К книге
Дама в автомобилеСебастьян Жапризо Дама в автомобиле Криминальный роман. III. Очки
75%
Себастьян Жапризо Дама в автомобиле Криминальный роман. III. Очки
3

Мамуля.

Однажды вечером, в Рубе, я посмотрела на ее морщинистое лицо сквозь фужер, наполненный эльзасским вином. Мы сидели в кафе, неподалеку от вокзала. Слышались гудки паровозов.

Убейте меня.

Цюрих, восьмое октября. С тех пор восьмое октября скоро наступит уже четвертый раз. Тогда тоже были поезда. И комнаты в гостиницах. И много света!

Как это мы говорили, когда я была маленькая? Светлы мои волосы, черны мои глаза, темна моя душа, и холоден ствол моего ружья. Господи, что я несу…

Со вчерашнего дня я повидала столько кипарисов. Прованс — сплошное кладбище. Покончив со всем счеты, я буду покоиться здесь, вдали от мирской суеты.

Гостиница «Белла Виста», недалеко от Касси. На одной из улочек капля воды упала мне на лицо. Автобусная станция в Марселе. Высокие стены с бойницами в Вильневе. Боже, сколько же я металась, чтобы оказаться снова один на один с собой.

Стекла моих очков, и без того темные, запотели, и я ничего не увидела, когда открыла багажник. Вечернее солнце, стелясь вдоль эспланады, светило прямо мне в лицо, и внутри багажника, который оказался против света, было темно, как в пропасти. Чудовищный запах ударил мне в нос.

Я вернулась к мальчику по имени Титу, попросила его дать мне сумочку и переменила очки. Я держалась на ногах, и если у меня и дрожали руки, то самую малость. Я ни о чем не думала. Мой мозг словно парализовало.

Я снова раскрыла багажник. Мужчина был завернут в коврик, он лежал с подогнутыми коленями, босой. Голова высовывалась из пушистой красной ткани коврика, притиснутая к стенке багажника ко мне в профиль. Я увидела его открытый глаз, гладкие волосы, поседевшие на виске, почти прозрачную кожу, натянувшуюся на выпирающей скуле. Он казался лет сорока, а может, и нет — его возраст невозможно было определить. Я тщетно пыталась не дышать и все равно задыхалась. Забинтованной рукой я откинула угол коврика, чтобы получше рассмотреть труп. На нем было что-то вроде халата, шелковое и светлое, то ли голубое, то ли зеленоватое, со стоячим воротником более темного цвета. Из-под халата виднелась мертвенно-бледная грудь с двумя ужасными дырками между сосками. Они так отчетливо выделялись на теле, словно были нанесены киркой. Кровь, вытекшая из ран, черной коркой облепила тело до самого горла.

Я захлопнула крышку багажника, ноги у меня подкосились, и я рухнула на нее. Я помню, что пыталась встать, старалась перебороть себя, даже чувствовала щекой и правой рукой, как жжет меня раскаленный солнцем кузов машины. Потом до моего сознания дошло, что маленький мальчик Титу стоит рядом, что он напуган, и я хотела сказать ему: «Подожди, сейчас, ничего страшного не случилось», — но не смогла выдавить из себя ни слова.

Он плакал. Я слышала, как он плакал, и слышала громкий смех, доносившийся издали, с пляжа. Девушки в бикини носились друг за другом по эспланаде. Никто не обращал на нас внимания.

— Не плачь. Все прошло, смотри.

Его карты валялись на песке. Стараясь удержать рыдания, он обхватил ручонками мои колени и уткнулся носом мне в юбку. Я нагнулась к нему и, успокаивая, поцеловала его в волосы.

— Видишь уже все в порядке. Я просто споткнулась, и у меня соскочила туфля.

Из закрытого багажника он едва ли мог чувствовать запах, который у меня все еще вызывал тошноту. Но я на всякий случай отвела мальчика к передней дверце. Он потребовал свои карты и монету в пятьдесят сантимов. Я собрала все с земли. Когда я снова подошла к нему, он на крыле машины пальцем рисовал какие-то кружочки. Мне он объяснил, что это морские ежи.

Я села на край тротуара, чтобы не наклоняться к нему, притянула его к себе и спросила, как он мог увидеть, что находится в багажнике. Я говорила очень тихо, ласково и почти беззвучным голосом. Наверное, он лучше слышал удары моего сердца, чем мои слова.

— Ты ведь не мог сам открыть багажник? Кто его открыл?

— Мосье, — ответил Титу.

— Какой мосье? Тот, который вел мою машину?

— Не знаю.

— И вы вместе смотрели туда?

— Нет, я был там, за машиной.

Он показал на «дофин», стоявший рядом с «тендербердом».

— Давно это было?

— Не знаю.

— После этого ты ходил к своей маме?

Мальчик подумал. Рукой я стерла следы слез на его щеках.

— Да. Два раза.

— А мосье, который открывал багажник, он не видел, что ты смотришь?

— Видел. Он мне сказал: «Убирайся!»

— Послушай меня. Как выглядел этот мосье? У него был галстук? Волосы у него черные?

— У него был черный галстук. И чемодан.

— Куда он ушел?

Мальчик снова задумался. Он по-взрослому пожал плечами и неопределенно махнул то ли в сторону пристани, то ли городка, то ли еще чего-то другого.

— Идем, тебе пора к маме.

— А завтра ты приедешь сюда?

— Договорились.

Я встряхнула подол юбки, повела его по эспланаде. Он показал мне свою маму, она была самая молоденькая в группе женщин, лежавших в купальных костюмах на пляже. У нее были светлые волосы и очень загорелая кожа. Я слышала, как они смеялись. Вокруг них валялись журналы и стояли флаконы с кремом для загара. Увидев сына, она приподнялась на локте и позвала его. Я поцеловала Титу и помогла ему спуститься по ступенькам на пляж.

Я не хотела возвращаться к машине, к этому человеку с пробитой грудью. Я понимала, что единственное, что я могу сделать разумное, — это пойти в полицейский участок. И, уж во всяком случае, нужно поскорее убраться с пляжа. Я рассуждала так: «Если Филипп знает, что маленький Титу видел в багажнике человека, он, должно быть, бродит где-то поблизости, следит за мальчиком. А может, он следит и за мной? Ну что ж, тогда я заставлю его выйти из засады».

И в то же время я понимала всю нелепость моих рассуждений. Ведь если он, Филипп, засунул труп в машину, которую считал моей, то ему уже плевать на то, что потом буду рассказывать я. И тем более ему наплевать на свидетельские показания пятилетнего ребенка.

Я шагала по пристани, среди безразличной толпы, и сердце мое замирало каждый раз, когда кто-нибудь случайно толкал меня. Потом я бродила по пустынным улочкам. Солнце давно уже зашло, и мне было холодно. На окнах сушилось белье. Я остановилась, чтобы посмотреть назад, и на лоб мне упала капля воды, отчего я вздрогнула всем телом и чуть не закричала. Однако сомнения не было: за мной никто не шел.

Потом я спросила, как пройти к полицейскому участку. Он находился на маленькой площади, обсаженной платанами. Я издали посмотрела на здание, на пороге которого стояли два полицейских. Мне казалось, что я насквозь пропитана омерзительным, тошнотворным запахом, исходившим от неизвестного мертвого мужчины, который лежал в «тендерберде». У меня не хватало смелости подойти к полицейским. Что я могла сказать им? «Я угнала машину моего хозяина, молодой человек, о котором я ничего не знаю, украл ее у меня, а потом я нашла ее здесь с трупом в багажнике. Я ничего не могу вам объяснить, но я не виновата». Кто же мне поверит?

В пиццерии напротив полицейского участка, сидя у окна на втором этаже, я дождалась темноты. Я надеялась немного прийти в себя, попыталась представить себе, что же могло произойти за те два часа, что машина была у Филиппа. Скорее всего случилось что-то непредвиденное, неожиданное, потому что, когда он уходил от меня, его взгляд не выражал ни малейшей тревоги. В этом я уверена. Почти уверена. А впрочем, совсем не уверена.

Я заказала коньяку, но, когда поднесла рюмку к губам, мне стало нехорошо, и я его не выпила.

Если я сейчас перейду площадь, на которую я смотрю через окно, и войду в полицейский участок, то меня уже не выпустят оттуда до конца следствия, а оно может продлиться много дней или даже недель. Перед моими глазами одна за другой возникали картины: меня отвозят в марсельскую тюрьму, меня раздевают, на меня напяливают серый халат, мне мажут пальцы правой руки чернилами, меня бросают в темную камеру. Начнут ворошить мое прошлое, выволокут из него на свет некрасивый поступок, единственный, подобный которому, наверное, есть на совести у многих женщин, но этого будет достаточно, чтобы очернить меня, и моих знакомых, и человека, которого я люблю.

Нет, я не пойду.

Кажется, больше всего сил я потратила на то, чтобы убедить себя, что все случившееся со мной — неправда. Или в крайнем случае, что сейчас вдруг что-то произойдет и этот кошмар кончится.

Я вспомнила один вечер в Рубе. Это было после сдачи устных экзаменов на аттестат зрелости. Результаты вывесили поздно вечером. Я несколько раз просмотрела списки, но своей фамилии не нашла. Я долго бродила по улицам, на лице моем было написано отчаяние, но в душе я лелеяла безумную надежду: произошла ошибка, но справедливость будет восстановлена. Уже шел одиннадцатый час, когда я пришла к Мамуле, в аптеку ее брата. Она дала мне вволю выплакаться, а потом сказала: «Пойдем посмотрим списки вместе, я вижу лучше тебя». И вот в пустынном дворе лицея в полной темноте мы, зажигая спичку за спичкой, принялись снова перечитывать список, ища там мою фамилию, убежденные, что она должна там быть, что в конце концов она там окажется. И она оказалась, даже с пометкой «отлично».

В тот вечер в ресторане напротив вокзала, после ужина с эльзасским вином «в честь такого события», я дала Мамуле обещание, когда ее не станет, советоваться с ней, как с живой. И я всегда держала свое обещание, нарушив его только один раз, четыре года назад, во время моей поездки в Цюрих, потому что мне было стыдно и я опротивела себе еще больше, если бы усыпляла себя воспоминаниями о Мамуле.

Сидя у окна в пиццерии, я думала о ней, о Цюрихе, думала о сыне того человека, которого я люблю, и, конечно, о маленьком Титу, и все это смешалось в одну кучу, и я видела дочку Аниты и даже девочку со станции обслуживания в Аваллоне-Два заката. Как же ее зовут, ведь отец говорил мне?.. И я подумала, что все эти дети, встретившиеся на моем пути, их взгляды, их игрушки — лысая кукла, колода карт — предзнаменование чудовищного наказания, которое меня ждет.

Женщина, что приносила мне коньяк, стояла около моего столика. Наверное, я заметила ее не сразу. Терпеливо, видимо, уже повторяя свои слова, которые донеслись до меня даже не издалека, а просто из другого мира, она спросила:

— Простите, вы мадемуазель Лонго?

— Да.

— Вас просят к телефону.

— Меня?

— Вы мадемуазель Лонго?

Казалось, меня уже ничем нельзя было удивить, но, как это ни странно, я все же удивилась. Я встала и направилась вслед за женщиной. Только когда мы проходили через зал, я вдруг увидела, где просидела больше часа: скатерти в красную клетку, много, очень много посетителей, запах горячего теста и майорана. Телефонная будка находилась на первом этаже, рядом с плитой, где готовили пищу, и воздух в ней был гнетуще сухой.

Его голос показался мне немного другим, но это был он.

— Ты еще долго будешь так сидеть, Дани? Мне уже осточертело, я сейчас на все плюну! Дани? Ты меня слышишь?

— Да.

— Дани, можно договориться.

— Ты где?

— Недалеко.

— Ты видел меня, когда я вошла сюда?

— Да.

— Филипп, пожалуйста, скажи, где ты?

Он не ответил. Я слышала в трубке его дыхание. Я поняла, что он боится, тоже боится. Наконец он заговорил каким-то свистящим голосом, от которого в трубке начала дрожать мембрана:

— Откуда ты знаешь мое имя?

— Сегодня утром я просмотрела твой бумажник.

— Зачем?

— Чтобы знать.

— Ну и что же ты знаешь?

Теперь не ответила я.

— Дани, послушай, если ты точно выполнишь то, что я тебе скажу, мы можем где-нибудь встретиться.

— А если нет?

— Тогда я немедленно отправлюсь в участок, который ты видишь напротив. Ты меня слышишь?

— Слышу, но не понимаю.

Снова молчание.

— Филипп?

— Не называй меня по имени.

— Где ты хочешь встретиться?

— В конце пристани есть дорога, которая ведет в бухту Пормия. Если не знаешь, спроси. Так вот, километрах в двух — трех от городка ты увидишь гостиницу, это — «Белла-Виста». Там для тебя заказана комната.

— Для меня?

— Я звонил туда. Я бы предпочел комнату здесь, в Касси, но нет ни одной свободной. Поезжай туда на машине.

— Я не хочу больше садиться в эту машину.

— А я хочу, чтобы ты ее угнала отсюда и чтобы тебя видели в ней. В гостинице ты переоденешься, снимешь свой костюм. Я позвоню туда через двадцать минут, чтобы убедиться, что ты уже там. И тогда мы встретимся.

— Где?

— Сначала поезжай туда. И учти, Дани, не пытайся надуть меня, твое положение гораздо опаснее моего.

— Ты так думаешь?

— О да! И не забудь: сними этот костюм.

— Я не буду ничего делать.

— Как хочешь, тем хуже для тебя… Значит, я звоню через двадцать минут.

— А почему бы нам не встретиться здесь, сейчас?

— Ты хочешь, чтобы мы встретились? В таком случае условия ставлю я, а не ты.

— И все-таки я ничего не понимаю.

— Тем лучше.

Он повесил трубку. Я тоже, дрожащей рукой.

Было уже совсем темно, когда я села в «тендерберд». За моей спиной, по краям огромной площади, шумели освещенные ярмарочные балаганы. Сквозь звуки венского вальса из тира доносились выстрелы. Чуть дальше я увидела эстраду для оркестра, украшенную к завтрашнему вечеру гирляндами лампочек.

Пахло морем и анисом. По шоссе, край которого занимали террасы кафе, тянулась беспечная толпа, которая неохотно расступалась передо мной. Я спросила дорогу. За городком шоссе круто поднималось, потом шло мимо новых домов, где на балконах ужинали люди, а дальше тянулось над освещенным луной пустынным пляжем из белой гальки.

Гостиница «Белла Виста» с башнями в мавританском духе возвышалась на высоком мысу, среди сосен и пальм. Здесь было очень многолюдно и очень светло. Я поставила «тендерберд» у въезда в парк, отдала чемодан портье с золотыми галунами, подняла верх машины, заперла на ключ багажник и обе дверцы.

Какая-то молодая женщина помогла мне заполнить карточку для приезжих. Отвечая на вопрос, кто я и откуда приехала, я вспомнила о гостинице в Шалоне, и перед моими глазами всплыло обезоруживающее красивое лицо Филиппа. Это немного приободрило меня. Нет, решительно я законченная психопатка.

Комната была маленькая, с ванной комнатой, облицованной кафелем в цветочки, с новой мебелью, с вентилятором, который охлаждал горячий воздух, и с видом на море. Окно было открыто и я бросила взгляд вниз, на освещенный бассейн, где с громкими криками плескались какие-то юнцы, потом разделась и, стараясь не замочить волосы и забинтованную руку, приняла душ.

Когда я вытиралась, в комнате зазвонил телефон.

— Ты готова? — спросил Филипп.

— Через несколько минут. Что мне надеть? У меня нет большого выбора.

— Что хочешь, только не костюм.

— Почему?

— Меня и так уже достаточно видели в его обществе. Через час встречаемся в Марселе.

— В Марселе? Это нелепо. Почему не здесь?

— Меня достаточно видели здесь. К тому же я в Марселе.

— Я тебе не верю.

— Веришь или не веришь, но это так. Ты знаешь Марсель?

— Нет.

— Черт побери! Дай мне подумать.

— Филипп, — тихо сказала я ему, — я назначила тебе встречу, она на холме, на том месте, где ты бросил меня.

— Встречу?

— На случай, если бы ты вернулся. В десять часов на улице Канебьер у дома номер десять.

— Ты знаешь, где она находится?

— Нет, но, наверное, ее не трудно найти.

— Ладно. В половине одиннадцатого. Машину оставишь на другой улице, а сама придешь пешком. Я буду тебя ждать.

— Погоди, не вешай трубку.

Но он уже повесил. Я спросила у телефонистки, откуда мне звонили. Из Марселя. Поколебавшись, что надеть — брюки, в которых была вчера или белое муслиновое платье, — я надела платье. Я выбрала его потому, что поняла: он не хотел, чтобы его видели с дамой из «тендерберда». Не будь я в таком смятении, предосторожности этого жулика показались бы мне смешными. Я причесалась и посмотрела на себя в зеркало: никаких сомнений, там была я, да-да, я, все было настолько реально, что я закрыла глаза.

Марсель — самый растянутый, самый непонятный из всех городов, которые я когда-либо проезжала. Улочки, еще более узкие, чем парижские, расходятся в разные стороны, и с какой бы стороны ты в них не въезжал, они все равно никуда не приводят. Я несколько раз останавливалась у тротуара, чтобы спросить дорогу, и ничего не могла понять из объяснений, кроме того, что я бедняжка. Мне говорили: «бедная девушка», «бедная мадемуазель», «бедняжка вы, бедняжка». И. все время выяснялось, что я еду в противоположную сторону от улицы Канебьер.

Наконец около здания, которое здесь называли биржей, я нашла огромную стоянку машин. Я закрыла «тендерберд» на ключ и пошла прямо, куда глаза глядят, и эта первая же улица, по которой я пошла, сразу же привела меня на другую, очень широкую, ту самую, оказалось, что я искала, да еще почти напротив дома, где было назначено свидание. Дом номер десять находился в нижней части улицы, у Старого порта, и на нем висела вывеска агентства путешествий. Рядом был большой ресторан — «Сентра», на тротуаре толпились люди, по мостовой сновали голубые автобусы, на зданиях горели неоновые рекламы.

Филиппа не было, но я знала, что он откуда-нибудь следит за мной. Я подождала его несколько минут, прохаживаясь взад и вперед, рассматривала — ничего не видя! — выставленные в витрине оптические приборы, потом почувствовала на своем плече его руку. На нем был все тот же светлый костюм с черным галстуком. Стоя в снующей толпе, мы долго молча смотрели друг на друга. Мне кажется, что, увидев его осунувшееся лицо, я сразу поняла, что он никого не убивал и, что эта история его потрясла не меньше, чем меня.

— Где машина? — спросил он.

— Там, на площади.

— Он все еще в ней?

— Где же, по-твоему, ему быть?

— Дани, кто он?

— Я должна спросить это у тебя.

— Не кричи. Пойдем.

Схватив за локоть, он потащил меня в сторону порта. Мы пересекли ярко иллюминированную площадь, переходя от одного переходного островка к другому, лавируя между идущим сплошным потоком машин. Филипп крепко держал меня за руку. Мы долго шли по набережной, которая называлась Рив-Нев. Ни разу не повернув ко мне головы, он тихим голосом рассказывал, что угнал «тендерберд», чтобы продать его, что до Касси ехал без остановок, а в Касси, осматривая его перед тем, как передать одному владельцу гаража, открыл багажник и увидел в нем труп. Он испугался, он стал следить за маленьким Титу, он не знал, что предпринять. Он решил, что этого человека убила я и теперь воспользуюсь ситуацией, чтобы свалить вину на него, Филиппа. Он был уверен, что никогда больше не встретит меня. Мой приезд окончательно сбил его с толку.

Мы сидели с ним в конце набережной в темноте, на куче изъеденных морской водой досок. Филипп спросил меня, как я напала на его след, после того, как он бросил меня у Беррского пруда.

— Я позвонила в ресторан, где мы обедали.

— Молодец, ты не потеряла голову.

— В Касси ты следил за мной? Почему ты сразу не подошел ко мне?

— Я не знал, что у тебя на уме. Чья эта машина?

— Моего шефа.

— Он тебе одолжил ее?

— Нет, не одолжил, он даже не знает, что я ее взяла.

— Хорошенькое дельце!

Я видела по его глазам, что ему еще о многом надо спросить меня. Наверное, и в моем взгляде он прочел то же желание. Он по-прежнему держал меня за руку, но нас обоих парализовало недоверие. Первым нарушил молчание он.

— Ты правда не знаешь этого человека?

— Правда.

— И не знала, что он в багажнике?

— Ты сам видел, как я открывала багажник в Касси. Похоже было, что я знала об этом?

— Ты могла ломать комедию.

— Ты тоже можешь ломать комедию. В этом ты, кажется, большой мастак, не правда ли?

— Но ведь кто-то засунул его туда, и это не я. Подумай, немножко, Дани. Когда я тебя встретил, он уже был мертв.

— Откуда ты знаешь?

— У меня есть глаза. Он умер по крайней мере двое суток назад.

— Ты мог засунуть его в багажник и через двое суток после того, как убил.

— Когда, например?

— В Шалоне, вчера вечером.

— Ну, представь себе на минутку, как бы я мог целый день шататься по городу с трупом? Хватит фантастики, вернись на землю. Кстати, извини, мне неприятно тебе угрожать, но у меня полно свидетелей, которые могут показать, что я делал вчера и позавчера. Не спорю, я таскался с чемоданом, но попробуй убедить кого-нибудь, что в нем можно спрятать труп человека. Не думаю, чтобы тебе это удалось.

Он встал и сделал несколько шагов прочь. Я торопливо проговорила:

— Филипп, умоляю, не бросай меня.

— Я не бросаю…

Повернувшись ко мне спиной, он стоял около разбитой лодки и смотрел на неподвижную черную воду, изрезанную полосами света. Шум города казался очень далеким.

Наконец он заговорил:

— А твой шеф, что он за тип? Убийца с большой дороги?

Я пожала плечами и ничего не ответила. Он обернулся, по его напряженному лицу я видела, что он раздражен и нервничает.

— Черт побери, я ничего не понимаю… Я только хочу сказать, что, когда ты угнала машину, труп мог быть уже там.

— Нет. Багажник был пустой. Я точно знаю, я заглядывала в него.

— Вот как! А по дороге ты его открывала?

— Кажется, да.

— Где в последний раз?

Я подумала. Я восстановила в памяти весь свой путь. Я мысленно ехала по Седьмому шоссе, потом по Шестому, до Фонтенбло. Я вспомнила, что там открывала багажник, намереваясь положить в него чемодан, который я купила, но потом передумала и положила его на заднее сиденье.

— В Фонтенбло он был пустым.

— Это было давно. А потом где ты останавливалась?

— В Жуаньи, заходила в бистро. Там я и встретила шофера грузовика, который стянул у меня букетик фиалок. Но это было днем, и машина стояла у дверей. Тогда не могли засунуть труп.

— А ты уверена, что до Касси не открывала багажник?

— Я бы вспомнила об этом.

— А где ты останавливалась после Жуаньи?

— На станции обслуживания, неподалеку от Аваллона. Там я оставила машину надолго. Ее даже перегнали на другое место, пока я была у доктора.

Он посмотрел на мою забинтованную руку. По его глазам я видела, что он вспоминает мой рассказ о том, как мне искалечили руку, как незнакомые люди утверждали, будто видели меня накануне на шоссе и будто я ехала в Париж, тогда как я уверяла, что в это время находилась в Париже.

Но он только сказал:

— Знаешь, что-то не очень мне верится во все это.

Я не знала, что еще добавить в свое оправдание. Да мне и не хотелось оправдываться. Филипп заметил, что я дрожу в своем белом платье, и, сняв пиджак, накинул его мне на плечи. Дыша мне прямо в лицо, он спросил шепотом:

— Ты говоришь правду, Дани?

— Клянусь.

— Даже если это ты выстрелила в него, я тебе помогу, понимаешь?

— А разве в него стреляли? Разве он убит выстрелом?

Сама того не желая, я почти прокричала эти слова визгливым, срывающимся голосом. Это прозвучало смешно. Не знаю почему, но у меня на глазах выступили слезы.

— Да, я так полагаю, поскольку оно лежит в багажнике рядом с трупом.

— Что — оно?

— Да ружье же, черт побери! Блестящее, новенькое! В твоем багажнике! Ружье! Скажи, меня-то ты узнаешь по крайней мере?

Сжав руками мою голову, он принялся раскачивать ее из стороны в сторону, словно пытаясь разбудить меня.

— Подожди! Я не видела ружья!

— Интересно, что ты вообще видишь! Ковер ты видела? Мертвеца видела? Ну так с ним еще и ружье!

Филипп отпустил меня, резко повернулся на каблуках и пошел, сунув руки в карманы и подняв плечи. Я видела белое пятно его рубашки. Я встала и нагнала его. Он повел меня через шоссе, сказав, что у него нет больше сигарет, нет ни одного су и что он голоден.

В переполненном бистро, стены которого были украшены неводами и ракушками, я купила пачку сигарет «житан» и спички. Филипп за стойкой выпил кружку пива и съел сандвич. Он молчал, даже не смотрел на меня, я спросила:

— Как ты добрался до Марселя?

— Не твоя забота.

— А где твой чемодан?

— Тоже не волнуйся.

Когда мы выпили, он обнял меня за плечи и притянул к себе. Мы пошли, прижавшись друг к другу, по тротуару, на котором валялись пустые ящики. От них далеко расходился запах водорослей. У Старого порта мы пересекли площадь. Проходя мимо какого-то ресторана, я в зеркальной витрине увидела, как там на мгновение промелькнули наши лица, мое белое платье, его пиджак на моих плечах, короче, мы оба, обнявшиеся, освещенные неоновыми рекламами, в тысяче километров от моей жизни. Да, правда, в тысяче километров, и это показалось мне тогда более нереальным, чем все остальное, чем вся история с трупом.

Когда мы вышли на улицу Канебьер, на нас стали оглядываться прохожие. Я спросила Филиппа, куда мы идем.

— К машине. Нужно узнать, кто этот тип. Нужно еще раз посмотреть на него.

— Не надо, прошу тебя, у меня не хватит больше духу.

— А у меня хватит.

Мы подошли к «тендерберду», который я оставила на стоянке среди доброй сотни других машин, и несколько минут неподвижно стояли рядом. Я вынула из сумочки ключи и протянула Филиппу, но он не взял их. Мимо нас, жестикулируя и галдя, прошла ватага подростков, потом, озабоченно шевеля губами и понурив голову, одиноко пробрела какая-то женщина в измятом платье. Филипп велел сесть мне за руль: нужно найти более укромное место и там открыть багажник.

Мы поехали по набережной Рив-Нев, повторяя тот путь, что перед этим прошли пешком. Когда я повернула на улицу, которая, пересекая город, карабкалась вверх, он вдруг сказал:

— Знаешь, Дани, у нас, кажется, есть способ выпутаться. Если тебе подсунули этого типа по дороге, то никто о нем не знает, кроме той сволочи, которая это сделала. Тебя с ним ничто не связывает. В таком случае мы поступим также. Выбросим где-нибудь этот подарочек и забудем о нем. И нас это не касается.

Я свернула на одну улицу, потом на другую, все еще продолжая лезть вверх. Затем Филипп велел мне ехать по дороге с каменной оградой, ведущей на Руа-Блан. Здесь мы не встретили ни машин, ни прохожих, и улочка была настолько крутая и узкая, что в одном месте мне пришлось остановиться и поворачивать в несколько приемов. Больной рукой я с трудом крутила руль, и Филипп помог мне. Когда мы поднялись еще выше, в пролет между двумя облупившимися стенами я увидела сверкающий огнями город — он лежал внизу, вдоль моря.

Положив руку мне на колени, Филипп дал знак остановиться. Дом номер семьдесят восемь. Я запомнила его потому, что этим номером в приюте было отмечено мое белье. В темном дворе виднелся новый дом. Прислушиваясь, мы немного переждали, потом, приглушив мотор, въехали в ворота. Фары машины осветили блестящие двери гаражей, выстроившихся в ряд, листву деревьев, лестницу. Одна машина стояла прямо во дворе. Я поставила свою позади нее, выключила мотор и фары. Двор был тихий, но узкий, и я с тревогой подумала, что если нам почему-либо придется спасаться отсюда бегством, я не смогу быстро развернуться.

Я отдала Филиппу его пиджак, и мы вышли из машины. Несколько окон над нашей машиной были освещены, за одним из них, занавешенным шторами, угадывался голубоватый свет телевизора. Я раскрыла багажник и тут же отпрянула, даже не взглянув на него. Чудовищный запах ударил мне в нос, и я была в каком-то полуобморочном состоянии, когда услышала, что Филипп просит дать ему платок. Он задыхался, лицо его исказилось, сразу стало каким-то старым, заострившимся и чужим. Наши взгляды встретились — я никогда не забуду, какой ужас я прочла в его глазах.

Я слышала, как совсем рядом он ворочал труп. В отчаянии я уставилась взглядом в ворота, и это было совсем не потому, что я боялась, как бы кто-нибудь не появился. Я даже не думала об этом. Вдруг Филипп прошептал:

— Посмотри, Дани.

Он показал мне ружье, длинное ружье с черным стволом.

— На прикладе инициалы.

— Инициалы?

— Да. «М. К.».

Филипп заставил меня посмотреть на ружье и даже потрогать пальцем выгравированные на дереве буквы.

— Винчестер. В обойме не хватает трех пуль.

— Ты в этом разбираешься?

— Немножко.

Он вытер ружье моим платком и положил его обратно на коврик, в который был завернут мертвец. Я увидела освещенное матовой лампочкой багажника его лицо с отвисшей челюстью. Филипп обшаривал карманы его халата. По наступившей тишине я догадалась, что он что-то обнаружил и потому затих. Вдруг он выпрямился. Он хотел что-то сказать и не мог. Он словно окаменел от потрясения. Я только успела увидеть, что в левой руке он держит какую-то бумажку. Потом он закричал. Я уже не помню, что он кричал. Наверное, что я сумасшедшая, а он поддался бреду сумасшедшей, во всяком случае, как я теперь понимаю, его взгляд выражал именно это. Мне кажется также, что по его глазам я догадалась, что сейчас он меня ударит. Кажется, я подняла руку, чтобы защититься от удара.

В тот же момент от резкой боли под ложечкой у меня перехватило дыхание, и я скрючилась. Но прежде чем я успела упасть, он обхватил меня и потащил к дверце машины. Помню, как скрючившись, задыхаясь, я лежала на переднем сидении машины, помню звук захлопываемого багажника и удаляющиеся шаги Филиппа. Что было потом, не помню.

Много позже я очнулась. Кругом тихо. Я в машине одна. Мне удалось придвинуться к рулю. Я жадно ловила ртом ночной воздух, я плакала. Мои очки оказались в ногах на коврике. Когда я их надела, я увидела, что часы на щитке показывают час ночи. Одергивая на коленях платье, я увидела бумажку, которую Филипп извлек из халата мертвеца.

Я включила свет.

Это была телефонограмма, принятая, судя по бланку, аэродромом Орли. Она была адресована некоему Морису Кобу, пассажиру «Эр Франс», рейс 405. Принята десятого июля в 18 часов 55 минут. Я не сразу высчитала, что это было в пятницу, двое с половиной суток тому назад, но, когда я это поняла, все, что происходило со мной в течение последних двух дней, всплыло в моей памяти как сплетение ужасов в кошмарном сне.

Острым почерком на бланке было написано: «Не уезжай. Если ты не сжалишься надо мной, я поеду за тобой в Вильнев. Я в таком отчаянии, что мне уже все равно».

И подпись: «Дани».

В графе «отправитель» был указан мой телефон в Париже.

Дорога, освещенная луной, без конца петляла над морем. Это все, что я помню. Не знаю, как я доехала до гостиницы «Белла Виста». Не знаю даже, понимала ли я, что возвращаюсь туда. Было холодно. Я мерзла. Кажется, я даже не вполне осознавала, что нахожусь на юге. Скорее, я была на дороге в Шалон, я только что рассталась с доктором, который наложил мне на руку лубок, с владельцем станции обслуживания, с жандармом на мотоцикле. Сейчас я встречусь с Филиппом на набережной Соны, но теперь уже все будет иначе.

И еще я думала о своем белом костюме. «Нужно забрать его, обязательно!» — эта мысль не покидала меня. Я ехала и думала об этом оставленном в гостиничном номере костюме как о чем-то таком, что поможет мне вернуть утраченное равновесие: костюм — это то, что принадлежало мне до пятницы, десятого июля, и, обретя его, я вновь обрету себя.

В Касси, в районе пристани, кое-где еще горели огни, из открытого бара доносились звуки электрической гитары, несколько молодых людей стали бесноваться перед моей машиной, и мне пришлось остановиться. Один из них перегнулся через дверцу и, дыша на меня табаком и вином, поцеловал прямо в губы. Потом я проехала вдоль пляжа с белой галькой и, наконец, увидела мавританские башни гостиницы. Сквозь листья пальмы дрожала круглая, полная луна.

Ночной дежурный в белой униформе с золотыми галунами дал мне ключ от моего номера. Кажется, он что-то говорил о лошадях, о том, какая выиграла скачки, и я отвечала ему вполне естественным голосом. Только заперев на ключ дверь своей комнаты, я снова разрыдалась. Слезы из моих глаз текли ручьем, и я не могла их остановить, словно это были не мои слезы. Я взяла с кровати жакет от костюма и крепко прижала его к своей груди. От него исходил запах духов, моих духов, которыми я душусь уже много лет, запах моего тела, но это не ободрило меня, скорее наоборот.

Я разделась и, расстелив костюм в изножье кровати, легла в постель, держа телефонограмму в правой руке. Прежде чем погасить свет, я перечитала ее несколько раз. Некоторое время спустя я снова зажгла ночник и опять прочла ее.

Я не знала никакого Мориса Коба. Я не посылала этой телефонограммы. В пятницу, десятого июля, в восемнадцать часов пятьдесят пять минут, я находилась в квартале Монморанси, я как раз начинала свою работу и была с Караваями и их девочкой. Значит, в это время кто-то проник в мою квартиру на улице Гренель и, воспользовавшись моим телефоном и моим именем, отправил телефонограмму. Это совершенно очевидно.

На прикладе ружья, обнаруженного в «тендерберде», стоят инициалы «М. К.», то есть инициалы Мориса Коба. Все это — и ружье и телефонограмма — доказывало, что труп в мою машину подсунули не случайно, как можно было бы подумать, что в этот кошмар меня, Дани Лонго, ввергли совершенно сознательно.

Не знаю, спала ли я. Время от времени подробности моей поездки, начиная с Орли, врывались в мой сон так отчетливо и грубо, что я открывала глаза. Белый прямоугольник карточки на конторке в гостинице «Ренессанс». Раздраженный голос администратора: «Лонго, Даниэль Мария-Виржини, двадцать шесть лет, служащая рекламного агентства, разве это не вы?» Кто-то появляется за моей спиной в туалете станции обслуживания. Жандарм шарит по моей машине лучом фонарика и требует, чтобы я раскрыла свою сумочку. Все утверждают, что видели меня, говорили со мной, что в субботу на рассвете я ехала в Париж.

Наступил рассвет. Я лежала с открытыми глазами, смотрела, как утро постепенно просачивается в мою комнату, и думала: «Нет, это не просто глупая шутка, которую сыграл со мной шофер грузовой машины, случайно встретившийся мне, это какой-то заговор против меня. Не знаю, для какой гнусной цели, но кому-то необходимо доказать, что в субботу на рассвете я была на шоссе Макон — Аваллон. И этот кто-то воспользовался не только моим телефоном, но и моим именем и, одевшись так же, как я — белый костюм, темные очки, — выдал себя за Дани Лонго. Все, кто уверяли, что видели меня, говорили правду. Они действительно видели, но не меня, а другую женщину, в другой машине, которая…»

Я лихорадочно пыталась нащупать следующее звено цепи, но цепь обрывалась…

Я вскочила на кровати и чуть не закричала. Это — безумие. НИКАКОГО ЗАГОВОРА НЕ БЫЛО И НЕ МОГЛО БЫТЬ. Как бы я себя ни утешала, но никто не смог бы, если он не обладает какими-то сверхъестественными способностями, заранее связать меня телефонограммой с каким-то неизвестным, которого потом, почти через двое суток, где-то у черта на рогах, в сотнях километров от моего дома, мертвым засунут мне в машину. Тем более никто не мог заранее предложить какой-то женщине на одном из отрезков Шестого шоссе выдавать себя за меня, Дани Лонго, за двенадцать, а может, даже за пятнадцать часов до того, как я там появлюсь. Никто, никто на свете не мог знать в пятницу, в шесть часов пятьдесят пять минут да и в субботу на рассвете, что на меня найдет такое безрассудство и я, как идиотка, угоню машину шефа и поэтому действительно буду ехать вечером по Шестому шоссе в сторону моря. Никто. Я сама этого не знала.

Я говорила себе: «Подожди, подожди, подумай еще, этому наверняка есть — должно быть! — какое-то объяснение». Но его не было. Самое страшное заключалось в том — у меня голова шла кругом от ужаса — что я сама еще не знала, что поеду. Значит, все началось помимо меня и вообще помимо кого бы то ни было, ни одно человеческое существо не могло послать эту телеграмму, не могло выдать себя за Дани Лонго. Остается только думать, что еще за сутки до того, как я неожиданно для себя решила воспользоваться «тендербердом», на меня пал жребий, и какая-то сверхъестественная сила подчинила меня своей воле, и вообще весь мир обезумел.

Остановили свой выбор на мне. Подчинили своей воле. Кто-то, кто неожиданно оказался за моей спиной, искалечил мне руку. Она болит. Болит и под ложечкой, в том месте, куда ударил меня Филипп. Это — наказание. Наказание за моего сына, который четыре года назад, в Цюрихе, был убит еще до того, как появился на свет. Кто-то бдительный и беспощадный преследует меня из иного мира, преследует, не давая ни минуты передышки.

Понедельник, тринадцатое июля. Утро.

Цветочки на обоях в моей комнате. Голубые с красными тычинками. Грязная повязка на руке. Часы на правой руке тикают у самого уха. Из-под простыни торчат мои голые ноги. Я спускаю их на горячий коврик, как раз на то место, куда бьет солнце. Под моим окном, в бассейне, две светловолосые девушки плывут рядом, широко и бесшумно взмахивая руками. Сквозь неподвижные листья пальм виднеются раскаленное небо и море, то самое море, которое я так мечтала увидеть. Все такое ясное, светлое.

Я нашла на умывальнике кусочек рекламного мыла и выстирала белье, которое сняла с себя накануне. Чем пахло мыло? Теперь уже не помню. Как не помню и того, что я пережила в это утро. Некоторые детали вдруг отчетливо всплывают в моей памяти, остальное навеки ушло. А может быть, и эти отчетливые воспоминания — плод моей фантазии? Теперь-то я знаю, что безумие именно в этом и состоит, в точных подробностях — голубые цветочки с красными тычинками, грязная повязка, солнце среди пальм — во множестве четких деталей, которые не связаны между собой и ни к чему не приводят.

Я могла бы провести в этом номере весь день, а потом еще один и еще один, не сходя с места, до тех пор, пока не исчезло бы все, и ребенок, и кровь, и не нужно было бы лгать самой себе.

Время от времени со мной разговаривала Мамуля. Это она заставила меня заказать кофе в номер, она заботилась обо мне, она говорила за меня моими устами по телефону, она словно вселялась в меня. Это она сказала мне: «Дани, Дани, очнись, посмотри, что с тобой стало». Я взглянула на себя в зеркало над умывальником. Я старалась прочесть, что кроется за моим взглядом, понять, что за тайна скрыта в моей голове, в моей душе, тайна, которая бьется, как птица, попавшая в неволю.

Потом я выпила две чашки черного кофе, приняла холодный душ, и мне стало легче. Время — лучший лекарь. Надо только переждать, как подводная лодка, уйти под воду, и потом я снова услышу голос Мамули. Что-то во мне словно погружается в глубокий сон, и я на некоторое время успокаиваюсь. Да, мне становится легче.

Я надела белый костюм, темные очки, перевязала руку мокрым бинтом. Когда я искала в сумочке гребенку, я обнаружила, что Филипп, покидая меня во второй раз, забрал мои деньги. И конверт и кошелек были пусты.

Я не помню, чтобы пропажа огорчила меня. В конце концов его поступок естественней, это я могу легко объяснить. Мало того, если бы Филипп остался со мной, я все равно бы отдала ему деньги. У него не было ни су, и я рада за него. А теперь пусть убирается к черту.

К тому же, поскольку до этого ни одна мысль, кроме как мысль о том, что мне делать — идти ли в полицию и во всем сознаться, или же броситься в море, — не приходила мне в голову, то кража Филиппа даже помогла мне, действительно помогла. Я подумала, что прежде всего мне нужно отыскать отделение Национального банка и получить деньги по чеку. Мамуля сказала: «Это разумнее, чем сидеть в номере и терзаться. Благословляю тебя».

Я спустилась в холл, спросила у администратора, как проехать в отделение банка, и предупредила, что оставляю номер за собой. «Тендерберд» был на том же месте в саду, где я его поставила, раскаленный от солнца, и я обругала себя за то, что не отвела его в тень, но, сев за руль, однако, не почувствовала запаха, которого так боялась. Я изо всех сил старалась не думать о том, во что должен превратиться в такую жару труп человека, убитого около трех суток назад. Я привыкла подавлять свои мысли. Сколько я себя помню, мне всегда приходилось бороться против какой-нибудь ужасной картины, которую рисовало мне мое воображение. Моя рыдающая мать, которой сбривают волосы, за несколько минут до того, как она выбросилась на улицу с третьего этажа; ее распростертое на тротуаре тело. Кричащий под вагоном внезапно тронувшегося товарного состава отец. И я твержу себе: хватит, остановись, дуреха…

Всюду солнце. Я поставила машину на теневой стороне главной улицы Касси, которая вела на пристань. Я опустила верх машины, чтобы ветер развеял дурной запах и мои страшные сновидения. В банке, куда я вошла, было чисто и спокойно. Мне сказали, что я могу получить со своего счета в Париже семьсот пятьдесят франков, но так как я уже потратилась в Фонтенбло, то взяла всего пятьсот франков. Мамуля сказала мне: «Возьми все, что можно, эти деньги пропадут, беги за границу, исчезни». Но я ее не послушалась.

Ожидая, когда мне оформят получение денег, я увидела большую дорожную карту на стене и вспомнила одну фразу в телефонограмме: «Я поеду за тобой в Вильнев». Я посмотрела, нет ли Вильнева в районе Шестого или Седьмого шоссе, между Парижем и Марселем. Были Вильнев-Сен-Жорж, Вильнев-ла-Гияр, Вильнев-сюр-Иони, Вильнев-л’Аршевек, Вильнев-лез-Авиньон, и много еще других городков с этим названием, не считая, конечной, деревушек, которые не помечены на карте. Сперва у меня опустились руки.

Я взяла на заметку Вильнев-ла-Гияр, который находится сразу после Фонтенбло, где я в последний раз открывала багажник и видела, что он пуст, а также Вильнев-сюр-Иони, около Жуаньи, где я встретилась с похитителем фиалок. Но скорее всего оба эти городка не имеют никакого отношения к моей истории. Мамуля сказала: «Совершенно никакого, если вспомнить телефонограмму. Она была адресована пассажиру самолета. Кто же полетит самолетом в Вильнев-ла-Гияр, который находится в пяти сантиметрах от Парижа, можешь сама измерить».

Я получила деньги, спрятала их в сумочку и спросила, есть ли в Касси агентство путешествий. Оказалось, есть, в соседнем доме, мне нужно всего лишь выйти из одной двери и войти в следующую. Это я приняла за хорошее предзнаменование, тем более что на объявлениях, почти одинаковых, вывешенных на дверях банка и агентства, я прочла, что сегодня, в понедельник, тринадцатого июля, они работают до девятнадцати часов. Бог дал мне возможность получить деньги, и у меня оставался еще целый час. Мамуля спросила: «Зачем?» Я и сама не знала. Просто чтобы двигаться, чтобы сделать еще что-то, что свойственно живому существу, чтобы побыть на свободе до того, как в моей машине обнаружат труп и меня схватят, бросят в темную камеру, где я буду сидеть скрючившись, обхватив голову руками, как младенец во чреве матери, как в те времена, когда меня носила в своем теле Рената Кастелляни, Лонго по мужу, родом из Сан-Аполинера, провинция Фрозинон.

Я попросила дать мне расписание «Эр Франс» и, выйдя из агентства, принялась изучать его, стоя на залитом солнцем тротуаре, по которому толпой шли на пляж курортники. Четыреста пятый рейс, указанный в телеграмме, был рейс Париж — Марсель. Обслуживали его «каравеллы». Самолет вылетал по пятницам, если это не совпадало с праздником, из Орли в девятнадцать часов сорок пять минут и прибывал в Марсель (аэропорт Мариньян) в двадцать часов пятьдесят пять минут. Я сразу же подумала: «Вильнев, который я ищу, должен быть Вильнев-лез-Авиньон, так как другого южнее на карте нет». В то же время в моей памяти зашевелилось что-то смутное и гнетущее, я никак не могла определить, что, не могла вытащить это на поверхность.

Я поискала глазами «тендерберд». Он по-прежнему стоял у противоположного тротуара. И вдруг мне вспомнилась карточка на конторке в гостинице «Ренессанс» в Шалоне, и я поняла, что это и угнетает меня. Ведь именно в «Ренессансе» мне сказали, что когда я якобы останавливалась у них в первый раз, я ехала из Авиньона, и я им ответила, что это чепуха. «Вот видишь, — сказала мне Мамуля, — все специально подстроено, чтобы погубить тебя, все предусмотрено заранее. И если в твоем багажнике обнаружат труп, кто же тебе поверит, что ты ни при чем? Умоляю тебя, беги, беги куда глаза глядят, и никогда не возвращайся». И я опять не послушалась ее.

Я пошла на пристань. Накануне, когда я спрашивала дорогу в гостиницу «Белла Виста», я заметила в конце набережной почтовое отделение. Сейчас, проходя мимо, я вспомнила, как там же у пристани, только поздно вечером, какой-то подвыпивший молодой человек чмокнул меня в губы, и инстинктивно обтерла рот забинтованной рукой. Я ответила Мамуле: «Не волнуйся, подожди, я еще не начала защищаться. Я совсем одна, это правда, но я ведь всегда была одинока, и пусть даже весь мир ополчится против меня, словом, я собиралась с силами.

В почтовом отделении было темно, особенно после яркого солнца улицы, и мне пришлось сменить очки. Я увидела прикрепленные к покатой конторке несколько телефонных справочников всех департаментов. Я раскрыла справочник абонентов департамента Воклюз. Некий Морис Коб действительно проживал в Вильнев-лез-Авиньон.

В глубине души, видимо, я на это не рассчитывала. Сердце мое тяжело застучало. Я не могу объяснить, что почувствовала в тот момент. Его имя было напечатано, и это было нечто отрезвляюще холодное, реальное, гораздо более реальное, чем телефонограмма, переданная из моей квартиры, чем труп, запертый в багажнике машины. Любой человек — и не только в последние два дня, но много месяцев раньше — мог раскрыть толстую телефонную книгу и прочитать эту фамилию и этот адрес. Да, я не могу объяснить, что я почувствовала в этот момент.

В книге значилось: «Морис Коб, инженер-строитель, вилла Сен-Жан, улица Аббеи».

И я опять почувствовала, как во мне зашевелилось какое-то воспоминание, или бог его знает что, зашевелилось, пытаясь добраться до моего сознания. Вилла Сен-Жан. Шоссе Аббеи. Инженер-строитель. Вильнев-лез-Авиньон. Нет, это не будило во мне никаких ассоциаций, а то смутное воспоминание, которое пробивало себе дорогу к моему сознанию, замерло где-то на полпути, и у меня вообще уже не было уверенности, что оно появлялось.

Я раскрыла еще один справочник. Справочник департамента Ионн. Там я прочла, что в Жуаньи есть несколько бистро, но на Шестом шоссе только одно — «Ветеран дороги» и его владелец — Т. Поззон. Это, должно быть, то самое бистро, где я останавливалась и где водитель грузовика похитил у меня фиалки. Я запомнила номер телефона 5-40 — «пять-сорок» и вышла на улицу.

Когда я вернулась к машине, солнце было уже высоко, и тень прикрывала ее только наполовину, но я даже не успела встревожиться по этому поводу. Перед машиной стояли два жандарма в формах цвета хаки.

Я увидела их в последнюю минуту, когда чуть не натолкнулась на них. Я всегда хожу, глядя в землю, из страха, что не замечу какого-нибудь слона и споткнусь о него. До восемнадцати лет у меня не было очков с такими хорошими стеклами, как сейчас, и я то и дело оказывалась вверх тормашками, почему меня и прозвали «летающей самоубийцей». И особенно часто я сталкивалась — о, это кошмар! — и до сих пор сталкиваюсь с какой-нибудь большой детской коляской, оставленной у дверей дома. Однажды потребовались три человека, чтобы уладить этот конфликт.

И вот, подняв глаза и увидев — удар, от которого можно грохнуться в обморок, — около «тендерберда» двух жандармов, я чуть было не бросилась бежать прочь. Мамуля сказала мне: «Да что ты! Не останавливайся, не глядя на них, пройди мимо». Но я остановилась.

— Это ваша машина?

Я сказала «да», я попыталась это сказать, но не смогла издать ни единого звука. Оба жандарма были высокого роста, и тот, который выглядел помоложе, как и я, носил темные очки. Он-то и заговорил первым, попросив меня предъявить документы. Я обошла машину, чтобы взять их из ящичка для перчаток, а в это время жандармы, не говоря ни слова, направились к багажнику. Мамуля сказала мне: «Ну, что же ты стоишь, как чурбан, нужно удирать, спасайся, беги скорее, делай же что-нибудь». Я подошла к жандармам и протянула конверт с документами на машину. Он вынул их, взглянул на техталон и сказал:

— Водительские права, пожалуйста.

Я вынула их из своей сумочки и дала ему. Он посмотрел их, снова взглянул на техталон и спросил:

— Что это значит — МРК?

— МРК?

С некоторым раздражением он усталым жестом сунул мне талон под нос. В графе «фамилия, имя» стояло: «Общество МРК». Впрочем, это я прочла еще в Орли, но я не знала, что означали эти буквы, и после небольшой паузы объяснила:

— Рекламное агентство.

— А более точно?

Я ответила первое, что мне пришло на ум: «Международное рекламное агентство Каравая».

— Кто такой Каравай?

— Основатель агентства. Но теперь оно принадлежит мне. Вернее, я управляю им, ясно?

Он пожал плечами и ответил:

— Мне ясно главным образом то, что прямо перед вашей машиной висит знак, запрещающий стоянку. Вы давно в Касси?

— Я приехала вчера вечером.

— В следующий раз будьте внимательнее. Эта улица и без того достаточно узкая, и если все будут следовать вашему примеру…

И тут уж он как пошел, как пошел… А я наконец смогла с облегчением вздохнуть. Он вернул документы, снял кепи, чтобы вытереть платком пот со лба, и, переглянувшись со своим напарником, сказал мне:

— Ведь вы думаете, что если вы красивая девушка и у вас такая длинная машина, то вам все дозволено. Вот так-то…

И тут случилось то, чего я боялась больше всего на свете: второй жандарм, который за все время так и не произнес ни слова, а только с легкой усмешкой внимательно слушал и машинально водил большим пальцем по замку багажника, вдруг нажал на большую металлическую кнопку. И кнопка поддалась под его рукой. Прошлой ночью, возвращаясь из Марселя, я была как сомнамбула и забыла запереть багажник на ключ. В Марселе я открыла его по просьбе Филиппа. И замок так и остался незапертым.

На моих глазах большой палец жандарма надавил на кнопку, оторвался от нее и снова надавил, уже сильнее. Я услышала, как щелкнул замок, и торопливо придавила крышку багажника правой рукой. Я сделала это с такой лихорадочной поспешностью, что жандарм в темных очках вдруг в недоумении замолк. Он посмотрел на багажник, потом на меня и, несмотря на темные стекла своих очков, наверняка заметил, как я побелела. Он спросил меня:

— Вам нехорошо?

Я кивнула. Я безнадежно пыталась что-нибудь сказать, чтобы отвлечь его внимание от машины, на которую он устремил взгляд, но не могла ничего придумать. Второй жандарм тоже смотрел на мою правую руку, словно прилипшую к крышке багажника.

Я убрала ее оттуда. После нескончаемого молчания тот, что помоложе, наконец, сказал, уже уходя:

— Ничего, держитесь. А в следующий раз ставьте машину на стоянку.

Он тронул указательным пальцем свое кепи, и оба они, не оборачиваясь, пошли по тротуару к пристани.

Дрожащими руками я отыскала в сумочке ключи. Заперла багажник. Затем, сев за руль, застыла на несколько минут, уставившись неподвижным взглядом в пространство, и только потом нашла в себе силы тронуться с места. Меня трясло. Я очень чувствительная психопатка.

В номере гостиницы «Белла Виста» жужжал вентилятор, поднимая пыль, особенно заметную в лучах солнца, и не принося никакой прохлады. Я закрыла ставни, разделась и легла на застланную постель, поставив телефон рядом с собой.

Я попросила коммутатор заказать мне два номера: 5-40 в Жуаньи и домашний телефон одного художника из агентства, некоего Бернара Торра, с которым я была дружна. К тому же он несколько раз сопровождал шефа в Женеву на встречу с представителями фирмы Милкаби. Он должен знать, в какой гостинице обычно останавливается Каравай. Я позвоню Аните, признаюсь, что уехала на ее машине, и скажу, что мне нужны ее свидетельские показания, чтобы вызволить меня из беды. Анита мне поможет.

Бистро в Жуаньи мне дали первым, так удачно, почти сразу же. Я попросила к телефону хозяина. Он не сразу припомнил меня. Белый костюм, светлые волосы, темные очки, американская машина. Нет, это ничего ему не говорит. Но когда я сказала, что какой-то шофер грузовика с ослепительной улыбкой настоял, чтобы заплатить за меня, и спросила, знает ли он его, хозяин ответил:

— Высокий брюнет, что ездит на «сомюа»? Еще бы я его не знал! Это Жан, Жан на «сомюа». Он проезжает здесь каждую неделю.

— Простите, Жан, а как дальше? Я не расслышала.

— Жан на «сомюа». «Сомюа» — это марка грузовика, на котором он ездит. А фамилии его я не знаю. Знаю только, что он марселец и его прозвали Рекламной Улыбкой.

Как смешно, ведь и я прозвала его так же. Я рассмеялась. Я была довольна. Наконец я нащупала какую-то нить, и мне уже казалось, что все мои неприятности, как по волшебству, скоро рассеются.

— Вы говорите, он марселец? Вы не знаете, сейчас он в Марселе? Где бы я могла найти его?

— Вы слишком много хотите от меня. Я знаю только, что в субботу он ехал на юг. Но где сейчас, понятия не имею. Если хотите, я могу ему передать что нужно, когда он будет возвращаться.

Я ответила, что тогда будет слишком поздно, что мне нужно разыскать его немедленно. «Ах, вот как»! — воскликнул хозяин, а потом так долго молчал, что я даже подумала, не повесил ли он трубку. Но он не повесил. Он вдруг сказал мне:

— Подождите, мадемуазель, я кое-что придумал. Одну минутку.

Теперь я слышала в трубке гул голосов, стук посуды. Я пыталась восстановить в памяти это бистро, в котором была два дня назад. Длинная деревянная стойка, фотографии разбитых грузовиков, трехцветная афиша, объявляющая о праздничном гулянье. Я представила себе клеенчатые скатерти с красными кругами — следы от стаканов с вином, сидящих за столами шоферов. И сама внезапно почувствовала сильный голод и жажду. Со вчерашнего дня я выпила только две чашки кофе.

— Алло! Кто у телефона? — раздался в трубке чей-то голос, уже не хозяина.

— Меня зовут Лонго, Даниель Лонго. Я сказала мосье, который разговаривал со мной…

— Что вы хотите от Рекламной Улыбки?

Мой новый собеседник тоже говорил с южным акцентом, как-то присвистывая, и, видно, любил поесть, потому что, судя по тону, он явно был недоволен, что его оторвали от обеда. Я снова изложила с самого начала, беспрерывно повторяя «простите, мосье», «сами понимаете, мосье».

В ответ он сказал:

— Рекламная Улыбка — мой товарищ по работе. Поэтому я хочу знать, с кем имею дело. Если вы в него втюрились, это одно, но если речь идет о чем-то еще — в конце концов я не знаю, что там у вас на уме, — то я не хочу подводить друга. Вы понимаете меня? Вот встаньте на мое место…

В общем, он как завелся… Я думала, что у меня будет нервный припадок. Но все же, когда мне удалось вставить слово, я сумела сохранить, все тот же смиренный тон. Я сказала, что он угадал, я действительно хотела повидаться с его другом, потому что он назначил мне свидание, но я не пришла, а теперь, конечно же, сожалею об этом, — одним словом, да, он угадал.

— Ладно, я не настаиваю. Коли это любовное дело, я молчу. Уж, во всяком случае, не я буду лишать приятеля удовольствия.

Вот зануда! В конце концов он все же сообщил, что его друга зовут Жан Ле Гевен, что живет он в квартале Марселя, который называется Сент-Март, что точного адреса он не знает, но я могу позвонить фрахтовщику Рекламной Улыбки, дом Гарбаджио, бульвар де Дам, телефон Кольбер 09–10. У меня бы ушло слишком много времени, чтобы записать это правой рукой, и я попросила его повторить, чтобы запомнить номер. Но потом он не дал мне сразу повесить трубку и еще целую вечность бубнил:

— Да, заодно передайте ему, что когда он поедет обратно, пусть заберет четыре тонны на улице Лувр. Скажите, что это я ему передал. Сардина. Он поймет. Четыре тонны груза. На улице Лувр. Ну, валяйте, желаю удачи.

Коммутатор гостиницы ответил мне, что Париж еще не дали. Я попросила соединить меня с Кольбер 09–10, а также подать мне обед в номер. Контору Гарбаджио мне дали сразу.

— Ле Генева? — спросил женский голос. — Вам не повезло, дорогая, он уже уехал. Подождите-ка, он должен был грузиться у причала. Позвоните Кольбер 22–18, может, застанете его. Но дело в том, что сегодня вечером он должен забрать свежие овощи в Пон-Сен-Эспри, так что едва ли он задержался.

— Вы хотите сказать, что он едет в Париж? На своем грузовике?

— А вы полагаете, что он отправится туда поездом?

— Разве он работает четырнадцатого июля?

— Простите, мадам, не мне вам, конечно, объяснять, судя по вашему парижскому произношению, но парижане едят каждый день. Даже четырнадцатого июля.

Я попросила дать мне Кольбер 22–18. В тот момент, когда меня соединили, я услышала стук в дверь. Прежде чем пойти открыть ее, я спросила в трубку, нельзя ли мне поговорить с Жаном Ле Гевеном. Мне просто ответили: «Пожалуйста», — и он сразу же подошел к телефону. Я ожидала, что его долго будут искать, и от неожиданности даже онемела.

— Да? Алло! Алло! — кричал он в трубку.

— Это Жан Ле Гевен?

— Да.

— Здравствуйте, я… мы с вами встретились в субботу; помните, в Жуаньи, после обеда? Белая машина, букетик фиалок?

— Нет, вы шутите…

— Я серьезно. Помните?

Он рассмеялся. Я узнала его смех, перед моими глазами всплыло — очень четко — его лицо. В дверь снова постучали. Он сказал:

— Вы знаете, а фиалки-то завяли, придется мне купить вам другой букетик. Где вы сейчас?

— В Касси. Я вам звоню не из-за букетика, вернее, нет, именно из-за него. Я… подождите минуточку, прошу вас. Вы можете подождать? Только не вешайте трубку.

Он снова рассмеялся и сказал, что подождет. Я соскочила с кровати, подошла к двери и спросила, кто там. Мужской голос ответил, что принес обед. Я взяла поднос, сказала «спасибо, большое спасибо» и тут же захлопнула дверь. Когда я снова взяла трубку, Рекламная Улыбка еще был у телефона. Я сказала:

— Извините меня. Я в гостинице, у себя в номере. Ко мне постучались, принесли обед.

— Что у вас вкусненького сегодня?

— Что принесли? Сейчас. — Я взглянула на поднос. — Жареную рыбу. Кажется, барабульку.

— И все?

— Нет. Еще что-то вроде рататуя, салат, креветки. Я звонила в Жуаньи, чтобы разыскать вас.

— Мне повезло. А зачем? Из-за фиалок?

— Нет, не только.

Я не знала, как ему объяснить. Молчание затягивалось, и я спросила:

— Скажите, после того, как мы с вами расстались, вы ведь ничего не сделали мне плохого?

— Вам?

— Да. У меня были неприятности по дороге. Я подумала, что это надо мной подшутили, одним словом, что это вы. Я подумала, что вы меня разыграли.

— Нет, это не я. — Он говорил, спокойно, но его тон стал лишь капельку менее дружеским, менее веселым. — А какие неприятности?

— Я не могу рассказывать вам по телефону. Я бы хотела встретиться.

— Чтобы поведать мне о ваших неприятностях?

Я не знала, что ответить. Несколько секунд мы молчали, потом я услышала, как он вздохнул и сказал:

— Ваша барабулька остынет.

— Пусть.

— Слушайте, я уже погрузился — сейчас мне как раз оформляют накладные — и должен буду ехать. А ваше дело нельзя отложить на два-три дня? Сегодня вечером мне надо быть в Пон-Сен-Эспри, обязательно.

— Я вас очень прошу.

— Через сколько времени вы можете приехать ко мне в Марсель?

— Не знаю, через полчаса, минут через сорок пять.

— Ладно. Постараюсь. Отсюда я еду на грузовую автостанцию. Это в Сен-Лазаре. Спросите любого флика, каждый покажет. Я буду вас ждать до четверти второго. Дольше не смогу.

— Я приеду.

— Грузовая автостанция в Сен-Лазаре. Я вам тогда сказал, в субботу, что вы красивы?

— Нет. То есть да. Но не так прямолинейно.

— Надеюсь, ваши неприятности не очень серьезны. Как вас зовут?

— Лонго. Дани Лонго.

— Имя у вас тоже красивое.

Дальше я все делала одновременно. Натягивая на себя костюм, жевала листики салата, а впихивая ноги в туфли, выпила стакан минеральной воды. В тот момент, когда я уже уходила, зазвонил телефон. Меня соединили с Парижем. Я совершенно забыла, что вызывала своего друга художника.

— Это ты, Бернар? Говорит Лонго.

— Послушай-ка, ну и задала ты мне ребус. О боже, где ты?

— На юге. Сейчас я тебе все объясню.

— А почему ты тогда, ночью, вдруг бросила трубку?

— Ночью?

— Конечно, уже была ночь. Сначала разбудила, а потом…

— Когда это было?

— Да в пятницу, боже мой! Или, можешь считать, в субботу. Ведь было уже часа три ночи.

Он кричал на меня. Я его уверяла, что не звонила. Я снова села на кровать, положив сумочку на колени. Кошмар начинался сызнова. Только что, пока я разыскивала шофера грузовика, разговаривала с ним и даже упоминала о своих неприятностях, у меня появилось такое чувство, будто всего, что произошло за эти два дня, в действительности не было. Я забыла о трупе в машине, о ружье, о телефонограмме в Орли, словом, обо всем. Я слышала спокойный, доброжелательный голос, меня с интересом спрашивали, что мне принесли на обед, я была в мире, где не было места ни убийству, ни страху…

А оказывается, это никуда от меня не ушло. Даже Бернар Торр — мой давнишний, самый верный мой друг, которого я посвящала во все свои дела, и тот вдруг оказался втянутым в этот кошмар. Я перестала его понимать. Он тоже не понимал меня. Мы несколько минут кричали друг на друга, прежде чем каждый из нас сумел объяснить, что он хочет сказать. Бернар — что я ему звонила в ночь с пятницы на субботу и то ли говорила издалека, то ли плохо работал телефон, но уже тогда он ничего не мог понять из моих слов и у него создалось впечатление, что я была не в себе, тем более, что я неожиданно бросила трубку. Я, в свою очередь, с каким-то остервенением повторяла, что не звонила ему ни днем, ни ночью, вообще не звонила. Потом я спросила:

— А ты уверен, что это была я?

— Что?! Конечно, ты. Правда, я плохо тебя слышал, в трубке что-то чертовски трещало, но это могла быть только ты.

— Это была не я.

— Боже мой, в таком случае ты была пьяна! Скажи, что происходит? Где ты?

— Я тебе говорю, это была не я!

— Даже то немногое, что ты мне сказала, не мог знать никто, кроме тебя, не делай из меня…

— О чем я говорила?

— О Цюрихе. Короче, это была ты.

Я снова заплакала. Я плакала так же, как вчера вечером, когда я вернулась в свой номер: слезы текли из моих глаз сами, независимо от меня, словно это были не мои слезы. Это он, Бернар Торр, помог мне четыре года назад: нашел справки, одолжил мне денег на операцию и на больницу. А ведь в то время он был для меня просто товарищем, и я о нем вспоминала, лишь когда видела его. Он один знал о моей поездке в Цюрих. Я колебалась почти четыре месяца из какого-то фанфаронства, из глупости, лгала себе и тому, кого люблю, в душе прекрасно зная, что у меня не хватит мужества сохранить этого ребенка. В общем, все кончилось так ужасно, что хуже не может быть. Думаю, что даже доктор, делавший мне операцию, презирал меня.

— Дани, Дани. Ты слышишь меня?

Я ответила, что слышу.

— Ты плачешь?

Я ответила, что плачу.

— Дани, где ты?

— Я тебе потом все объясню. Мне нужно знать, где останавливается Каравай, когда он бывает в Женеве.

— Ты же ночью уже спрашивала меня номер их телефона. Ты до сих пор не узнала его? Да ты сначала скажи…

— Я тебе повторяю, это звонила не я! Ты уверен, что я?

— Боже мой, это ужасно! Ведь ты должна сама знать!

Все время я слышала этот ответ. Все время. Я сама должна знать, была ли у меня забинтована рука, хотя она не была забинтована. Я сама должна знать, ночевала ли я в гостинице, в которой я никогда не бывала. Я сама должна знать, звонила ли я, чтобы спросить номер телефона того, у кого я в тот момент находилась. И все говорили правду. Это я, я спятила.

Проклятые слезы продолжали катиться из моих глаз.

— Бернар, в какой гостинице обычно останавливается Каравай?

— В «Бо Риваж». Дани, послушай…

— У тебя есть его телефон?

Он на несколько секунд положил трубку, чтобы взять свою записную книжку. Он продиктовал мне, номер телефона. Я открыла свою сумочку и правой рукой нацарапала его на клочке бумаги.

— Дани, прошу тебя, только не бросай опять трубку.

— Мне необходимо повидаться с одним человеком, который может уйти, Бернар, я не могу больше разговаривать.

— Боже мой, но что же все-таки произошло в ту ночь?

— А что тебе сказали по телефону?

— Кто? Ты? Какой-то бред, просто бред. Что тебе покалечили руку, про Вильнев-лез-Авиньон, а потом — погоди, погоди! — ты сказала: «Бернар, знаешь, он в ковре, я покончила с Цюрихом». Вот, кажется, все. И бросила трубку. Ах, нет, ты еще сказала, что в цюрихской истории виноват я, что я не должен был… Я уже не помню, что… и все в том же духе. Бред, сущий бред!

— Но если я столько всего сказала, ведь ты же должен был узнать мой голос!

Я снова перешла на крик. Наверно, меня было слышно в другом конце коридора. В комнате было душно, я вся покрылась испариной, и в то же время меня знобило.

— Боже мой, неужели ты думаешь, я сейчас узнаю твой голос? — Бернар тоже начал кричать. — Похоже, что ты свихнулась. Скажи хотя бы, что…

— Где тебя найти сегодня вечером?

Он сказал, что будет у себя. Я обещала ему позвонить. Я бросила трубку в тот момент, когда он снова кричал: «Не клади трубку!». Я вытерла лицо и глаза в ванной комнате. Я не желала ни о чем думать. Я хотела увидеть шофера грузовика. Сейчас я особенно остро почувствовала необходимость этой встречи. Разговаривая по телефону с Бернаром, я вдруг поняла, что во всех этих кознях, так искусно подстроенных против меня, есть один пробел, одна ошибка. И тут ни при чем ни потусторонние силы, ни черт, ни дьявол. Ведь дьявол, с тех пор как он существует, никогда не допускал ошибок.

Я гнала, что было мочи. На каждом повороте меня заносило, я в отчаянии крутила руль, и острая боль из левой руки расходилась по всему телу. На одном из прямых участков шоссе я увидела, что от него отходит какая-то пустынная дорога. Я притормозила. Указатель гласил, что это дорога в военный лагерь «Карпиани». Мамуля сказала мне: «Сверни туда, ты найдешь местечко, где можно избавиться от той мерзости, что лежит у тебя в багажнике». Я заколебалась. Но совета не послушалась.

Я говорила себе: да, все, кто на Шестом шоссе думал, что узнает меня, видели на рассвете женщину в белом костюме, в темных очках, видимо, такую же светловолосую, как я, примерно моего роста, но двойников не бывает, и она, конечно, не была моей точной копией. Но внимание всех было настолько приковано к белой машине, что они уже не видели остального, кроме разве того, что у той, которая выдавала себя за Дани Лонго, была забинтована левая рука. Вот в этом-то и заключался промах. Повязка — это хитро придумано, чтобы втереть всем очки, но она вынужденная, она не была предусмотрена заранее, если уж после пришлось ломать руку мне в туалете станции обслуживания. Уже не та женщина должна была походить на меня, а я — на нее. Вот поэтому меня и покалечили.

Я могла бы пойти в полицию и все рассказать. Не исключена возможность, что мне поверят. Свидетельство одних Караваев, с которыми я хорошо знакома и которых поэтому могут заподозрить в том, что они выгораживают меня, предположим, вызовет у недоверчивых стражей законности сомнение, но у меня есть еще один свидетель, он все подтвердит. Последний человек, который посмотрел на меня более или менее внимательно, как раз перед тем, как я приехала на станцию обслуживания, был Жан Ле Гевен. Он вспомнит, что у меня была здоровая рука. И все мне поверят.

И еще я подумала: может, в этом заговоре жертва не ты одна, и скорее даже истинная жертва не ты. Конечно, копировали именно тебя, но есть здесь одно необъяснимое обстоятельство, которое связано с тобой только случайно: это «тендерберд». Он принадлежит Караваям. И самое главное — то, что труп подложили в машину Караваев.

Ну, продумай все. Надо было в субботу на рассвете пустить по этому шоссе такую же машину. Если б она была хоть чуть иной, владелец станции обслуживания не спутал бы. Не спутал бы и жандарм на шоссе в Шалон, если б на ней был другой номер. Похоже, что это один и тот же «тендерберд». Его ночью вывели из гаража Караваев и утром пригнали обратно. Выходит, как ни крути, а втянуть в это грязное дело хотели именно Караваев.

Но почему тогда женщина выдавала себя не за Аниту, а за меня, ведь меньше всего можно было предположить, что на юг в этой машине поеду я?

Какой-то бред!

Я сказала себе: есть еще одна версия. Я должна остерегаться всех. И в первую очередь самих Караваев. Ведь для того, чтобы так хорошо разыграть мою роль, чтобы знать, как я одеваюсь, что я левша и еще много других подробностей, та, что выдавала себя за Дани Лонго, должна быть близким мне человеком. А кому я рассказала о Цюрихе?

Все это знает Анита. Правда, она немного ниже меня ростом, да и облик у нее несколько иной, но она тоже блондинка, и уж ей-то обо мне известно все. Она могла бы подражать некоторым моим жестам, в этом я уверена, и даже моей походке, которую пятнадцать или двадцать лет борьбы с близорукостью сделали очень своеобразной. Она также сумела бы точно передать мою манеру говорить, вставить в разговор мои излюбленные словечки, которые у меня наверняка имеются, и даже, хотя трудно подражать чужому голосу, могла бы, пользуясь помехами на линии, создать по телефону впечатление, что это говорит действительно Дани Лонго, пусть несколько странным голосом, что объяснялось бы ее нервным состоянием, но все же она, Дани. Кроме того, Анита знакома с Бернаром Торром, который служил вместе с нами еще в первом агентстве, где я работала с Анитой, и она знает о наших отношениях.

До прошлого года он был для меня просто милым юношей, который оказал мне большую услугу и с которым мы время от времени ходили вместе поужинать, в кино или посидеть где-нибудь и поболтать за рюмкой вина, после чего он провожал меня до дверей моего дома.

Однажды в агентстве я стояла, склонившись к его столу, и смотрела, как он подправляет макет рекламы. Сама не заметив того, я опустила руку ему на плечо. Не отрываясь от работы, он положил левую руку на мою — его любимый жест — и долго держал ее нежно, по-дружески. Мы словно вместе унеслись куда-то, далеко-далеко. И мне вдруг так захотелось его ласки, что я подумала: с прошлым покончено навсегда, наконец-то я в самом деле полюбила.

Я припоминаю, что об этом и о многих других глупостях я рассказала Аните несколько месяцев тому назад, в субботу перед сочельником. Я встретила ее в отделе игрушек «Галери Лафайетт», и мы зашли в бистро около площади Опера выпить по чашке кофе с молоком.

С тех пор я не видела ее до пятницы десятого июля, до того вечера, когда ее муж привез меня к ним работать.

Кстати, почему он повез меня к себе? Чтобы на всю ночь отрезать от мира и потом иметь возможность утверждать, будто я была не в квартале Монморанси, а на Шестом шоссе. Каждая деталь усиливала мои подозрения. Меня заставили сидеть в доме одну с девяти часов вечера до двух ночи, за это время они могли вдвоем сделать все что им угодно.

Господи, какой бред!..

«Остановись, — приказала мне Мамуля, — остановись».

У самого Марселя я съехала на обочину и выключила мотор. Надо немного прийти в себя. Часы на приборном щитке показывали половину второго. Чтобы добраться до грузовой автостанции, мне, возможно, придется пересечь весь город, а Жан Ле Гевен, конечно, уже уехал.

Ну, разве можно себе представить, что Анита кого-то убила? Разве можно представить, что она разыграла на шоссе всю эту чудовищную комедию? Наверное, я и впрямь спятила.

Если рассуждать здраво — насколько вообще способны рассуждать такие тупицы, как я, — то все мои доводы повисают в воздухе. Ну, как можно додуматься до того, что Караваи убили кого-то и, чтобы снять с себя подозрения, сунули труп в свою же собственную машину? Кроме того, у женщины, которая выдавала себя за меня, наверное, и в самом деле что-то было с рукой, если оказалась необходимость покалечить меня, чтобы я походила на нее. А у Аниты рука была здоровая. И потом — вот тут-то и кроется основное опровержение — как можно было додуматься до того, что она уже в пятницу вечером выбрала место, где будет играть мою роль, в то время как я сама еще даже не подозревала, что окажусь там на следующий день?..

С таким же успехом я могла бы обвинить Бернара Торра или другого моего возлюбленного, с которым когда-то была близка, но он уехал к себе на родину, на другой край земли. Или того, кого я люблю? В общем, кого-нибудь из трех мужчин Дани Лонго. Или, в конце концов, того же Филиппа, моего злополучного четвертого возлюбленного. Или соседку по лестничной площадке. («Она хочет выжить меня, чтобы расширить квартиру»), или одну редакторшу из агентства («Она капельку менее близорука, чем я, но, наверное, жаждет быть единственной в своем роде»), или же всех их вместе («Им осточертела эта Дани Лонго, и они объединились»).

В самом деле, почему бы и нет?

Оставалось еще одно объяснение, единственное, в котором все было логично, но над ним я не хотела даже задумываться — ни за что! — его я начисто отменила. Мне потребовался весь остаток дня, пока я все же пришла к выводу, что оно верно.

К грузовой автостанции я добралась с опозданием на сорок минут, то и дело спрашивая дорогу у всех прохожих, которых я просто чудом не сшибала на пешеходных дорожках. Марсельцы — чудесный народ. Во-первых, если вы пытаетесь переехать их, они выливают на вас не больше брани, чем жители других городов, но, кроме того, они считают необходимым взглянуть на ваш номер и, увидев, что он парижский, понимают, что с вас и требовать нечего, и без злобы, без возмущения, просто для порядка, покрутят пальцем у виска, а если вы в эту минуту говорите: «Я запуталась, я ничего не могу понять в вашем паршивом городе, где на каждом шагу висит «кирпич», и они все ополчились против меня, а я ищу грузовую автостанцию в Сен-Лазаре, если она только вообще существует», — они начинают выражать вам свое сочувствие, говорят, что вам не повезло, и целая дюжина марсельцев окружает вас и каждый дает совет. Поверните направо, потом налево и, когда доедете до площади с Триумфальной аркой, берегитесь троллейбусов, это убийцы, вот сестра жены моего кузена засадила одного водителя в тюрьму, а сама лежит в семейном склепе, на кладбище Кане, а оно так далеко, что и цветов ей не отнесешь.

Рекламная Улыбка, вопреки моим опасениям, ждал меня. Он стоял в стороне от бензоколонок, прислонившись к борту грузовика, видимо, своего, спасаясь от солнца в его тени, и разговаривал с каким-то мужчиной, который сидел на корточках у колеса. На нем была выцветшая голубая рубашка, расстегнутая у ворота, брюки, которые тоже, видимо, были когда-то синими, а потрясающая красная клетчатая каскетка, высокая, с большим козырьком — «последний крик моды».

Грузовая автостанция была похожа на обыкновенную станцию обслуживания автомобилей, только, пожалуй, побольше, и здесь было полно грузовиков. Я круто развернулась и резко затормозила на самом солнце, рядом с Рекламной Улыбкой. Не поздоровавшись, даже не сделав приветственного жеста, он спокойно сказал мне:

— Знаете, как мы сейчас поступим? Маленький Поль поедет вперед с товаром, а мы нагоним его по дороге. И вы дадите мне повести вашу красотку. Кроме шуток, мы, правда, опаздываем.

Маленький Поль, напарник Жана, оказался тем самым человеком, что проверяет давление в шинах. Когда он поднял голову, чтобы приветствовать меня, я его узнала. В Жуаньи они были вместе.

Я вышла из машины. На какое-то мгновение я заколебалась, боясь отойти от нее из-за трупа в багажнике, потому что когда я останавливалась, мне казалось, будто я ощущаю его запах, и хотя мое замешательство было очень коротким, оно стерло улыбку с лица Жана. Я подошла к нему и несколько секунд неподвижно стояла рядом, потом он протянул руку и похлопал меня по щеке.

— Видно, у вас крупные неприятности, — сказал он. — Вы хоть успели перекусить немного?

Я ответила: «Нет, нет», — слегка покачав головой. Он провел рукой по моим волосам. Ростом он был немного выше меня, нос у него был какой-то странной формы, словно перебитый, глаза темные и внимательные, и я сразу почувствовала, что в нем есть все то, чего мне так не хватает: сила, спокойствие, душевное равновесие — и что он — об этом можно было догадываться уже по тому, как он гладил меня по голове, по улыбке, которая вновь появилась на его лице, — хороший человек, хотя это глупое определение, но я не знаю, как сказать иначе, одним словом, что он человек. С невообразимой красной каскеткой на голове.

Он сказал Маленькому Полю, что все, мол, решено, до встречи, но если до какого-то там моста мы его не нагоним, пусть он ждет нас. Рука Жана опустилась мне на плечо, он обнял меня, словно мы с ним старые друзья, и, перейдя улицу, мы вошли в кафе, где обедали шоферы.

Мы сели друг против друга за столик у окна, которое выходило на улицу. Из-за грузовика Жана виднелся хвост моего «тендерберда», и я могла следить, не подойдет ли кто к багажнику. А впрочем, мне было наплевать на это. Мне было хорошо. До чего же я хотела, чтобы мне было хорошо, чтобы меня ничего больше не волновало, чтобы все оказалось дурным сном! Я сказала Рекламной Улыбке, что мне нравится его каскетка, она напоминает шапочки французских лыжниц, я видела по телевизору нечто подобное. Он рассмеялся, снял каскетку и надел ее на мою голову. Я посмотрела на свое отражение в стекле, идет ли она мне. Она была немного сдвинута на затылок, но я не поправила ее — так, по крайней мере, я впервые в жизни показалась себе забавной.

Вокруг нас все, казалось, ели одно и то же блюдо — зразы, которые Рекламная Улыбка назвал «безголовыми жаворонками». Он спросил, люблю ли я зразы, повернулся к стойке, за которой стояла толстая женщина в черном платье, и, подняв палец, показал, что заказывает одну порцию. Никто никогда не узнает, как легко и светло стало у меня на душе в этот момент. И тут он спросил:

— Что у вас с рукой?

Ведь я только собиралась заговорить об этом, я собиралась сделать это первой. Я хотела перебить его, но было уже поздно. Уточняя, он добавил:

— А тогда у вас уже было так?

— Но вы же видели меня! Разве тогда у меня была забинтована рука? Скажите. Это как раз то самое, о чем я хотела вас спросить.

Мой плаксивый тон и, наверное, напряжение, которое он прочел на моем лице, сбили его с толку. Он явно силился понять, чего я от него хочу, долго разглядывал лежавшую на столике мою руку в грязной повязке и в конце концов, как и следовало ожидать, сказал:

— Послушайте, но, насколько я понимаю, вы сами должны это знать лучше.

Посетители кафе постепенно расходились. Рекламная Улыбка заказал графинчик розового вина для меня и кофе для себя. Время от времени он говорил мне: «Покушайте хоть немного, остынет». Я рассказала ему все с самого начала. Что я служу в одном рекламном агентстве, что шеф пригласил поработать меня у него дома, а на следующий день доверил мне свою машину, и мне взбрело в голову уехать на ней на четыре дня. Я перечислила всех, кого встретила по дороге: парочка в ресторане на шоссе, продавщицы в Фонтенбло, он сам в Жуаньи, старуха, которая утверждала, будто я забыла у нее свое пальто, владелец станции обслуживания, на которой мне покалечили руку, и два его приятеля, жандарм на мотоцикле, хозяин гостиницы «Ренессанс». Я шаг за шагом во всех подробностях рассказала об этих встречах. Я умолчала лишь о трупе в багажнике и — это было ни к чему и как-то смущало меня — о Филиппе Филантери. Короче говоря, мой рассказ обрывался на Шалоне.

— А дальше?

— Дальше — ничего. Я поехала в Касси, взяла номер в гостинице.

Он долго смотрел на меня. Я ковыряла вилкой зразу, но не взяла в рот ни кусочка. Он закурил сигарету, кажется, четвертую за это время, пока я говорила. Стрелка часов уже приближалась к трем, но он ни разу не взглянул на них. Да, Рекламная Улыбка — настоящий человек.

Я уж не помню, по какому поводу, но еще в начале нашего разговора он сказал, что наделен сообразительностью и хорошо еще, что умеет читать и писать, ведь он даже не закончил начальную школу, и что-то еще в том же духе. Но, когда он теперь заговорил, я поняла, что он скромничал, потому что он сразу же угадал, что я чего-то недоговариваю.

— Одного я не понимаю. Ведь теперь уже все кончилось. Вас оставили в покое. Почему же вы так волнуетесь?

— Просто я бы хотела разобраться.

— Зачем? Может, и впрямь над вами подшутили, но не я, — тогда к чему так уж усердствовать, лезть из кожи вон…

— Я и не лезу…

— Ах так, тогда простите. Значит, вы звонили в Жуаньи и приехали сюда только ради моих прекрасных глаз? Что ж, я не возражаю. — И, помолчав, он проговорил. — Скажите мне, что вас тревожит?

Я пожала плечами и ничего не ответила. Моя тарелка так и осталась полной, он заявил, что если я буду продолжать в том же духе, то ребрами поцарапаю свою ванну, и заказал мне кофе. После этого мы сидели некоторое время молча. Когда женщина в черном платье принесла мне кофе, он сказал ей:

— Слушай, Ивонна, закажи-ка мне в Жуаньи 5-40 и постарайся, чтобы дали поскорее. И принеси счет, а то Маленький Поль совсем врастет там в землю, он уехал вперед.

Она что-то невнятно пробормотала по поводу прогулки на свежем воздухе и ушла к телефону. Я спросила Рекламную Улыбку, зачем он вызывает Жуаньи.

— Так. Одна идея пришла в голову. Все, что там говорили ваш владелец станции обслуживания, ваш жандарм, — все это слова, пустые слова. И даже карточка в гостинице Шалона тоже ничего не доказывает, раз она заполнена не вами. Вам могли наплести что угодно. А вот пальто, забытое у старухи, это уже нечто реальное. С него и надо было начинать. Не так трудно узнать, ваше оно или нет, и если оно и впрямь принадлежит вам, значит, это вы несете бог знает что.

Так, получила. Он говорил очень быстро, и теперь я улавливала в его голосе легкое раздражение. Наверное, ему было обидно, что я что-то скрываю от него. Я спросила его (надо было слышать, каким плаксивым тоном!):

— Вы хотите сказать, что подозреваете — нет, это ведь неправда? — подозреваете, будто женщина, которую видели на шоссе, — я, действительно я? Вы думаете, я обманываю вас?

— Я не сказал, что вы обманываете меня, наоборот, я уверен, что нет.

— Тогда вы считаете меня сумасшедшей.

— И этого я не говорил. Но у меня есть глаза, и я за вами наблюдал. Сколько вам лет? Двадцать четыре, двадцать пять?

— Двадцать шесть.

— В двадцать шесть лет не заливают за галстук. Разве вы много пьете? Нет, вот сейчас вы даже не притронулись к вину. Так в чем же дело? Когда я вас увидел впервые, я сразу подумал, что у вас здорово что-то не клеится. Чтобы понять это, не нужен аттестат зрелости. А с тех пор дело пошло еще хуже, вот и все.

Я не хотела плакать, я всеми силами старалась сдержать слезы. Я закрыла глаза и теперь уже не видела Рекламной Улыбки, я крепко сомкнула веки. И все-таки слезы появились. Перегнувшись через стол, Жан склонился ко мне и взволнованно сказал:

— Ну, вот видите, вы же дошли до точки. Что случилось? Поймите, я вас спрашиваю не из праздного любопытства. Я хочу помочь вам. Скажите, что случилось?

— Это была какая-то другая женщина. Я была в Париже. Это была не я

Я открыла глаза. Сквозь слезы я увидела, что он внимательно смотрит на меня и что во взгляде его сквозит огорчение. А потом он, как и следовало ожидать, сказал, предупредив меня, что я могу как угодно отнестись к его словам, но он не может иначе:

— Вы очень милая, очень красивая, вы мне нравитесь, но ведь может быть только одно из двух: или это был кто-то другой, или вы. Я не представляю, как это возможно, но если вы так упорно стараетесь убедить себя, что на шоссе был кто-то другой, значит, в душе вы все-таки сомневаетесь в этом.

Не успев даже подумать, я замахнулась левой рукой, чтобы ударить его по лицу. К счастью, он успел отстраниться. И тут я разрыдалась, опустив голову на руки. Я психопатка, буйная психопатка.

В Жуаньи к телефону подошел хозяин бистро. Жан назвал себя и спросил, не уехал ли Сардина. Да, уехал. Он спросил, нет ли там кого-нибудь из шоферов, кто едет в Марсель.

— Нет, никто не едет.

Тогда он сказал:

— Слушай, Тео, посмотри у себя в справочнике номер телефона бистро в Аваллоне-Два Заката и дай его мне. — И спросил у меня (я стояла рядом, приложив ухо к трубке с другой стороны): — Кто хозяин этого бистро.

— Я слышала на станции обслуживания, будто их зовут Пако. Да, да, Пако.

Хозяин бистро из Жуаньи нашел нужный телефон. Рекламная Улыбка сказал: «Молодец, привет» — и сразу же заказал Аваллон-Два Заката. Нам пришлось ждать минут двадцать. Мы пили кофе — уже по второй чашке — и молчали.

К телефону, судя по голосу, подошла молодая женщина. Рекламная Улыбка спросил, у нее ли пальто, которое забыли в бистро.

— Пальто блондинки с перевязанной рукой. Конечно, у меня. Вы кто?

— Друг этой дамы. Она рядом со мной.

— Но в субботу вечером она снова проезжала здесь и сказала моей свекрови, что это не ее пальто. Как-то странно это выглядит.

— Не кипятитесь. Лучше скажите, какое оно из себя.

— Шелковое летнее пальто. Белое. Подождите минутку.

Она, видимо, ушла за пальто. Рекламная Улыбка снова обнял меня за плечи. За его спиной через окно я видела «тендерберд», он снова стоял на самом солнцепеке.

— Алло? Оно белое, на подкладке в крупных цветах, — сказала женщина на другом конце провода. — С небольшим стоячим воротничком. Есть марка магазина — «Франк — сын». Улица Пасси».

Я устало кивнула головой, давая понять Рекламной Улыбке, что, возможно, это мое пальто. Как бы придавая мне мужества, он сжал мне плечо и спросил в трубку:

— А в карманах ничего нет?

— Что вы, я не осмелилась рыться в карманах.

— Ладно. А теперь все-таки поройтесь.

Наступило молчание. Казалось, что эта женщина стоит рядом с нами, так ясно мы слышали ее дыхание, шелест бумаги.

— Есть билет на самолет «Эр Франс», вернее, то, что осталось от него. Вроде обложки от книжечки, представляете? А внутри листки вырваны. На обложке стоит фамилия: Лонго, мадемуазель Лонго.

— Билет из Парижа?

— Из Парижа-Орли и Марсель-Мариньян.

— А число стоит?

— Десятое июля, двадцать часов тридцать минут.

— Вы уверены?

— Я умею читать.

— И все?

— Нет, есть еще какие-то бумаги, денежки и детская игрушка. Маленький розовый слоник на шарнирах. Если его надавить снизу, он вроде шевелится. Да, маленький слоник.

Я всем телом навалилась на стойку. Рекламная Улыбка, как мог, поддерживал меня. Забинтованной рукой я делала ему знаки, чтобы он продолжал, что нужно продолжать, что я чувствую себя хорошо. Он спросил:

— А что из себя представляют остальные бумажки?

— Помилуйте, да неужели этого недостаточно, чтобы она узнала свое пальто? Что вы хотите там найти, наконец?

— Вы ответите мне или нет?

— Да здесь много всего, я даже не знаю… Есть квитанция из гаража.

— Из какого?

— Венсен-Коти, в Авиньоне, бульвар Распай, счет на семьсот двадцать три франка. Число то же самое — десятое июля. Чинили американскую машину — я не могу разобрать марку — под номером 3210 РХ75.

Рекламная Улыбка сперва повернул голову к окну, чтобы посмотреть номер «тендерберда», но с того места, где мы стояли, его не было видно, и он вопросительно взглянул на меня. Я кивнула в знак того, что это тот самый номер, и оторвала ухо от трубки. Я не хотела больше слушать. Мне удалось добраться до стула, и я села. Дальнейшее я помню очень смутно. Я чувствовала себя опустошенной. Рекламная Улыбка продолжал еще несколько минут разговаривать по телефону, но уже не с женщиной, а с каким-то автомобилистом, кажется, немцем, который остановился, чтобы выпить с семьей по рюмке вина. Рекламная Улыбка с трудом объяснялся с ним.

Потом он вдруг оказался рядом со мной и сжимал ладонями мое лицо. Я не помню, как он подошел, у меня в сознании произошел какой-то провал. Мгновенный провал. Я попыталась улыбнуться Рекламной Улыбке. Я увидела, что это его немного успокоило, Мне казалось, что я его знаю давным-давно. И женщину в черном, которая молча стояла за его спиной, тоже. Он сказал мне:

— Я вот что думаю. Кто-нибудь мог проникнуть к вам, когда вас не было дома, и украсть это пальто. Оно было там?

Я помотала головой. Я уже ничего не знала. Но в то же время я подумала, что, может, Рекламная Улыбка и правда не очень сообразителен, но мне-то уж, во всяком случае, пора перестать лгать себе. В моей квартире на улице Гренель два замка и дверь очень толстая, очень крепкая. Взломать ее можно только топором, переполошив всех соседей. Значит, нужно разгадать, обязательно разгадать, каким образом похитили мое пальто и как была отправлена телефонограмма Морису Кобу… Хватит валять дурака!

Который может быть час? Который теперь час? Я брожу из комнаты в комнату по этому дому, где все началось. Я брожу взад и вперед. Время от времени я откидываю штору на одном из окон и смотрю на звезды, которые сверкают в темноте. Я даже попыталась было их сосчитать. Иногда я ложусь на кожаный диван и лежу там, долго лежу в полумраке — свет в комнату пробивается из прихожей, — крепко прижав руками к груди ружье.

Мамуля перестала со мной разговаривать. И я больше не говорю с собой. Я только повторяю про себя присказку моего детства: «Светлы мои волосы, темны мои глаза, черна моя душа, холоден ствол моего ружья». Я повторяю ее снова и снова.

Если кто-нибудь придет за мной, я не спеша прицелюсь в темноте, я прицелюсь прямо в голову, кто бы это ни был. Одна вспышка — и все.

Я постараюсь его убить сразу, чтобы не тратить зря пуль. Последнюю пущу в себя. И меня найдут тут избавившейся от всех мук. Я буду лежать с открытыми глазами, словно глядя на свою неудавшуюся жизнь, лежать в белом костюме, запятнанном кровью, и буду нежной, чистой, красивой, одним словом, такой, какой я всегда мечтала быть.

Один раз, только один раз я хотела на праздники вырваться из той унылой жизни, которой я жила, и вот все у меня не получилось, потому что у меня вообще ничего не получается. Никогда ничего не получается.

Мы ехали очень быстро, дорогу он знал как свои пять пальцев. Он явно был встревожен и обескуражен разговором с Аваллоном-Два Заката, но в то же время я чувствовала, что он наслаждается тем, что сидит за рулем новой для него машины, и его простодушная детская радость раздражала меня. Он почти все время вел машину на предельной скорости с легкостью и уверенностью профессионала.

Когда мы проезжали через какой-то городок, кажется, через Салон, ему пришлось сбавить скорость, и он, воспользовавшись этим, достал из кармана рубашки сигарету. Он мало разговаривал со мной. Что-то рассказал о своем детстве, о работе, и ни слова — о пальто и вообще обо всей моей истории. Наверное, хотел, чтобы я хоть ненадолго забыла о том, что со мной случилось. Оказывается, он не знает своих родителей, рос в приюте, а когда ему было лет десять, его взяла оттуда крестьянка из деревни неподалеку от Ниццы, и он, говоря о ней, называл ее «моя настоящая мама». Видно было, что он ее боготворит.

— У нее была ферма неподалеку, от Пюже-Тенье. Вы бывали в этих местах? Ох, и здорово мне там жилось! Здорово, черт побери! Когда мне было восемнадцать лет, умер муж мамы, но она все продала, чтобы поставить меня на ноги. Купила мне старенький «рено», и я перевозил минеральную воду в Вальсе. Ну, в нашем деле, чтобы хорошо зарабатывать, приходится крутить баранку днем и ночью. Я с виду балагур, но когда нужно серьезно поработать, то обращаются ко мне. Теперь у меня две машины — «сомюа» и «берлие». На «берлие» возит товар в Германию один мой товарищ по приюту. Он мне как брат, он за меня даст отрезать себе обе руки, и из него не выжмут ни одного слова, которое могло бы повредить мне. Его зовут Баптистен Лавантюр. Ох и парень! Я вам не рассказывал, что мы с ним решили стать миллиардерами? Он считает, так будет легче жить.

Он снова увеличил скорость — спидометр показывал сто миль — и замолчал.

Немного погодя я спросила его:

— Ле Гевен — бретонская фамилия?

— Что вы! Я родился в департаменте Аверон. Меня подобрали, как в «Двух сиротках», на церковной паперти. Ну, надо же было дать мне какое-то имя. Может, из газеты взяли или еще откуда…

— А вы так и не нашли свою родную мать?

— Нет. А я и не искал ее. Да и какое это имеет значение, кто вас родил, кто вас бросил. Все это чепуха.

— А сейчас вы простили ее?

— Кого? Ее? Знаете, я думаю, что у нее тоже не все ладилось, если она бросила своего ребенка. Да и потом — я живу, правда ведь? Она дала мне главное — жизнь. И я доволен, что появился на свет.

Больше мы не разговаривали до самого моста через Дюране. По этому мосту я вчера ехала с Филиппом. Машины здесь двигались в несколько рядов. «Сомюа» ждал нас на обочине, под палящим солнцем. Рекламная Улыбка остановил «тендерберд» за грузовиком, и мы вышли. Маленький Поль дремал в кабине. Он проснулся от шума открываемой дверцы и тут же выпалил, что никогда в жизни им не успеть сегодня взять груз в Пон-Сент-Эспри, а завтра все будет закрыто.

— Ничего, успеем, — возразил Жан. — Сорок столбиков до шести вечера я отмахаю, это при желании можно, а там суну им в лапу, чтобы они немного задержались. Так что не волнуйся, спи себе на здоровье.

Прощаясь со мной на краю шоссе, около «тендерберда», он сказал:

— Я договорился по телефону с одним туристом, который сидел в том бистро в Аваллоне-Два Заката. Он захватит ваше пальто. Он рассчитывал быть в Пон-Сент-Эспри часов в девять или в половине десятого, и я условился встретиться с ним около грузовой автостанции. Если хотите, я, когда погружусь, приеду к вам. Ну, хотя бы в Авиньон, это рядом. Идет?

— А в Париж вы разве не поедете?

— Почему не поеду? Поеду. С Маленьким Полем я договорюсь, он отправится вперед. А сам потом найду какого-нибудь дружка, и мы с ним нагоним Поля. Но, может быть, вам тоскливо будет болтаться здесь до вечера?

Я покачала головой и сказала, что не возражаю. Он назначил мне встречу в Авиньоне, в пивном баре напротив вокзала, в половине одиннадцатого. Уходя, он сунул мне в руки свою клетчатую каскетку. «В залог, чтобы вы не забыли. Вот увидите, все устроится».

Я смотрела, как он шел к своему грузовику. На его спине синело большое пятно от пота, оно резко выделялось на светлом фоне рубашки. Я нагнала его и схватила за руку. Я и сама не знала, что еще хотела ему сказать. Я, как дура, стояла перед ним и молчала. Он покачал головой, и как тогда, на грузовой автостанции в Марселе, приложил свою ладонь к моей шее. На ярком солнце он казался еще смуглее.

— Значит, в половине одиннадцатого, ладно? Знаете, что вам надо бы сделать до этого? Во-первых, пойти в Авиньое к врачу, чтобы вам сменили грязный бинт. А потом сходите в кино, все равно на что, а если останется время — еще в одно. И постарайтесь до моего возвращения ни о чем не думать.

— Почему вы такой? Я хочу сказать, что ведь вы меня не знаете, я отрываю вас от работы, а вы со мной такой милый, вы мне… Почему?

— Вы тоже очень милая, только вы этого не понимаете. И, кроме того, у вас великолепная каскетка.

Я надела ее на голову.

Когда грузовик, исчез из моих глаз где-то вдали, я подняла свою перебинтованную руку и поклялась себе так или иначе, но покончить с этой историей прежде, чем встречусь с Жаном… а потом — пусть бог будет мне свидетелем — я помогу Жану стать миллиардером, ему и его другу Баптистену Лавантюру, даже если для этого мне придется всю мою жизнь работать сверхурочно.

Авиньон.

Солнце все еще светило прямо мне в глаза. Я увидела зубчатые крепостные стены, за ними началась длинная улица, вдоль которой тянулись террасы кафе, а флаги, вывешенные по случаю 14 июля, образовали бесконечный разноцветный туннель. Я тащилась за машинами, которые ехали в два ряда, то и дело останавливаясь, разглядывала разноязыкую толпу на тротуарах — немцы, англичане, американцы — их можно было отличить по виду, загорелые руки и ноги, нейлоновые платья, такие прозрачные, что женщины казались голыми. Приятная тень, когда я проезжала мимо домов, чередовалась с беспощадным солнцем… Где я, Мамуля, куда я попала?

Бульвар Распай выходил на эту же улицу, слева. Пока я поворачивала, машины за мной устроили настоящий концерт. Я забыла название гаража, который назвала по телефону женщина из Аваллона-Два Заката, и запомнила только, что он находится на этом бульваре. Я проехала метров триста, попеременно вглядываясь в обе стороны бульвара. Наконец над воротами, выкрашенными в канареечный цвет, я увидела вывеску: «Венсен-Коти, концессионер «Форда», любые иностранные марки машин». Рядом находилась гостиница «Англетер».

Я остановилась у ворот гаража. Под аркой какой-то мужчина вынимал камеру из покрышки. Он взглянул в мою сторону, увидел «тендерберд» и, когда я вышла из машины, встал, разогнул спину и сказал с сильным южным акцентом:

— Неужели опять поломка? Не может быть!

Я подошла к нему, держа сумку в правой руке, с каскеткой на голове, в мятом костюме, который прилип к моему вспотевшему телу, подошла, стараясь не думать о том, какой у меня жалкий, растерянный вид. Это был человек небольшого роста, в спецовке на застегнутой до самого верха «молнии», с какими-то выцветшими желтыми глазами и густыми светлыми взлохмаченными бровями.

— Вы знаете эту машину?

— Знаю ли я ее? Да она находилась у нас две недели, мы перебрали весь мотор. Я мало машин знаю так же хорошо, как эту, уж поверьте мне. Что ж теперь не ладится?

— Ничего, все в порядке.

— Может, не тянет?

— Нет, тянет. Я хотела спросить… Вы знаете хозяина этой машины?

— Мосье из Вильнева? Не очень. А что?

— Ему нужна копия счета, который вы ему дали. Можно ее получить?

— Ах, вот как! Ему нужна копия. А зачем? Он что, потерял счет? Вот видите, на что приходится тратить время: вместо того, чтобы работать. Пиши и пиши без конца.

Он провел меня через гараж, где работали несколько механиков, в какую-то застекленную клетку. Там сидели две женщины в желтых халатах. Мы все вчетвером принялись просматривать конторскую книгу записей. Со мной они были очень любезны и не выразили мне никакого недоверия. Одна из женщин, брюнетка лет тридцати с высокой белой грудью, которая виднелась в широкий вырез ее халата, поняв по моему произношению, что я парижанка, рассказала, что она пять лет жила в Париже, неподалеку от площади Насьон, но ей там не понравилось, так как парижане какие-то дикари, каждый живет в своей скорлупе. Наконец, мы нашли то, что искали, и я прочитала собственными глазами, что некий Морис Коб оставил «тендерберд» в этом гараже в конце июня, чтобы отремонтировать, бог его знает, какой-то опрокидыватель и коробку передач. Забрал он машину десятого июля вечером, заплатив наличными семьсот двадцать три франка.

Первой заподозрила что-то неладное та самая женщина, что болтала со мной, когда я сказала, что хочу видеть того, кто имел дело с хозяином машины. Она сразу нахмурилась и, поджав губы, спросила меня:

— А собственно говоря, что вы хотите от Роже? Вы просили счет, да? Вы его получили? Что же еще? И вообще кто вы такая?

Но тем не менее она сходила за молодым человеком, довольно высоким, довольно толстым, с лицом, перемазанным маслом, которое он обтирал на ходу грязной тряпкой. Да, он помнит мосье Коба, тот приходил за своим «тендербердом» в пятницу вечером, и в половине десятого. Он утром звонил из Парижа, чтобы справиться, готова ли машина и застанет ли он кого-нибудь в гараже вечером.

— Если я правильно понял, он приехал сюда на праздники. Он мне сказал, что у него в Вильневе вилла. А что именно вы хотите узнать?

Я не нашлась, что ответить. Они вчетвером окружили меня, и внезапно я почувствовала, что мне не хватает воздуха в этой конуре. Брюнетка пристально разглядывала меня с ног до головы. Я сказала: «Ничего, спасибо, благодарю вас». И поспешно вышла.

Пока я проходила через гараж, они не спускали с меня глаз, и я чувствовала себя так неуютно под их взглядами, мне так хотелось побежать, что под аркой я споткнулась о валявшуюся покрышку и выполнила свой коронный акробатический номер под названием «Полет Дани Лонго — Двойная петля с приземлением на все четыре конечности». Вислоухая собака у гостиницы «Англетер» облаяла меня, как сумасшедшая, призывая всех на помощь.

Серые арки домов, узкие улочки, вымощенные крупным булыжником, дворы, в которых сушится белье, большая площадь, украшенная для вечернего гулянья гирляндами разноцветных лампочек, свадьба — вот чем встретил меня Вильнев. Я остановила машину, чтобы пропустить свадебный кортеж. Невеста, высокая брюнетка с непокрытой головой, держала в правой руке красную розу. Подол ее белого платья был в пыли. Все выглядели изрядно подвыпившими. Когда я пробивалась через эту толпу к табачной лавочке, которая находилась на другой стороне улицы, двое мужчин схватили меня за руки и стали уговаривать потанцевать на свадьбе. Я сказала: «Нет, нет, спасибо», — и с трудом вырвалась от них. Покупатели из лавочки высыпали на улицу, чтобы подбодрить жениха, и в зале не осталось никого, кроме белокурой женщины, которая сидела за кассой, погруженная в воспоминания. Она и рассказала мне, как проехать на виллу Аббеи. Я выпила стакан фруктового сока, купила пачку сигарет «житан», достала одну и закурила. Я не курила тысячу лет. Кассирша спросила меня:

— Вы дружны с мосье Морисом?

— Нет. То есть да.

— Вот и я смотрю, что он одолжил вам свою машину.

— А вы его знаете?

— Мосье Мориса? Немножко. Здравствуйте, до свидания. Иногда они с моим мужем вместе охотятся. А сейчас он здесь?

Я не знала, что ответить. Впервые мне пришло в голову, что мужчина в багажнике «тендерберда», может быть, и не Морис Коб, а кто-то другой. Я неопределенно тряхнула головой, что могло означать и «да» и «нет». Потом расплатилась, поблагодарила ее и вышла на улицу, но она окликнула меня и сказала, что я забыла на стойке сдачу, каскетку, сигареты и ключи от машины.

Вилла Сен-Жан — это чугунные ворота, за ними длинная дорожка, покрытая розовым асфальтом, и в конце аллеи — большой приземистый дом с черепичной крышей, который я увидела, еще подъезжая, сквозь кусты виноградника и кипарисы. На этом шоссе были еще видны виллы, они возвышались над Вильневом, словно сторожевые посты какой-то крепости, но я не встретила ни одного человека, и только когда я уже стояла у ворот, освещенных заходящим солнцем, чей-то голос за моей спиной заставил меня обернуться:

— Мадемуазель, там никого нет. Я заходила уже три раза.

По ту сторону дороги, перегнувшись через каменную ограду, стояла молоденькая, лет двадцати, блондинка, довольно красивая, с лицом треугольной формы и очень светлыми глазами.

— Вы к мосье Морису?

— Да, к Морису Кобу.

— Его нет дома. (Девушка провела пальцем по своему курносому носику.) Но вы можете войти, дом не заперт.

Я подошла к ней в тот момент, когда она, выпалив мне все это, неожиданно вскочила на ограду. На ней было розовое платье с широкой юбкой. Она протянула мне руки:

— Вы поможете мне спуститься?

Я, как могла, постаралась помочь ей, поддерживая ее за ногу и за талию. Наконец она спрыгнула на свои босые ноги, а я, как это ни странно, удержалась на своих. Она оказалась немного ниже меня. Волосы у нее были длинные и совсем светлые, как у шведских кинозвезд. Нет, она не шведка и даже не уроженка Авиньона, а родилась в департаменте Сены, в Кашене, училась в Экс-ан-Прованс, и зовут ее Катрин, или просто Кики Мора. «Только, умоляю, молчите, все остроты по поводу моего имени я уже слышала, и они сводят меня с ума». Все это и еще многое другое она выложила, не дав мне вставить ни слова, пока мы шли к машине. Потом, несколько раз вздохнув, она добавила, что месяц назад, в июне, каталась на «тендерберде» с мосье Морисом. Он дал ей вести машину до Фокалькье, а была уже ночь и на обратном пути она, естественно, чувствовала какое-то необычное возбуждение, но мосье Морис вел себя как истинный джентльмен и не воспользовался случаем, чтобы навести порядок в ее психологии. Потом она спросила, не сержусь ли я на нее?

— За что?

— Но вы же его любовница?

— Вы меня знаете?

Я все еще стояла рядом с нею и увидела, как ее щеки покрыл легкий румянец.

— Я видела вас на фотографии, — ответила она. — Я нахожу вас очень, очень красивой. Правда. Честно говоря, я была уверена, что вы приедете. Скажите, вы не будете смеяться, если я вам что-то скажу? Вы еще прекраснее голая!

Да она просто сбрендила! Передо мной настоящая сумасшедшая!

— Вы в самом деле знаете меня?

— Мне кажется, я вас видела несколько раз, когда вы приезжали сюда. Да, конечно. Мне очень нравится ваша каскетка.

Мне нужно было собраться с мыслями, постараться понять эту девушку. Я села за руль и попросила ее отворить ворота. Она отворила их. Когда она снова подошла ко мне, я спросила, что она делает здесь. Она рассказала, что приехала на каникулы к своей тете и живет в доме, который отсюда не видно, он за холмом. Я спросила, почему она так уверена, что в доме Мориса Коба никого нет. Поколебавшись и почесав пальцем кончик своего короткого носика — видно, у нее была такая привычка, — она ответила:

— В общем-то вы не должны быть ревнивы, уж вы-то знаете, каков он, мосье Морис.

Так вот, в субботу днем она приводила к нему одну женщину, которая приехала из Парижа, рыжую такую, что выступает по телевидению, ну ту, что говорит с ужасным акцентом: «А топер, мадам, повыселимся, поговорым а а сердечным делах». Ее зовут Марите, ну, как ее там дальше… Так вот, все в доме было открыто, но нигде ни души. Уехала эта телезвезда, потом попозже вернулась — и опять никого. Так она и убралась восвояси, понурив плечи, на своих высоченных, как ходули, каблуках, с чемоданчиком из кожи телезрителей.

— А из прислуги тоже никого нет? — спросила я девушку.

— Нет, сегодня утром я заходила в дом и никого не видела.

— Вы опять заходили?

— Да, я немного беспокоилась. Мосье Морис приехал в пятницу вечером, это точно, я сама слышала. А потом мне не дает покоя еще одна вещь, хотя это, конечно, глупо.

— Что именно?

— В пятницу вечером в его доме стреляли из ружья. Я была в оливковой роще, это как раз за домом. Слышу — три выстрела. Правда, он вечно возится со своими ружьями, но тогда шел уже одиннадцатый час, и это меня обеспокоило.

— А вы бы просто пошли и посмотрели, в чем дело.

— Видите ли, я была не одна. Короче говоря, моя тетя — она уже в возрасте Мафусаила — такая святоша, что, когда я хочу с кем-нибудь поцеловаться, мне приходится убегать в рощу. У вас такой вид, будто вы не понимаете. Это правда, или вы просто разыгрываете из себя бесстрастную, непроницаемую женщину?

— Нет, я понимаю, очень хорошо понимаю. С кем вы были?

— С одним парнем. Скажите, а что у вас с рукой? Только не отвечайте, как Беко, а то я покончу с собой.

— Да ничего страшного, уверяю вас. А с субботы никто не появлялся на вилле?

— Ну, знаете, я не сторож здесь. У меня есть своя жизнь, к тому же очень насыщенная.

Треугольное лицо, голубые глаза, розовое платье… Она мне нравилась своей живостью и в то же время вызывала во мне грусть, сама не знаю почему. Я сказала ей:

— Ну, спасибо, до свидания.

— Знаете, вы можете называть меня Кики.

— До свидания, Кики.

Проезжая по розовой асфальтовой дорожке, я наблюдала за этой босой девушкой со светлыми волосами в зеркале машины. Она снова потерла пальцем свой носик, а потом вскарабкалась обратно на ограду, с которой я ей перед этим помогла спуститься.

Остальное, конец этих поисков, когда я вновь обрела себя, произошло три или четыре часа назад, я сама уже не знаю точно. Я вошла в дом Мориса Коба, дверь была открыта, кругом ни души, тишина. И все знакомо мне, настолько знакомо, что я уже на пороге поняла, что я сумасшедшая. Я и сейчас в этом доме. Прижав к себе обеими руками ружье, я лежу в темноте, на кожаном диване, который приятно холодит мне голые ноги, и, когда кожа согревается от моего тела, я отодвигаюсь, ища прохлады.

То, что я увидела, войдя в этот дом, до странного напоминало мне то, что осталось в моей памяти — а может быть, в моем воображении, — о доме Караваев. Лампы, ковер с единорогами в прихожей, комната, в которой я сейчас лежу, — все это я уже видела раньше. Потом я обнаружила на стене экран из матового стекла, и, когда я нажала кнопку, на экране возник вид рыбачьей деревушки, затем еще один пейзаж, а за ним еще. Это были цветные диапозитивы. И тут я тоже сразу определила, что они сделаны на пленке «агфа-колор». Да, в этом я разбираюсь.

Дверь в соседнюю комнату была отворена. Там, как я и ожидала, стояла широченная кровать, покрытая белым мехом, а напротив нее, на стене, висела наклеенная на деревянный подрамник черно-белая фотография обнаженной девушки, прекрасная фотография, которая передавала даже пористость кожи. На этом снимке девушка уже не сидела на ручке кресла, а стояла спиной к снимавшему, и только плечи и лицо были повернуты к объективу. Но это была не Анита Каравай и не какая-то другая женщина, на которую можно было бы свалить все грехи. Это была я.

Я подождала, пока меня перестала бить дрожь, потом сменила очки — очень медленно, с трудом, потому что пальцы мои были словно парализованы, а горло сжал какой-то тошнотворный комок, который, казалось, сейчас вырвется наружу. Я еще раз внимательно рассмотрела девушку на фотографии, ее шею, плечи, ноги, и убедилась, что это действительно я, а не какой-нибудь фотомонтаж. Уж в этом-то я тоже разбиралась. И вообще я с абсолютной ясностью сознавала: это я.

Я думаю, что просидела так, на кровати, глядя на эту фотографию и ни о чем не думая, час, а может, и больше, во всяком случае, уже стемнело, и мне пришлось зажечь свет.

После этого я сделала такую глупость, от которой мне и сейчас стыдно: я расстегнула юбку и подошла к двери, которая, как я знала, ведет в большую, с зеркалом, ванную комнату — вопреки моим ожиданиям она оказалась облицованной не черной плиткой, а красной и оранжевой, — чтобы убедиться, что я действительно такая, какой представляю себе. И вот так по-идиотски стоя раздетой в этом пустынном доме, я вдруг встретилась с собственным взглядом, которого всю жизнь избегала: на меня сквозь очки смотрели чьи-то чужие глаза, пустые глаза, еще более пустые, чем дом, в котором я находилась, и все же это была я, да, я.

Я оделась и вернулась в комнату с черными креслами. Проходя через спальню, я снова взглянула на фотографию. Насколько я понимала — если я вообще еще могла доверять себе, — снимок был сделан в моей квартире на улице Гренель. Объектив поймал меня в ту минуту, когда я шла от стенного шкафа, где висят мои платья, к кровати: я обернулась, и на моем лице застыла улыбка, полная то ли нежности, то ли любви.

Я включила повсюду свет, заглянула в шкафы, поднялась на второй этаж. Там, в одной из комнат, служившей чем-то вроде фотолаборатории, в ящике тумбочки я нашла две большие мои фотографии, снятые при плохом освещении, они лежали среди кучи других фотографий незнакомых мне девушек, тоже обнаженных. На этих двух снимках на мне еще была кое-какая одежда. В какой бы комнате я не раскрывала шкаф, я всюду обнаруживала свои следы. Я нашла свои комбинации, старый пуловер с высоким воротником, черные брюки, два платья. Рядом с разобранной постелью, от простыней которой исходил запах моих духов, валялась моя серьга, на столике лежали листки, исписанные моим почерком, и мужской пояс, очень широкий, — единственный предмет, который не вызывал у меня никаких воспоминаний.

Я собрала все свои вещи (и где-то забыла их, пока спускалась на первый этаж) и снова вернулась в кабинет, где лежу сейчас. На стене напротив освещенного экрана в специальной подставке стоят несколько ружей. На полу, на середине синего ковра, я заметила большое квадратное пятно, более темное, чем остальная часть ковра, словно раньше там лежал маленький коврик, который потом убрали. На стуле — мужской костюм, тоже синего цвета. Пиджак аккуратно повешен на спинку, брюки положены на сиденье. Я достала из кармана пиджака бумажник, бумажник Мориса Коба. По фотографии на водительских правах я поняла, что это был тот самый скуластый мужчина, с гладкими волосами, который разлагался в багажнике «тендерберда». Никаких других воспоминаний он у меня не вызывал, ничего нового не дало мне и тщательное обследование остального содержимого бумажника.

Когда я входила в дом, у двери я видела телефон. Я достала из сумочки клочок бумаги, на котором был записан номер телефона в Женеве, где остановились Караваи, и заказала его. Мне ответили: «Ждать придется час». Я вышла в сад, села в машину и отвела ее за дом, к какому-то строению вроде хозяйственного сарая, где стояли трактор, большой пресс для винограда, вилы. Совсем стемнело. Мне было очень холодно. Меня била дрожь. И в то же время холод бодрил меня, во мне появилось какое-то бешенство, упорство, какое-то незнакомое мне дотоле чувство нервного напряжения, которое поддерживало меня, придавало каждому моему движению необычайную уверенность. И, несмотря на полный сумбур в голове, мне казалось, что я соображаю быстро и правильно. В общем, со мной происходило что-то очень странное.

Я открыла багажник и, не думая о зловонии, которое могло исходить оттуда, не обращая внимания на острую боль в левой руке, схватила в охапку труп, завернутый в коврик, и стала тянуть его изо всех сил, потом передохнула и снова принялась тянуть до тех пор, пока он не вывалился на землю. Затем я втащила его в сарай, запихнула в дальний угол, к стене, снова завернула его в коврик, а сверху накидала все, что было под рукой: доски, плетеные корзины и какие-то инструменты. Потом я вышла из сарая и закрыла обе створки двери. Они заскрипели. Я помню этот скрип и помню также, что в правой руке я держала ружье с черным стволом, что я не хотела расстаться с ним, даже когда закрывала дверь, и вообще ни за что на свете не согласилась бы с ним расстаться.

Позже, когда я уже поставила машину перед домом, погруженным во мрак и тишину, вдруг зазвонил телефон. Я стояла у аппарата, прислонясь к стене, закрыв глаза и левой рукой прижимая к себе ружье, и с замиранием сердца думала, принесет ли мне этот звонок тот единственный шанс, который может спасти меня от безумия. Я протянула руку и сняла трубку. Женский голос сказал:

— Женева на линии. Говорите.

Я поблагодарила. Я еще была способна произносить слова. Потом я услышала другой голос, это ответила гостиница «Бо Риваж». Я спросила, у себя ли мадам Каравай. Да, мадам у себя. Мне ответил третий голос — живой, удивленный и дружелюбный — голос Аниты. И тут у меня снова полились из глаз слезы, мною овладела надежда — а может быть, лишь страстное желание обрести надежду — с неведомой мне дотоле силой.

Я разговаривала с Анитой так, как могла бы говорить с ней до того, как попала в этот дом.

Я начала рассказывать все Аните, но она не понимала из моего рассказа ни слова и заставляла меня по три раза повторять одно и то же слово. Я сказала, что после того, как я печатала у нее в квартале Монморанси, я уехала, воспользовавшись ее «тендербердом». «Чем? Чем?» Она не знала, что это такое, она даже не могла разобрать это слово. Единственное, что она слышала хорошо, это мои рыдания, и все время спрашивала: «Боже мой, Дани, где ты? Что с тобой, Дани?» Она не видела меня после нашей ссоры в кафе на площади Опера, перед рождеством. Она никогда не жила в квартале Монморанси. «Боже мой, Дани, это какая-то шутка? Скажи мне, что это шутка. Ты не знаешь, где я живу». Она живет на авеню Мозар, М-О-З-А-Р — она говорила, это по буквам, — да и вообще если бы Мишель Каравай привел меня печатать к ним на машинке, она бы меня увидела, она бы об этом узнала. «Умоляю тебя, Дани, скажи мне, что происходит».

Мне кажется, что сквозь слезы, сквозь икоту, которая не давала мне говорить, я засмеялась. Да, засмеялась, это был смех, хотя и несколько странный. Теперь уже она была растеряна. Она кричала: «Алло! Алло!» — и я слушала в трубку ее прерывистое дыхание.

— Дани, где ты? Боже мой, умоляю, скажи хотя бы, где ты?

— В Вильневе-лез-Авиньон. Анита, послушай, я тебе все объясню, не волнуйся, мне кажется, все обойдется, я…

— Где ты, повтори, где?

— В Вильневе-лез-Авиньон, департамент Воклюз, в одном доме.

— Боже мой, но как… Дани, в каком доме?.. С кем ты? Как ты узнала, что я в Женеве?

— Наверное, слышала на работе. Сама не знаю. Наверное, слышала.

— Кто-нибудь есть рядом с тобой, передай ему трубку.

— Нет, никого нет.

— Боже мой, но ты же не можешь оставаться одна в таком состоянии. Я не понимаю, Дани, я ничего не понимаю.

Я почувствовала, что теперь плачет и она. Я попыталась ее успокоить, сказала, что после того, как я услышала ее голос, мне стало легче. Она мне ответила, что Мишель Каравай с минуты на минуту вернется в гостиницу, он что-нибудь придумает, как мне помочь, они мне позвонят. Она взяла с меня слово, что я никуда не уйду и буду ждать их звонка. У меня в мыслях не было ждать кого бы то ни было, но я все же пообещала ей не уходить и, когда повесила трубку, и с истинным облегчением вспомнила, что Анита от волнения даже не спросила меня номер телефона, куда мне звонить, и она не будет знать, как меня найти.

Освещенный прямоугольник — дверь в переднюю. Я в темноте. Время растянулось, как старая, негодная пружина. Я знаю, что время может растягиваться, я хорошо это знаю. Когда я потеряла сознание на станции обслуживания в Аваллоне-Два Заката, сколько это длилось? Десять секунд? Минуту? Но эта минута такая долгая, что действительность растворилась в ней.

Да, именно тогда, когда я, придя в себя, стояла на коленях на плиточном полу, и началась ложь. Я рождена для лжи, и нет ничего удивительного в том, что настал день, когда я сама стала жертвой своей самой отвратительной лжи.

Что произошло в действительности? Я, Дани Лонго, преследовала любовника, который меня бросил. Я послала ему телефонограмму, содержащую угрозы. Через сорок пять минут после того, как он сел в самолет, я полетела за ним. Я настигла его здесь, в этом доме, сразу после того, как он получил в гараже из ремонта свою машину. Между нами произошла ссора, я схватила одно из ружей, стоящих на подставке в комнате, и пустила из него три пули в этого человека, две из которых попали ему прямо в грудь. Потом, насмерть перепуганная, я была одержима лишь одной мыслью — подальше увезти труп, спрятать его, уничтожить. Я подтащила его к машине, завернула в коврик и почти в невменяемом состоянии всю ночь напролет гнала машину по шоссе в сторону Парижа. В Шалоне-сюр-Сон я попыталась несколько часов поспать в гостинице. На дороге меня остановил жандарм за то, что у меня не горели задние подфарники. В кафе около шоссе, ведущего на Оксер, я забыла свое пальто. Наверное, из этого кафе я и звонила Бернару Торру. В дальнейшем, так как я не знала, как мне избавиться от трупа, и, кроме того, поняла, что все равно, когда труп обнаружат, разыскать меня не представит труда. Усталостью, и страхом доведенная до полубезумного состояния, я повернула обратно. Левая рука у меня уже тогда была покалечена. Скорее всего, это произошло во время ссоры с моей жертвой. Я вернулась на станцию обслуживания, где уже была утром, вернулась, возможно, без всякой цели, как автомат, который все время делает одно и то же, не в силах делать что-либо другое. Там, около умывальника, из крана которого текла вода, что-то внезапно оборвалось во мне, и я потеряла сознание. И вот здесь-то и началась ложь.

Когда я открыла глаза — через десять секунд или через минуту? — у меня в голове были одни лишь варианты алиби, которые я придумывала в течение всей последней ночи. Видимо, я с такой силой, с таким отчаянием хотела, чтобы события последних дней оказались неправдой, что и в самом деле поверила в это. Я ухватилась за придуманную, за сочиненную от начала до конца легенду. Какие-то детали того, что создало мое воображение, переплелись с деталями того, что действительно произошло: освещенный экран, постель, покрытая белым мехом, фотография обнаженной женщины — все это существовало, но самого Мориса Коба и все, что случилось с ним, я начисто отмела и с логикой безумца пыталась чем-то заполнить это белое пятно. Одним словом, опять, как всегда, когда я оказывалась перед лицом событий, которые были мне не по плечу, я спасалась от них бегством, а теперь мне некуда было бежать, и я, как страус, засунула голову под собственное крыло.

Да, я сама знаю, что ничего другого от меня нельзя ожидать.

Но кто же такой Морис Коб? Почему он не пробуждает во мне никаких воспоминаний, хотя сейчас я готова согласиться, что все это произошло в действительности? На одной из фотографий, которые я нашла наверху и разорвала, на мне блузка, которую я не ношу уже года два. Вероятно, я бывала в его доме не один раз — об этом свидетельствуют мои вещи, которые я здесь оставила, об этом говорила светловолосая девушка, что живет напротив. И потом, если я разрешила этому человеку фотографировать меня в таком виде, значит, у нас были настолько близкие отношения, что их нельзя так просто выкинуть из головы, вычеркнуть из жизни. Нет, я ничего не понимаю.

Но что, собственно говоря, я должна понять? Я знаю, что существует болезнь — безумие. Я знаю, что такие больные не понимают, что они потеряли разум. Вот, пожалуй, и все, что мне известно об этом. Мои знания ограничиваются чтением по диагонали женского журнала да уроками философии в последнем классе лицея, которые уже давным-давно выветрились из моей головы. Я не могу себе объяснить, путем каких оберраций я пришла к таким выводам, но, во всяком случае, наверное, факты не так уж далеки от того, как я представляю себе все.

Кто такой Морис Коб?

Надо встать, зажечь повсюду свет и тщательно осмотреть дом.

Я подошла к окну, раздвинула шторы и вдруг почувствовала себя еще более беззащитной. Это потому, что я оставила ружье на диване. Какая нелепость, кто может появиться здесь в такой поздний час! На дворе уже почти ночь, светлая ночь, которую кое-где пробивают мирные огоньки. Впрочем, кому я нужна? Только себе самой. Цюрих. Больница. Вот так-то. Тогда я тоже хотела умереть. Я сказала доктору: «Убейте меня, прошу вас, yбейте». Он этого не сделал. Если в течение многих лет живешь с уверенностью, что ты преступник, то в конце концов привыкаешь к этой мысли и теряешь разум. Наверное, в этом все дело.

Когда умерла Мамуля, меня оповестили слишком поздно, и я опоздала на похороны, а одна из монахинь сказала мне: «Ведь надо было предупредить и других бывших воспитанниц, вы же не единственная». В тот день я перестала быть единственной для Мамули и никогда уже не была единственной ни для кого. А ведь я могла бы стать единственной для одного маленького мальчика. Не знаю почему — врачи мне ничего не сказали, — но я всегда была уверена, что ребенок, которого я носила в себе, был мальчик. Я храню его образ в своем сердце, как будто он живет. Сейчас ему три года и пять месяцев. Он должен был родиться в марте. У него черные глаза отца, мои светлые волосы и широко расставленные два передних зуба. Я знаю его походку, манеру говорить, и я продолжаю, все время продолжаю его убивать.

Я не могу больше оставаться одна.

Надо выйти отсюда, убежать из этого дома. Мой костюм совсем грязный. Я заберу свое пальто, которое должен привезти Жан Ле Гевен. Пальто прикроет грязь. Я присвою эту машину, я поеду прямо к итальянской или испанской границе, я удеру из Франции и, воспользовавшись оставшимися у меня деньгами, уеду как можно дальше… Надо вымыть лицо холодной водой… Мамуля была права, мне следовало забрать из банка все деньги и сразу же удрать. Мамуля всегда права. Сейчас я была бы уже далеко от всего этого. Который час? Мои часы стоят. Надо причесаться.

Я вышла, включила фары машины и взглянула на приборный щиток — больше половины одиннадцатого. Рекламная Улыбка, должно быть, уже ждет меня. Я знаю, что он будет меня ждать. Я поехала по асфальтовой дорожке. Ворота так и остались раскрытыми. Внизу виднелись огни Авиньона. Ветерок, обвевавший меня, доносил шум праздничного гулянья. Трупа в машине уже нет, не так ли? Да, нет. Кстати, чтобы пересечь испанскую границу, нужен паспорт? А там — Андалузия, теплоход, Гибралтар. Красивые названия, новая жизнь где-то далеко-далеко. На этот раз я покидаю саму себя. Навсегда.

Жан Ле Гевен уже ждет меня. Поверх рубашки на его плечи накинута кожаная куртка. Он сидит в пивном баре за мраморным столиком. На диванчике рядом с ним лежит пакет, завернутый в коричневую бумагу. Пока я иду к нему через зал, он мне улыбается. Больше я не буду никого беспокоить. А сейчас надо держаться.

— Вы не сменили повязку?

— Нет. Я не нашла врача.

— Что вы делали? Расскажите-ка. Были в кино? Хорошая картина?

— Да. А потом прогулялась по городу.

Я держусь молодцом. А он за это время с Маленьким Полем погрузил пять тонн ранних овощей. Немецкие туристы, которые привезли мое пальто, подкинули его на своей машине сюда, к вокзалу. Он записал их адрес, на днях заскочит к ним и еще раз поблагодарит. Они едут на Корсику. Там красотища, столько пляжей. Он сидит против меня и наблюдает за мной своими доверчивыми глазами. Он поедет поездом в одиннадцать пять и в Лионе встретится с Маленьким Полем. Так что, к сожалению, у него всего четверть часа.

— Вы столько для меня сделали!

— Если бы я этого не хотел, я бы не стал ничего делать. Напротив, я очень рад, что вижу вас. Знаете, в Пон-сент-Эспри, когда мы ворочали там ящики, я все время думал о вас.

— Мне уже лучше. Все в порядке.

Он подмигнул мне и хлебнул глоток пива. Потом попросил сесть с ним на диванчик. Я села. Он положил свою ладонь мне на плечо и, тихонько сжав его, спросил:

— У вас есть друзья, ну, кто-нибудь, кому вы можете сообщить?

— О чем сообщить?

— Не знаю. Обо всем этом.

— У меня нет никого. Единственного человека, которого бы я хотела сейчас видеть, я называть не могу. Это невозможно.

— Почему?

— У него жена, своя жизнь. Я уже давно поклялась себе оставить его в покое.

Он развернул лежащий на диванчике пакет, вынул из него аккуратно сложенное мое белое пальто и протянул его мне.

— Может, вы сами что-то напутали с субботой, — сказал он, — это бывает от усталости. Вот я как-то после бессонной ночи вздремнул часа два и потом, вместо того чтобы ехать в Париж, покатил в обратную сторону. У меня напарником тогда был Баптистен. Он когда проснулся, я уже успел отмахать километров сто. И упрямо уверял его, будто мы уже побывали в Париже. Еще бы немножко, и он бы разбил мне физиономию, чтобы навести порядок в моей башке. Вы не хотите выпить чего-нибудь?

Я не хочу ничего пить. Я нахожу в кармане своего пальто авиабилет, конфетно-розового слоника на шарнирах, пятьсот тридцать франков в фирменном конверте для жалования, квитанцию из авиньонского гаража, еще какие-то бумажки, которые явно имеют отношение ко мне. Рекламная Улыбка смотрит на меня, и, когда я поднимаю глаза, чтобы поблагодарить его и подтвердить, что все это в самом деле принадлежит мне, я читаю в его взгляде дружеское беспокойство и внимание. И в эту самую минуту, перекрывая гвалт пивной, перекрывая стук моего сердца, до меня опять доносится — такой ужасный и такой чудесный — голос Мамули.

И Мамуля сказала мне, что я не убивала Мориса Коба, что я не сумасшедшая, нет, Дани Лонго, нет, все, что со мной случилось, — это не плод моей фантазии, и я в самом деле впервые провожу вечер в этом городе. И все в моей душе вдруг озаряется ярким светом, победно трубят трубы. Истинный ход событий последних двух дней предстает передо мной с такой ясностью, что я даже вздрагиваю. Мысли в моей голове так быстро сменяют одна другую, что, должно быть, даже лицо мое преображается. Рекламная Улыбка удивлен и тоже улыбается:

— О чем вы думаете? Что вас так обрадовало?

А я не знаю, как ему объяснить. И тогда я неожиданно целую его в щеку и своей покалеченной рукой крепко жму ему руку. Боль пронизывает меня. Но мне не больно. Мне хорошо. Оковы спали. Или почти спали. Улыбка застывает на моем лице. Меня осеняет еще одна мысль, такая же ошеломляющая, как и все остальное: а ведь за мной следят, и сейчас с меня тоже не спускают глаз, за мной должны были шпионить от самого Парижа, иначе вся моя гипотеза рушится.

«Дани, родная моя, — говорит мне Мамуля, — есть надежда, что тебя потеряли из виду, иначе ты уже была бы мертва. Ведь тебя хотят убить, неужели ты не понимаешь?»

Надо оградить от опасности Рекламную Улыбку.

— Может, пойдем? Я вас провожу. Как бы вам не опоздать на поезд.

Мое пальто, которое он помогает мне надеть. Моя сумка — я ее раскрываю, чтобы удостовериться, что она моя. Все правильно, теперь я не ошибаюсь. Мною опять овладел страх. На улице Рекламная Улыбка доверчиво обнимает меня, и я не могу отделаться от мысли, что подвергаю его опасности. Я невольно оглядываюсь. Сначала бросаю взгляд в сторону «тендерберда», который я поставила у бара, потом вдоль этой бесконечной, сейчас расцвеченной огнями улицы, по которой я проезжала сегодня днем.

— Что с вами?

— Ничего. Просто смотрю. Ничего.

Я обняла его рукой за талию, он засмеялся. И вот — вестибюль вокзала. Перронный билет. Подземный переход. Платформа. Я все время оборачиваюсь. Чужие люди, озабоченные своими делами. По радио объявляют поезд Рекламной Улыбки. Вдали слышится танцевальная музыка. Он стоит передо мной, держит меня за руку и говорит:

— Знаете, что мы сделаем? Завтра вечером я буду в Париже, в гостинице, где всегда останавливаюсь, это на улице Жан-Лантье. Дайте мне слово, что вы мне позвоните.

— Обещаю.

— Моя каскетка у вас?

Каскетка лежит у меня в сумке. Рекламная Улыбка шариковой ручкой записывает номер телефона на каскетке, на внутренней стороне околыша, и возвращает ее мне. За моей спиной раздается паровозный гудок, от которого чуть не лопаются барабанные перепонки, вагоны со скрежетом начинают плыть вдоль платформы. Рекламная Улыбка что-то говорит, кивает головой, хватает меня за плечи и крепко сжимает их своими ручищами. И все. И в то время, как он, навсегда уходя из моей жизни, высунулся из окна, чтобы помахать мне рукой, смуглый, улыбающийся мне такой чудесной улыбкой, уже далекий, уже потерянный для меня, я вдруг вспомнила, что дала слово помочь ему и его другу Лавантюру стать миллиардерами. «Не потеряй каскетку, — сказала мне Мамуля. — И потом, если ты хочешь разоблачить этот заговор против тебя, не теряй зря времени».

Стоя на тротуаре около вокзала, я прежде всего достаю билет на тот самолет, на котором я никогда не летала. Оглядываюсь по сторонам, я рву его на мелкие клочки. Чтобы успокоить себя, я твержу, что мой след давно уже потерян, но я убеждена в обратном. Мне даже кажется, будто я чувствую на себе чей-то неподвижный, беспощадный взгляд.

И снова «тендерберд», в последний раз. «Не возвращайся туда», — умоляет Мамуля. Я проезжаю по иллюминированным улицам, огибаю площади, на которых идут праздничные гулянья. Придется снова спросить дорогу на Вильнев. В зеркало машины я наблюдала за автомобилями, которые едут сзади. Музыка и толпа действуют на меня успокоительно. До тех пор, пока я среди людей, мне ничто не угрожает, в этом я уверена.

В Вильневе тоже танцы. Я останавливаюсь у того же бистро, где была днем. Там я покупаю большой конверт из простой бумаги и почтовую марку. Затем я возвращаюсь в машину и среди праздничной суматохи пишу несколько слов на случай, если я умру. Заклеив конверт, я адресую его себе, на улицу Гренель. На площади я опускаю его в почтовый ящик. Мне страшно, но сквозь толпу никто за мной не крадется.

Бесконечная дорога на Аббеи, поворот за поворотом. Но теперь я неотступно вижу за собой две фары. Ворота все еще раскрыты. Я останавливаюсь в аллее. Тушу огни. Фары проплывают мимо меня и удаляются. Я жду, пока мое сердце перестанет бешено стучать. Еду по аллее дальше. Останавливаюсь у дома — в нем темно. Проверяю, не оставила ли что-нибудь из своих вещей в машине. Тщательно вытираю косынкой руль и приборный щиток. Я покидаю Стремительную птицу с таким же щемящим чувством, с каким уезжала на ней в Орли, — горло сжимает комок, я с трудом двигаюсь. «Не ходи туда, не ходи», — умоляет Мамуля. Но я должна пойти, я должна хотя бы сорвать со стены фотографию, забрать свои вещи. Я вхожу. Зажигаю в передней свет. Сейчас уже не так страшно. Закрываю за собой дверь. Я даю себе пять минут на то, чтобы привести все в порядок и уйти. Я перевожу дыхание.

В тот момент, когда я переступаю порог комнаты, где находится кожаный диван, я слышу какой-то шорох. Я не кричу. Даже если бы я захотела крикнуть, ни один звук не вырвался бы из моей груди. Свет горит у меня за спиной. Впереди — черная дыра. «Ружье, — напоминает мне Мамуля. — Ты оставила его на диване. Если он еще не зажигал света, он его не заметил». Словно парализованная, я молча застываю на месте, не в силах сделать шаг. Снова шорох, уже гораздо ближе. «Дани, Дани, ружье!» — кричит Мамуля. Я тщетно пытаюсь вспомнить, в каком углу стоит диван. Я бросаю на пол сумочку, чтобы освободить здоровую руку. Совсем рядом я слышу чье-то дыхание, прерывистое дыхание загнанного зверя. Я должна добраться до дивана.

Предыдущая главаГлава 3 из 4Следующая глава