.
Она кивнула, словно соглашаясь с ним, и включила зажигание. Но он знал, что это еще далеко не согласие. Его ничуть не удивило, когда она изящно развернулась на тротуаре и поехала к центру города. Он подумал, что она, пожалуй, способна, не говоря ни слова, отвезти его в полицейский участок. Впрочем, нет, это на нее не похоже.
Она свернула в какую-то узкую улочку налево и остановилась, чтобы прочитать табличку с ее названием. Она так вытянула свою тонкую шею, что встречная машина вынуждена была тоже остановиться. Водитель, приоткрыл дверцу, сказал ей какую-то глупость, но ни она, ни Филипп не ответили. Они проехали еще чуть дальше и остановились у неоновой вывески «Ренессанс». Ему пришла в голову одна мысль, правда, несколько наивная, но он ее отогнал.
— Мне остаться в машине или пойти с вами?
— Это твое дело. Хочешь — иди, не хочешь — оставайся.
Он вышел из машины и стал рядом с ней. Она была на голову ниже его. Он глупо сказал ей, что если она будет продолжать говорить ему «ты», то и он последует ее примеру.
— Попробуй. Я разбужу весь Макон.
— Но мы еще не в Маконе, а в Шалоне.
— Вот именно, но меня услышат и в Маконе.
Она подняла к нему свое лицо, оно выражало полное безразличие. Казалось, она готова ко всему, ее уже ничем не удивишь, но в то же время у Филиппа появилась уверенность — он почти физически ощущал это, — что уже сегодня ночью она окажется в его объятиях, он, наконец, увидит ее глаза и завтра они вместе будут нежиться на пляже. Она в нерешительности стояла перед застекленной дверью. Должно быть, она думала о том же, о чем и он, потому что вдруг, не спуская с него глаз, сказала изменившимся, каким-то усталым голосом:
— Не беспокойся, я не буду тебе в тягость.
И вошла в гостиницу.
То, что произошло там, совсем повергло его в недоумение. Она спросила у элегантного мужчины, который сидел за конторкой администратора, а потом и у его жены, подошедшей к ним, была ли по телефону заказана для нее комната — ее фамилия Лонго — и действительно ли она ночевала здесь накануне. Хозяин и его жена, обескураженные вопросом, в замешательстве тупо переглянулись.
— Простите, мадемуазель, вы разве сами этого не знаете?
Нет, лично они ее не видели. Ее оформлял ночной дежурный, а сегодня вечером, как и каждую субботу, он не работает.
— В самом деле? Как все просто!
— Но разве вчера вечером были не вы?
— Об этом-то я вас и спрашиваю.
Филипп стоял рядом с нею и машинально водил вокруг подставки для шариковой ручки пепельницей, которую он взял с конторки. Эта возня, по-видимому, раздражала ее, и она, не глядя на Филиппа, положила правую руку на его локоть. Она сделала это как-то мягко, по-дружески. Пальцы у нее были тонкие, ногти коротко подстрижены и покрыты лаком. «Машинистка», — подумал Филипп. А она в это время говорила, что если она действительно ночевала в гостинице, то должна сохраниться карточка или ее фамилия в книге регистрации приезжих.
— У нас есть ваша карточка, и мы сказали это жандарму, когда он звонил. Правда, вы приехали так поздно, что она помечена сегодняшним днем.
Хозяйка, начиная нервничать, рылась в бумагах на полочке над конторкой. Достав карточку, она положила ее перед странной посетительницей, но та лишь мельком взглянула на нее и даже не взяла в руки.
— Это не мой почерк.
— Как же вы хотите, — тотчас же вмешался хозяин, — чтобы это был ваш почерк, если карточку заполнял дежурный? Он нам сказал, что вы его сами попросили, потому что вы левша, а левая рука у вас была забинтована. Вот она и сейчас в повязке. Вы ведь левша, не так ли?
— Да.
Хозяин гостиницы взял карточку и стал читать ее. Голос его слегка дрожал.
— Лонго, Даниель, Мари-Виржини. Двадцать шесть лет. Рекламное агентство. Приехала из Авиньона. Место жительства — Париж. Француженка. Разве это не вы?
Она с удивлением переспросила:
— Из Авиньона?
— Так вы сказали дежурному.
— Какая чушь!
Хозяин только молча развел руками. Он-де не виноват, если она сама сказала эту чушь.
Она царапала ногтями пуловер Филиппа, и он взял ее теплую руку в свою.
— Вы не приезжали сюда? — тихо спросил он.
— Нет, конечно, нет. Но все разыграно как по нотам!
— Если хотите, можно найти ночного дежурного.
Она задумчиво посмотрела на него, потом пожала плечами, сказала, что это ни к чему, и, не попрощавшись, молча направилась к застекленной двери.
— Так вы не берете номер? — визгливо спросила хозяйка.
— Беру, — отвечала она. — Как и вчера. Я сплю в другом месте, но я здесь. Это для того, чтобы вызвать к себе интерес.
В машине она закурила, устало выпустила дым и глубоко задумалась. Филипп решил, что сейчас ему уместнее помолчать. Прошло минуты две, не меньше, когда она включила мотор и, покрутившись по улицам, привезла его на набережную, где они встретились.
— У меня нет желания ехать сегодня ночью. И я не могу отвезти тебя в Канны. Извини, из-за меня ты потерял время.
Быстрым движением она наклонилась и открыла дверцу с его стороны. Он даже не попытался взять ее за плечи, а тем более поцеловать — он заработал бы только пару пощечин, а когда ты находишься в таком положении, что не можешь ответить тем же, это неприятно. Он предпочел сказать, что наврал ей и в Канны не едет.
— Врать некрасиво.
— Я должен четырнадцатого сесть на теплоход в Марселе. — И снова соврал: — Уплываю в Гвинею.
— Пришлешь мне открыточку. Прошу тебя, выйди.
— Я заключил контракт на работу в Гвинее. Реактивные двигатели для самолетов. Когда был на военной службе, я защитил диплом. Могу рассказать вам кучу потрясающих вещей о реактивных двигателях. Знаете, это очень интересно.
— Как тебя зовут?
— Жорж.
— Ты кто, цыган или испанец?
— Немного цыган, немного итальянец, немного бретонец. Я из Меца. Могу рассказать кучу потрясающих историй о Меце.
— У меня аллергия к экзотике. А про Гвинею и реактивные двигатели — это правда?
Он поднял правую руку, сделал вид, будто плюет на пол, и сказал:
— Да, там нужны техники.
— А мне казалось, что они приглашают только китайцев.
Он пальцами растянул глаза в стороны.
— Я ведь немножко и китаец.
— Слушай, поверь мне, я собираюсь поставить машину и поспать. И долго никуда не поеду.
— Я могу подождать вас в машине.
— Об этом не может быть и речи.
— В таком случае я мог бы поспать вместе с вами.
— Исключено, я во сне брыкаюсь. На юг едет много машин. Хочешь, я дам тебе совет?
— Я совершеннолетний.
Она покачала головой, вздохнула и снова тронулась. Филипп предложил ей, если она не возражает, завтра вести машину. Ведь ей, наверное, трудно с больной рукой. Она ответила, что дорогой птенчик может не беспокоиться, до завтра она обязательно найдет способ избавиться от него.
На самой окраине города она остановилась в саду какой-то роскошной гостиницы. Сад был забит машинами с номерами департамента Сены и заграничными. Она вышла, он остался в «тендерберде».
— У тебя нет денег на номер?
— Нет.
— Ты ел?
— Я как раз ужинал. Но появились вы и лишили меня аппетита.
Она сделала три-четыре нерешительных шага по направлению к освещенному подъезду. В раскрытые окна она увидела несколько запоздалых посетителей, которые ужинали за столиком. Она остановилась и обернулась к машине.
— Ну, идешь ты или нет?
Он пошел за этой утомленной очаровательной длинноногой блондинкой. Она взяла номер с ванной для себя и этажом выше комнату для него. В лифте он сказал:
— Но мне тоже нужна ванна.
— Обойдешься. Завтра утром помоешься в моей. Если хочешь, потру тебе спинку. Ты долго еще будешь дурить мне голову?
Он вошел вслед за нею в большую комнату с задернутыми шторами. Следом за ними швейцар в синем фартуке внес багаж. Увидев чемоданчик Филиппа, она удивленно воскликнула:
— Это не мой! Вы его взяли в машине?
— Это мой, — сказал Филипп.
— О, я вижу, ты все предусмотрел.
Она достала из сумки деньги для швейцара — это было нелегко из-за больной руки, — и попросила его передать, чтобы в ресторане им приготовили что-нибудь поесть, пусть даже холодное. На двоих. Они спустятся через четверть часа. Когда швейцар ушел, она, тихонько пнув ногой чемоданчик Филиппа, указала своему гостю на открытую дверь.
Он оставил ее. Было уже за полночь, но снизу доносился хохот какого-то полуночника. Комната Филиппа оказалась гораздо меньше, чем ее, и не такая уютная. Окно выходило в сад. Он посмотрел на «тендерберд», постоял в задумчивости, потом открыл свой чемоданчик, умылся, почистил зубы и решил, что переодеваться не стоит, иначе он будет выглядеть дураком.
Когда он без стука вошел к ней в номер, она стояла босая, в белых трусиках и лифчике, и старательно раскладывала у окна на сдвинутые вместе два стула выстиранный костюм. На ней были обычные очки с металлическими дужками, и он, наконец, увидел открытым все ее лицо. Сейчас оно понравилось ему еще больше. Да и тело ее было именно таким, каким он представлял его себе, — гибким и восхитительным. Она спросила, видит ли он граненую вазу, что стоит около двери в ванную комнату. Он ответил, что видит.
— Если ты немедленно не выйдешь, я разобью ее о твою башку.
Он спустился и стал ждать мисс Четыре глаза в ресторане. Она пришла в тех самых бирюзовых брюках, которые он видел у нее в чемодане. Как и белый пуловер, они весьма откровенно облегали ее. На ней снова были ее варварские темные очки.
Есть ему не хотелось. Он смотрел, как, она сидя против него с обнаженными руками, ковыряла ложечкой ледяную дыню, и нарезал ей мясо маленькими кусочками. Она говорила медленно, и голос у нее был немножко грустным. Она руководит рекламным агентством, а сейчас едет к друзьям в Монте-Карло. Она рассказала ему какую-то путаную историю о том, как в пути ее повсюду узнавали незнакомые люди и утверждали, будто видели ее накануне. Он заметил, что она уже не «тыкает» ему больше.
Когда, наконец, до него в общих чертах дошел смысл всей этой истории, он расхохотался. И правильно сделал. Он сразу же увидел, что она благодарна ему за это.
— Вам тоже кажется это смешным, да?
— Господи, конечно. Над вами просто посмеялись. Где этот ваш шофер стибрил у вас фиалки?
— Не доезжая автострады на Оксер.
— Он наверняка часто ездит по Шестому шоссе, и у него там повсюду знакомые. Он предупредил их по телефону, и они устроили спектакль по мотивам сказочки про Мальчика-с-пальчика, только в нем все наоборот.
— А жандарм? Вы думаете, жандарм тоже может поддаться на такую глупость?
— А если он друг или родственник хозяина станции обслуживания? Разве этого не может быть? А потом, вы думаете, жандармом становятся от большого ума?
Она смотрела на свою забинтованную руку, и у нее было такое же выражение, как в кафе в Шалоне, когда он наблюдал за ней через стекло. Ресторан опустел. Филипп сказал, что шутки иногда оборачиваются неприятностью, что она, наверное, сильно сопротивлялась там, на станции обслуживания, когда ее хотели просто напугать, и сама повредила себе руку. Или же ей стало дурно, и она упала на нее.
— Я никогда в жизни не падала в обморок.
— Но это совсем не означает, что вы не можете упасть.
Она кивнула. Он увидел, что ей нужно только одно — чтобы ее успокоили. Было около часа ночи. Если они не перестанут обсуждать эту нелепую историю, он так и не ляжет к ней в постель. И он сказал ей, что хватит, те, кто сыграл с нею эту злую шутку, были бы счастливы, если бы узнали, что она до сих пор думает о ней.
— Улыбнитесь-ка лучше, я еще не видел, как вы улыбаетесь.
Она улыбнулась. Она явно старалась забыть все, что произошло с нею, но даст ли ей забыть рука, ведь она болит? Рука, пожалуй, может оказаться серьезным препятствием. Глядя на маленькие, ослепительные белые зубы своей спутницы — два передних слегка расходились в стороны, — Филипп робко спросил:
— А ваши глаза я тоже могу увидеть?
Она кивнула, но улыбка сошла с ее лица. Он протянул руку над столиком и снял с нее очки. Она не противилась, она сидела молча, не шелохнувшись, она даже не прищурилась, чтобы попытаться видеть, и глаза ее были непроницаемы, в них отражался лишь свет ламп. Смущенно, только потому, что он понимал — нужно прервать это молчание, он спросил:
— Как я сейчас выгляжу?
Она могла бы ответить: расплывчато, неясно, в стиле Пикассо, или, защищаясь, могла сказать, что он выглядит как типичный прихлебатель, или еще что-нибудь в этом роде. Но она сказала:
— Пожалуйста, поцелуйте меня.
Он знаком попросил, чтобы она приблизила к нему свое лицо. Она повиновалась. Он нежно поцеловал ее. Губы у нее были теплые, неподвижные. Он надел ей очки. Она смотрела на скатерть. Он спросил ее, все с тем же непонятным ему смущением в голосе, сколько в ее номере ваз, которые будут разбиты. В ответ, словно подтрунивая над самой собой, она лишь усмехнулась и поклялась ему тихим, изменившимся голосом, что она будет послушной, «это правда, обещаю вам», потом вдруг подняла на него глаза, и он понял, что она хочет сказать ему что-то, но слова не идут с ее губ. Она только сказала, что такие вот цыгане-бретонцы-китайцы родом из Меца в ее вкусе…
Утром она приняла ванну. Тихим голосом заказала по телефону кофе, в дверях взяла у горничной поднос с завтраком и отдала ей погладить свой костюм, который уже высох. Она выпила две чашки безвкусной бурды, разглядывая лежавшего на ее кровати чужого мужчину, который уже стал ей близок. Потом, не выдержав, она заперлась в ванной комнате и изучила содержимое его бумажника. Он оказался не Жоржем, а Филиппом Филантери, родился в Париже и был моложе ее ровно на шесть дней. Ей было приятно узнать, что оба они родились под одним знаком зодиака, а следовательно, их гороскопы хотя бы не будут противоположными, но когда она увидела билет на пароход, ее охватила паника. Он действительно отплывал четырнадцатого, в одиннадцать часов, с набережной Жёльет, только не в Гвинею, а в Каир. Так ей и надо, нечего было лезть в бумажник.
Она приготовила ему ванну и заказала плотный завтрак, который он проглотил с большим аппетитом прямо в ванне. Дани, завернувшись в простыню, сидела на ее краю, рядом с ним, и он время от времени целовал ее. Он был спокоен. Она смотрела на его мокрые волосы, огромные черные жуликоватые глаза, невероятно длинные ресницы и крепкие мускулы, ходившие под кожей, и, как могла, уговаривала самое себя. Да, у него нет ни су, встреть он не ее, а любую женщину, все было бы так же. Тогда чего же она хочет? Она говорила себе: боже мой, сегодня уже воскресенье, двенадцатое июля, но он может передумать и не уехать…
Он попросил по телефону, чтобы ему принесли его чемоданчик, который он оставил в своем номере, достал из него помятый светлый летний костюм и надел его, повязав черный галстук. Он сказал, что носит только черные галстуки, так как у него недавно умерла мать. Потом он помог одеться Дани. Он попросил ее остаться в простых очках, но она соврала, что это невозможно, так как они слишком слабые. Он сказал, что мог бы сам вести машину. Она осталась в простых очках.
Ночью шел дождь и его блестящие жемчужины лежали на кузове Стремительной птицы. Когда они проезжали Турнюс, показались первые лучи солнца. Макон встретил их звоном колоколов — звонили к обедне. Она сказала, что если он не возражает, она не поедет к своим друзьям в Монте-Карло, а останется с ним до его отплытия. Но он повторил, что никуда не уплывает.
Они откинули верх машины. После Вильфранша, чтобы не ехать через Лион, он свернул на какую-то дорогу, которая вилась между скалами. Навстречу им попадались почти одни грузовики. Он свободно ориентировался на этой трассе, видно, ездил по ней не раз. Подъезжая к Тассен-ла-Деми-Люн, она вспомнила о парочке, которую встретила накануне в придорожном ресторане около Фонтенбло, и в памяти сразу всплыла вся вчерашняя история. Сейчас она казалась ей какой-то фантастикой, и все же в ней снова проснулся страх. Она придвинулась к своему спутнику, на минутку прильнула головой к его плечу, и все прошло.
О себе он говорил мало, но без конца задавал вопросы ей. Самые щекотливые из них — чья у нее машина и кто ее ждет в Монте-Карло — она обходила как могла. Туманно рассказала о своем «рекламном деле», точно описав агентство, в котором она работала, только без Каравая. Стараясь переменить тему, она стала вспоминать приют. А где-то в глубине ее души Мамуля в это время говорила: «Будь я жива, он бы сейчас не выглядел таким красавчиком, уж поверь мне. И я бы его наказала не за то, что ты сразу легла с ним в постель, а за то, что он хочет причинить тебе зло. А пока скажи ему, чтобы не гнал так, иначе вы оба отправитесь на тот свет без покаяния да еще разобьете чужую машину».
После Живора они переехали через Рону и оказались на Седьмом шоссе, которое шло вдоль реки, пересекая празднично украшенные городки Сен-Ранбер д’Альбон, Сен-Валлье, Тен-д’Эрмитаж. Не доезжая нескольких километров до Баланса, они остановились пообедать.
Солнце уже грело по-южному жарко, вокруг говорили с южным акцентом. Дани изо всех сил старалась не выдать ни жестом, ни взглядом то, что вдруг захлестнуло ее. Наверное, вот это и есть счастье. Они сидели за столиком в саду — именно так сидеть она мечтала вчера, — и она даже нашла в меню спагетти. Он рассказывал ей о таких местах, о которых, она призналась в этом, она и не слышала. Там они смогут вечером любить друг друга, купаться и завтра снова любить, и так — столько дней, сколько она пожелает. Она заказала себе малину и сказала, что они поедут в Сент-Мари-де-ла-Мер, что это, наверное, самое подходящее место для цыгана, даже если он и не настоящий цыган.
Он ушел на несколько минут, чтобы позвонить «одному приятелю». Когда он вернулся, она догадалась, что он чем-то озабочен. Даже улыбка его стала какой-то иной. Оплачивая счет, она поняла, что он звонил не в Мец и не в Париж, это стоило бы гораздо дороже. Неуклюже орудуя правой рукой, она не смогла скрыть, что вынимает деньги из фирменного конверта, в котором выдают жалованье, но он ни о чем не спросил ее, может, и не заметил этого. «Вместо того, чтобы рыться в чужом бумажнике, надо было заранее все предусмотреть и вынуть деньги из конверта», — упрекнула она себя.
Они проехали через Баланс, светлый городок с высокими платанами, и оказались в совершенно новом для нее краю, более солнечном и, пожалуй, более близком ей, чем все, где она бывала до сих пор. Дорога шла над Роной, обмелевшей, высыхающей между песчаными косами, и после Монтелимара и земля, и скалы, и деревья казались грубым детищем солнца.
Рука у Дани больше не болела. Филипп вел машину быстро и, судя по его лицу, которое всегда будет стоять перед ее глазами, о чем-то сосредоточенно думал. Она раскуривала для него сигареты, иногда снова брала их у него, чтобы сделать несколько затяжек той же сигаретой, что и он. Она радовалась, когда ему приходилось замедлять ход, потому что он тогда поворачивался к ней, целовал ее или же, как бы ободряя ее, клал ей на колени руку.
Оранж. Они миновали Авиньон и поехали по прямой дороге, обсаженной платанами. Через реку Дюране был перекинут широкий мост, по которому движение шло в несколько рядов. В Салоне они остановились у пивной и, пока им заправляли машину, выпили у стойки по стаканчику. Мокрые волосы прилипли у него ко лбу, у нее — тоже. Они рассмеялись, молча глядя друг на друга, потому что одновременно вспомнили прошлую ночь.
Они отмахали еще километров десять или двадцать, но теперь он ехал медленнее, чаще целовал ее и все нежнее сжимал ее колени. Она поняла, что это неминуемо, и сердце ее тревожно забилось.
Он свернул на проселочную дорогу, которая вела в Мирама, но остановил «тендерберд» на обочине и попросил Дани выйти из машины. Он хорошо знал эти места, что было и без слов ясно. Они шли по сосновому лесу под оглушительный концерт цикад и, взобравшись на какой-то холм, увидели вдали Беррский пруд, неподвижные воды которого напоминали большое солнечное пятно.
Мысли в голове Дани путались. Ей было жарко. Стыдно. Страшно. Она сама не понимала, чего она боится.
Он усадил ее рядом с собой на большой камень, поросший сухим мхом. Потом он спросил ее о чем-то, спросил так тихо, что она не расслышала, но все поняла. Она только не могла взять в толк, зачем ему это знать, это было непохоже на него, и почему вдруг его лицо стало чужим, замкнулось и он избегает ее взгляда…
Она понимала, что при таком обороте дела это было оплошностью с ее стороны — ответить так, но она не могла отречься от всего и сказала:
— Я и сейчас продолжаю его любить.
— Он бросил тебя?
— Никто никого не бросал.
— Тогда что же? Почему бы вам не пожениться и не иметь кучу детей?
— Двоеженство запрещено.
— Но существует развод.
— Есть еще и другое, — тихо проговорила она. — Дети, он уже обзавелся ими.
— А его жена, что она за женщина?
— Очень хорошая. Очень милая. Я никогда ее не видела.
— Откуда же ты знаешь, что она милая?
— Знаю.
— А ты его видела с тех пор, как вы расстались?
— Да, да, да. Два раза. — Она нервничала, все это было так глупо. — Хочешь знать точно, когда? Одиннадцатого сентября, два года назад, и семнадцатого августа прошлого года. Получил?
— И все-таки он не бросил из-за тебя жену.
Она ничего не сказала. От жары у нее запотели очки, она сняла их и вынула из сумки платок, чтобы протереть. И застыла с очками в правой руке. Она пыталась ни о чем не думать, она чувствовала, что он смотрит на нее, потом она услышала, как он сказал изменившимся голосом:
— Прости меня, Дани. Я пойду возьму сигареты в машине.
Он нагнулся и нежно, как накануне в ресторане, поцеловал ее в губы.
У нее были такие же теплые, неподвижные губы, такие же непроницаемые глаза, как и тогда в ресторане. Он ушел, не оборачиваясь. Только когда деревья скрыли его от Дани, он побежал. Теперь успех дела решает быстрота. Дани не сразу удивится его долгому отсутствию. Сначала она объяснит это их ссорой. Таким образом, по его расчетам, она не заметит исчезновения машины раньше чем через четверть часа. Кроме того, он хорошо знает эти места, а ей придется потратить минут тридцать — сорок, прежде чем она доберется до телефона.
Если он ошибся и машина действительно принадлежит ей, она заявит о пропаже в полицию. Тогда он проиграл. Еще минут десять уйдет на то, чтобы поднять на ноги первых жандармов. Прежде всего известят тех, что дежурят на северной автостраде и у въезда в Марсель. Они, конечно, заметят промчавшийся мимо них «тендерберд», на него нельзя не обратить внимание. Значит, сцапают его на дороге в Касси.
Итак, в лучшем случае у него есть один час для спасения. Маловато! Единственная его ставка была на то, что Дани Лонго не обратится в полицию или же, если и обратится, то не сразу. История, которую она рассказала ему вчера ночью за столиком, и впрямь какая-то непонятная, если, конечно, она не скрыла ничего.
Ведь когда человеку калечат руку, он поднимает скандал, если жандарм говорит ему, будто видел его утром, а это неправда, то он с ним не соглашается. Да и вообще у этой мисс Четыре глаза много и других странностей.
Филипп, слегка запыхавшись, вскочил в машину, вставил ключ в замок зажигания, почти в ту же секунду нажал на акселератор и рванул с места. За стеной деревьев, оглушенная стрекозами, она наверняка не могла услышать шум мотора. Он осторожно развернулся, дважды при этом съехав в кювет, так как машина была слишком длинная. Подумав о том, что в вещах Дани нет ничего, что могло бы ему пригодиться, а ее это здорово обременит и она задержится еще дольше, он вытащил ее чемодан, раскрыл его и отбросил как можно дальше. Вещи разлетелись по траве вдоль дороги. Брюки, которые были на ней накануне, образовали какое-то причудливое бирюзовое пятно, и он вдруг почувствовал, что ему неприятно видеть это. Он сказал себе, что сбрендил и даже хуже, но все же вышел из машины, поднял брюки, скомкал их, чтобы сунуть обратно в чемодан, и вдруг оцепенел: Дани неподвижно стояла перед ним, он не слышал, как она подошла. Потом он увидел, что это всего-навсего ее белое муслиновое платье, которое, зацепившись, повисло на одном из колючих кустов. Чертыхнувшись, он отшвырнул в сторону брюки, сел за руль и ринулся вперед.
Выехав на шоссе, он с радостью отметил, что на проселочной дороге, где он бросил Дани, ему навстречу не попалась ни одна машина. Южнее, меньше чем в двух километрах от этой дороги, проходила другая, пошире и в лучшем состоянии, и поэтому все предпочитали пользоваться ею. Кто знает, может быть, мисс Четыре глаза потеряет даже больше времени, чем он предполагает, прежде чем ей удастся сесть на попутную машину.
Филипп ненавидел женщин, всех женщин, но все-таки те, которые были наделены некоторой простотой, вызывали у него смутное чувство симпатии. А Дани Лонго трижды вызвала у него настоящую симпатию. В первый раз, когда при входе в гостиницу сказала: «Я не буду тебе в тягость, не беспокойся». Потом — когда они стояли перед конторкой, и она положила ему руку на плечо, словно он был ее братом и они находились во враждебном мире. И больше всего, когда за столиком он снял с нее очки. У нее было такое же беззащитное лицо, как сердце его матери, которая умерла в сорок лет, незамужней, не имея никакого утешения, кроме сидевшего у ее больничной койки ублюдка-сына, а он не сумел бы утешить даже паршивую бродячую собаку.
Надо поскорее забыть Мари-Виржини Дани Лонго, он ее и так достаточно одарил. Он подарил ей ее сумочку, чтобы она могла выпутаться из этой истории, ссору, чтобы впредь не верила басням первого встречного, и один час времени, чтобы отомстить ему. Что ж, у нее есть шансы на удачу.
Он стремительно спустился по северной автостраде, которая идет под уклон до самого Марселя, проехал по окружным бульварам и помчался по шоссе на Обань.
Прошлым летом толстяк Поль дал ему за новую «ДС», которую он угнал таким же способом, сотню тысячефранковых бумажек. Теперь, по телефону, за «тендерберд» он пообещал триста, но — намеками, конечно, — заставил его поклясться, что Филипп не угнал его просто с улицы или еще откуда-нибудь, и спросил, уверен ли он, что владелица этой машины, как и прошлогодняя дама, не заявит о пропаже в полицию.
Когда он свернул на Касси, на «тендерберд» явно обратили внимание жандармы, но не остановили его. Было пять часов двадцать минут. У него появилась надежда, что четырнадцатого он сядет на теплоход с деньгами в кармане, не имея судимости, и в каюте первого класса будет развлекаться с какой-нибудь очередной богатой идиоткой.
Четверть часа спустя он уже ни на что не надеялся. «Тендерберд» стоял у моря, рядом с пристанью, у мыса Канай. Опершись обеими руками о кузов автомобиля, Филипп изо всех сил старался удержаться от рвоты. В одну секунду вся его жизнь превратилась в кошмар, и он стоял под палящим солнцем, изнемогая от ярости и страха. Судимость он заработал, это точно.
Она собрала свои разбросанные вещи. Тщательно уложила их в черный чемодан. Она не пошла по пустынной дороге, по которой они приехали сюда, а снова взобралась на холм, расстелила на плоском камне, где они сидели, бумажный мешок из-под босоножек, разорвав его по шву, и губной помадой крупными буквами вывела дрожащей правой рукой: «Сегодня в десять вечера у дома номер десять на улице Канебьер». Все, что она знала о Марселе, — название одной улицы, да еще то, что жители этого города лгуны, как, впрочем, и повсюду. Она придавила свое послание большим камнем, хотя великолепно понимала, что оно абсолютно бессмысленно. Но не следует ничем пренебрегать: ведь не исключена возможность, что этот парень вернется сюда после ее ухода.
Минут через пять, спустившись с холма с другой стороны, она вышла на дорогу, которую раньше заметила сверху сквозь деревья. На этой дороге было оживленное движение. Первая машина остановилась. В ней сидели мужчина и женщина, на заднем сиденье в полотняной люльке спал грудной ребенок. Дани села рядом с ребенком, положив на колени чемодан.
Ее довезли до небольшого кафе у поворота на шоссе, ведущего к Марселю. Рассыпаясь в благодарностях перед своими попутчиками, она заставила себя улыбнуться. В кафе она выпила стакан минеральной воды у стойки, потом дала официанту счет из ресторана под Балансом, где они обедали с Филиппом, и попросила соединить ее по телефону с этим рестораном.
Будки не было, и ей пришлось разговаривать при посетителях, которые даже понизив голоса, прислушивались к ее словам. К телефону подошла, видимо, сама хозяйка. Да, она помнит даму в белом костюме и молодого человека с нею. Да, она помнит, что к концу обеда молодой человек вышел позвонить. Он вызвал Касси, департамент Буш-дю-Рон, но бумажка, на которой был записан номер, где-то затерялась. Она очень сожалеет.
Повесив трубку, Дани попросила список телефонов департамента Буш-дю-Рон. В Касси не было абонента под фамилией Филантери.
Она спросила официанта, не едет ли кто-нибудь из посетителей в Марсель. Мужчина без пиджака, со светлыми усами предложил ей место в своей малолитражке и всю дорогу перечислял знакомые ему бистро в Париже: он провел там три месяца во время прохождения службы. В Марселе, в этом, наверное, приветливом и приятном для жизни городе, в котором она пока видела только грязные предместья, он высадил ее на большой, залитой солнцем площади, сказав, что эта площадь называется Рон-Пуан дю Прадо. За площадью начинался парк, от нее же в разные стороны тянулись длинные, обсаженные деревьями улицы. Он объяснил ей, что здесь она сможет сесть на автобус, идущий в Касси. Когда он уехал, Дани на автобусной станции прочитала вывешенное на столбе расписание и увидела, что ей предстоит ждать полчаса. Она перешла площадь, неся чемодан и сумочку в правой руке, и села в такси. Шофер, огромный краснолицый мужчина в кепке, посетовал: «Бедняжка, вам это дорого станет», — но, увидев, что она не расположена к разговорам, включил мотор.
За одним из поворотов на извилистой дороге, ведущей на Жинест — название она прочла, когда они поднялись на перевал, — она впервые в жизни увидела Средиземное море. Голубое, как на открытках, переливающееся, раскинувшееся до самого горизонта, который был чуть бледнее его, оно оказалось еще прекраснее, чем она ожидала. Дани заставила себя смотреть в другую сторону.
В Касси, небольшой приморский курортный городок, она приехала в половине седьмого, через два часа с небольшим после поцелуя Иуды, полученного на холме над Беррским прудом. По обе стороны длинной улицы по тротуару густой рекой двигались люди — босиком в шортах или купальных костюмах. Такой толчеи не бывает даже около универсального парижского магазина «Галери Лафайет». Шофер сказал: «Бедняжка, здесь и в будни не протолкнешься, а в воскресенье просто сумасшедший дом».
Дани попросила остановиться у пристани, неподалеку от разукрашенных разноцветными флажками лодок и яхт. Расплатившись за проезд, она вышла на шоссе, поставила чемодан у ног, да так и застыла, ничего не соображая от солнца и гама, но шофер, разводя руками, сказал певучим голосом:
— Да вы не огорчайтесь, все устроится, это уж закон.
Он еще не успел договорить, как Дани, оглядевшись и поняв, что это и есть центр Касси, сразу же увидела волнующее знакомое белое пятно «тендерберда». Он стоял метрах в двухстах от нее, у пляжа, среди других машин, но Дани узнала бы его среди тысячи подобных ему, хотя бы уже по тому, как при взгляде на него забилось ее сердце. У нее так сжало горло, что она не могла дышать, ее охватило какое-то прелестное чувство благодарности ко всему: к Касси, к морю, к солнцу, к толстому шоферу такси и к себе самой за то, что она не пролила ни слезинки и приехала прямо туда, куда следовало.
Ничего не видя вокруг, она шагала к своей Стремительной птице. Не чувствуя усталости, она, как в замедленной съемке, продвигалась сквозь толстый слой пустоты. Машина стояла с опущенным верхом. Филипп Филатери так и не поднял его. Судя по всему, он оставил машину не из-за того, что с ней что-то случилось. Дани положила чемодан на заднее сиденье и наконец внимательно осмотрелась.
В замке зажигания ключей не было. Открыла ящичек: там лежали все ключи и документы на машину. Она села за руль и несколько минут мучительно размышляла, пытаясь понять этого парня из Меца. У него не было денег, но он оставил ей сумочку. Он угнал машину, но бросил ее через какие-то пятьдесят — шестьдесят километров. Нет, она решительно отказывается что-либо понимать. Возможно, в его поступках и есть какой-то смысл, но это уже больше не интересует ее. Может, он сейчас где-то здесь, в Касси, в своем полотняном костюме и черном галстуке, может, он еще вернется, но это тоже ее не интересует больше. Внезапно в ней спало напряжение, словно мягко отошла какая-то пружина в ее груди, и она вдруг увидела себя как бы со стороны, такой, какова она есть: воровка, угнавшая машину, одинокая дура, вдали от дома, с неподвижной рукой в лубке. Дани заплакала.
— Хочешь сыграть в карты? — услышала она чей-то голос.
На ней были темные очки, и маленький мальчик, стоявший у дверцы, показался ей особенно загорелым. Ему было лет пять. Белокурый, с большими глазами, очень красивый, в синих эластичных трусиках в широкую белую полоску и красной майке из эпонжа, он стоял босой, держа в одной руке ломтик хлеба с маслом, а в другой — маленькую колоду карт. Дани вытерла слезы.
— Как тебя зовут? — спросил мальчик.
— Дани.
— Хочешь сыграть в карты?
— А тебя как зовут?
— Титу, — ответил он.
— А где твоя мама?
Он неопределенно махнул рукой, в которой держал хлеб.
— Там на пляже. Можно, я сяду в твою машину?
Она распахнула дверцу и подвинулась, уступая ему место у руля. Это был очень серьезный, степенный человечек, отвечавший на вопросы коротко и сдержанно. Однако она все же узнала, что у его отца тоже есть машина, голубая — и уж она то с крышей! — что в воде он нашел морского ежа и положил его в банку. Он рассказал ей правила своей игры («Это очень сложная игра»). Каждый получал по три карты, и тот, у кого оказывалось больше «картинок», выигрывал. Первую партию они сыграли просто так, без ставки, и выиграл мальчик.
— Поняла? — спросил он.
— Кажется, да.
— На что играем?
— А надо обязательно, что-то ставить?
— Без этого неинтересно.
— А ты что поставишь?
— Я? — переспросил он. — Ничего. Ты должна ставить. Хочешь, поставь свои очки?
Тщательно, отобрав, он дал Дани три карты: две семерки и одну восьмерку. Себе он взял трех королей. Она сказала, что так, конечно, выиграть легко и теперь сдавать будет она. Однако он все-таки опять выиграл. Она сняла свои очки и надела их ему, придерживая за дужки, чтобы они не сползли на нос. Он сказал, что в очках все получается какое-то сломанное, ему это не нравится. Она дала мальчику вместо очков пятьдесят сантимов.
— А теперь доешь свой бутерброд.
Он куснул два раза, не сводя с Дани внимательных глаз. Потом спросил:
— А кто этот мосье у тебя в машине?
Она невольно оглянулась на заднее сиденье.
— Никакого мосье нет.
— Нет, есть. Там, куда кладут чемоданы. Ты же знаешь.
Она рассмеялась, но сердце у нее дрогнуло.
— Какой мосье?
— Который спит.
— Что ты несешь?
Мальчик ответил не сразу. Откинув голову на спинку сиденья, он жевал свой бутерброд и меланхолично смотрел вперед сквозь ветровое стекло. Потом вздохнул и сказал:
— По-моему, он спит.