Жутко страшно просыпаться с похмелья. Страшно смотреть на шаловливые ручонки. Страшно трудно оторвать потную голову от подушки. Страшно хочется портвейнового вина. Страшно, что оно не приживется в истомленном организме. Страшно, что на портвейновое вино может не хватить денег. И вообще – с похмелья страшно абсолютно все.
Страшно, что, когда я пойду за портвейном, на меня нападут рэкетиры и потребуют половину из имеющихся у меня шестидесяти рублей. И страшно, что я не смогу их отдать. Потому что шестьдесят рублей состоят из трешек и рублей, а трешки и рубли они не принимают.
Страшно, что все подорожает еще больше. И страшно, что, когда подорожает еще больше, исчезнет совсем.
Страшно, купив порцию кооперативного шашлыка, найти в нем шерсть. И страшно узнать в ней знакомого эрдельтерьера Феликса.
Страшно, что дом опять поставят на капитальный ремонт. И страшно, что они опять соединят водопровод с канализацией.
Страшно идти получать ваучер. И страшно, что на него достанутся акции предприятия, с которым сотрудничаешь.
Страшно, что старые добрые случайные связи стали называться эротическим массажем. И страшно, что второе, в отличие от первого, трудно получить даже с получки.
Страшно, что курс доллара упадет по отношению к немецкой марке. И страшно, что я не понимаю, почему мне от этого страшно.
Страшно, что коммунисты придут к власти. И страшно, что они сожрут все, что осталось от демократов.
Страшно, что азербайджанцы примут меня за армянина, армяне – за азербайджанца. И страшно, что меня отметелят боевики из РНЕ за то, что я – еврей, или мифические сионистские боевики за то, что я – не сионист.
Вообще с похмелья страшно абсолютно все. Хорошо, скажете вы, если тебе с похмелья так страшно, брось пить. Да как же я могу бросить пить, если трезвым мне страшно. Страшно, что…
А Медсестра привела Врача, тот откинул одеяло и посмотрел на опухшие ноги Мэна.
– Так, – сказал он, – нужно позвонить его Жене или еще кому. Это дело не по нашей части. Это мы вылечить не можем. Соматика не по нашей части. Ее мы не лечим. Наше дело – душа. – И, подумав, добавил: – Пытаемся, по крайней мере. Так что пусть семья решает, куда его определять.
Мэн даже обрадовался некоторой перемене участи, сейчас кто-нибудь придет и все за него решит. Главное – самому ничего не решать. Жутко надоело брать на себя ответственность. За себя еще куда ни шло, а вот за других, связанных с ним, с его действиями, поведением, слабостями… Жена, дети, друзья и вообще масса людей в той или иной степени зависели от него. Вне зависимости от того, подозревал Мэн это или не имел об этих людях ни малейшего понятия. Никто не знает, как наше слово отзовется. Но уж отзовется – это точно.
Очевидно, эти размышления заняли у Мэна довольно много времени, потому что когда он вернулся из них, около его постели стояли Медсестра, Врач, Жена, Старший, Младший сыновья и какой-то Жизнерадостный Хрен в костюме от «Живанши». Этот Хрен откинул одеяло и, показав окружающим на ноги, радостно сказал:
– Прелесть какая!.. Прямо для учебников! Сильно болит?
Мэн, до этой минуты погруженный в экзистенциальные экзерсисы, взглянул на свои ноги и понял, что они болят. Сильно болят. Очень сильно. О чем он честно и поведал Жизнерадостному Хрену и всему собравшемуся вокруг него обществу.
– Все правильно! – воскликнул Жизнерадостный Хрен и добавил хрестоматийное: – Еще один день, и ножки можно выкидывать на помойку! Может, только ножки, а может, и вместе с вами. Ах, как вовремя вы меня позвали! Молодец, – сказал он Медсестре, – вовремя засекли. Повезем ко мне, в …дцатую градскую. Вызывайте «скорую»!
Жена, Старший и Младший вытащили мобильники.
– Не надо, – сказала Медсестра, – на нашей отвезем. Я уже вызвала.
– И когда успела… – пробормотал Врач.
– Когда надо, – отрезала Медсестра, и в палату вошли два амбала с носилками.
Водрузив Мэна на носилки, они сволокли его вниз и загрузили в «нашу». Старший сунул им что-то. Сунул Врачу, сунул Жене на всякий случай. «Сами понимаете, тетя (имя Жены), если что потребуется…», попытался сунуть Медсестре, но получил взгляд, от которого почему-то покраснел. Но потом оправился, стер краску с лица и кратко пошептался с Младшим и Жизнерадостным Хреном. Потом он было сунул руку в карман, но Жизнерадостный Хрен протестующе поднял руки и сказал:
– Только после того, как выйдет своими ногами. Вы ее благодарите, – кивнул он через плечо на Медсестру. – Если б не она… – и опять начал хрестоматийное, – если б не она, еще б…, а впрочем, я уже об этом говорил…
И Мэна отвезли в сосудистую хирургию …дцатой градской больницы, быстренько взяли анализ крови, сделали электрокардиограмму и подняли в 1122-ую палату сосудистой хирургии. В палате лежало три человека преклонного возраста. Двое из которых были преклоннее Мэна лет на пятнадцать, а один был чуть менее преклоннее Мэна. Мэн громко представился и не получил ответа. Нет так нет. Его положили на свободную койку. Вошла Местная медсестра и вколола в задницу Мэна укол. Боль в ногах стала проходить, зато стала болеть задница. Ну что ж, полного счастья в этой жизни не бывает.
Но через минуту он все-таки поверил в какое-то в меру всеобъемлющее счастье. В палату вошла Медсестра из дурдома.
«Что, она так и будет все время телепаться за мной по больницам?» – подумал Мэн.
Но она сунула Мэну под зад грелку, и болевой баланс между ногами и задницей был восстановлен.
– Если что, – сказала Медсестра, – кликните меня.
– Кликну, кликну, обязательно кликну. Нажму на левую кнопку мыши, и твой файл тут же откроется, – охотно согласился Мэн и двусмысленно посмотрел на Медсестру.
– О господи, – вздохнула Медсестра, – и когда вы угомонитесь? Одной ногой уже были там, а все туда же…
– Точно, нога там, а член все еще здесь. И все туда же. Значит, пока я жив. А вот когда я отовсюду выйду, тогда уж непременно…
– Что «непременно», Мэн, что? – спросила Медсестра.
– Тогда мы встретимся в приватной обстановке и поговорим о весне, о музыке и о любви.
– Договорились, Мэн, – согласилась Медсестра, – только сначала выйдите. – И она вышла из палаты, предварительно поцеловав Мэна в лоб. Мэн уловил какой-то исходящий от нее запах, но не успел его распознать, как в палату вошла Местная медсестра и протянула Мэну вторую грелку.
Мэн не совсем понял, зачем ему вторая грелка, если боль уже прошла, но на всякий случай по инерции предложил:
– А поцеловать? – потребовал Мэн.
– Ну обнаглел! – возмутилась Местная. – Думаешь, если за тебя платят, то тебе все можно?
– Нет, не думаю, – сказал Мэн, – но после первой грелки меня поцеловали.
– Кто? – спросила Местная.
– Медсестра.
– Нету сегодня здесь других медсестер, – сказала Местная. – Я одна. А я одна всех перецеловать не могу даже за отдельную плату. Да и грелка у нас в отделении всего одна. Здесь вам не частная клиника. – И она вышла.
Мэн задумался.
– Господа, – обратился он к больным, – меня никто не целовал? Баба такая красивая?..
– Не было здесь никаких баб, – ответил Один из пожилых, – да и господ здесь никаких нет. Господа в Швейцарии лечатся. Или, – добавил он, приглядевшись к Мэну, – в Израиле.
– Не обращай на него внимания, – сказал Почти Ровесник, – больной человек. Больной советской властью.
– Советскую власть не трожь. Она из тебя человека сделала, – привычно сказал Один из пожилых.
– Это точно. Сначала – ремеслуха, потом – на завод Ильича. И там за сорок пять лет вырос от второго разряда до седьмого. Плюс бесплатно шесть соток. На них и живем. И мой сын – там же. Так всю жизнь и горбатимся. Только внук в люди выбился. Обувной ряд на Черкизовском рынке. Машина. Но это он уже помимо советской власти наработал. Жена у него беременная, так что правнук, дай Бог, совсем человеком вырастет. Спасибо советской власти. Что она вовремя сдохла.
– Ельцинист чертов! – опять привычно выругался Один из пожилых.
А Второй пожилой перемотал эластичный бинт на ноге и поддержал Одного из:
– Об чем речь. Я при советской власти… – Он на минуту задумался, сладко припоминая, а потом неожиданно добавил: – Только эластичных бинтов тогда не было. И Папаша мой из-за ихнего безналичия помер от варикозного расширения вен. Сначала одну ножку оттяпали, потом – вторую. А потом он загрустил и помер. Так что, куда ж без советской власти… – И он, управившись перебинтовкой, откинулся на подушку и уснул.
– Как тебя зовут? – спросил Почти ровесник.
– Мэн, – ответил Мэн и тщеславно добавил, хотя его никто не спрашивал: – Сценарист мультипликации.
Обитатели приподнялись на подушках.
– А моя профессия – слесарь, – сказал Почти ровесник, – и фамилия моя тоже – Слесарь.
– Хохол он, – пояснил Один из пожилых.
– Мне это до лампочки, – ответил Мэн, – хоть турок.
– Не скажи, – ответил Один из пожилых. – Мы их кормили, кормили, а они – нас… Кравчук, Беня Эльцин и Шушкевич… Все продались ЦРУ.
– И Моссаду, – добавил Мэн.
– Какому Моссаду? – спросил Один из пожилых.
– Такому. Израильскому. Кравчук продался ЦРУ, а Беня Эльцин и, обрати внимание на фамилию, ШУШКЕВИЧ, – Моссаду.
– Это ты верно понял, – переварил услышанное Один из пожилых. – Ну, ты сам еврей, а вы – народ умный. Так что все продались! ЦРУ и Моссаду.
– Все, кроме тебя, – сказал Слесарь.
– Верно сказал!
– Потому что ты на х… никому не нужен, – спокойно и с удовольствием проговорил Слесарь.
Один из пожилых возмущенно пукнул, отвернулся к стенке и демонстративно захрапел.
– А какие мультики у тебя есть? – спросил Слесарь.
Мэн не без удовольствия назвал пять из без малого сорока своих мультфильмов. Слесарь распахнул глаза, а оба пожилых разом их открыли.
– Мой сын на них вырос, – сказал Один из пожилых.
– И мой, – сказал Слесарь.
– И моя внучка каждый раз их по телевизору смотрит, – проснулся Перебинтованный.
– А кто у вас дети? По профессии? Ну у тебя – слесарь, – сказал он Слесарю. – А у вас?
– Мой, – гордо сказал Один из, – второй секретарь энского обкома КПРФ.
– А моя внучка… эх, говорить не хочется, – плечевая. На Минском шоссе. Отца она не помнила, а мать ее – дочка моя – пьет.
– Странная вещь получается, – раскинул мозгами Слесарь, – на одних и тех же фильмах выросли слесарь, второй секретарь обкома и плечевая проститутка. Как понять? – спросил он Мэна.
Мэну такой вопрос никогда не приходил в голову. Поэтому ответил он не сразу, а после некоторой работы мозга:
– Волшебная сила искусства! – веско сказал он.
Оба-два пожилых удовлетворились этим ответом, а Слесарь – не очень. Это Мэн понял по его глазам – недоуменно-покорным, как у всех пожилых рабочих, привыкших внешне достаточно покорно принимать все, что им говорят более Образованные, но оставаясь при этом себе на уме. Поэтому Мэн не особенно удивился, услышав от Слесаря слова:
– Это ты верно сказал насчет волшебности. Она такая штука, что никогда не знаешь, куда эта волшебность тебя развернет. То ли царевна из лягушки, то ли блядь из царевны… Чайку попьешь, Мэн? Водочки не предложу, потому что нет и нельзя.
– Отчего не попить, – согласился Мэн с искренней симпатией к Слесарю. И пока тот возился с кипятильником, Мэн вспомнил случай двадцатилетней давности, когда Мэн встретил на своем пути приблизительно такого же Слесаря…
В начале восьмидесятых, когда Мэну было неуемно, он не шел разделять свои горести к близкому другу, не бросался к чистому листу бумаги, чтобы излить на него свои печали и тем избавиться от них, а шел к ближайшему магазину и за стаканом портвейна обо всем рассказывал первому встречному алкашу. Очевидно, на это было две причины. Первая, наверное, состояла в том, что близкий друг куда-то спешит, на бумаге Мэн в основном врал, а первый встречный алкаш никуда не торопится, и ему незачем лгать, потому что он – первый встречный алкаш.
Но основное все-таки в том, что Мэн с алкашом говорят на разных языках, а потому с большим вниманием относятся друг к другу из естественного желания узнать для себя что-то глобально новое, в то время как единомышленники получают друг от друга только нюансы, детали, дополнения к чему-то главному, которое им хорошо известно. Когда ты голоден, нужно мясо, а не гарнир сложный к этому самому мясу.
Вот поэтому Мэна и тянуло к пожилым алкашам, а их тянуло к Мэну, и они все друг другу могут рассказать при первой встрече.
Подойдя к магазину без десяти восемь утра, Мэн сразу увидел этого пожилого алкаша, которому он все сегодня расскажет, алкаша, который с искренним сочувствием возьмет в себя мэновы проблемы, и Мэн хоть на какое-то краткое мгновение сможет тихо и облегченно вздохнуть.
Он стоял уверенно и с достоинством, не суетился в ожидании открытия магазина, а ждал, когда обратятся к нему, чтобы самому сделать выбор по вкусу, чтобы на свои полтора рубля получить не только физическое, но и духовное удовлетворение. В руках у него была свежая «Московская правда». Он тоже заметил Мэна. Очевидно, Мэн соответствовал его представлениям о сегодняшнем утре, потому что на вопросительный взгляд, молча кивнул, протянул руку за деньгами, неторопливо направился во двор к служебному ходу в магазин и через несколько вполне коротких минут появился с завернутой в «Московскую правду» бутылкой.
Они проследовали на детскую площадку, которой из-за раннего часа еще не настало время соответствовать своему назначению, и сели на край песочницы под некогда весело раскрашенный грибок. Пожилой алкаш вынул из кармана завернутый в носовой платок чистый стакан, зубами сорвал с бутылки полиэтиленовую пробку, аккуратно налил в стакан портвейн и протянул его Мэну. Затем он налил себе, укрепил бутылку с остатками в песке и выпил. Облегченно вздохнув, он вытащил из кармана пачку «Примы», протянул ее Мэну, а Мэн протянул ему Winston.
Тем, кто курит «Приму», хорошо. Их сигареты подорожали всего на две копейки, в то время как курящим американские сигареты пришлось значительно тяжелее. По полтиннику! Да две пачки в день! Это существенно.
Через минуту-другую портвейн прижился, всосался в кровь и мозг, расслабил мышцы и придал мэнову языку столь необходимую ему откровенность.
– Тебя как зовут? – спросил Мэн.
– Трудящийся. А вас?
– Мэном. Понимаешь, Трудящийся, что-то все у меня вчера рухнуло.
– Что «все»?
– Женщина у меня была… Вот…
Трудящийся тактично молчал. Он не торопил Мэна, у него не появился в глазах тот жадный блеск, который наверняка бы возник у мэновых приятелей, вздумай он рассказать им о чем-нибудь подобном. Но Мэн им никогда ни о чем таком и не рассказывал. Потому что ему не нужно было знать ничьего отношения к подобным его историям. Потому что ему нужно было просто рассказать, чтобы в рассказе определить свое собственное отношение ко всему, что с ним произошло.
– И мы с ней вчера разошлись…
– Ага, – отреагировал Трудящийся, – и у меня с квартирой какой год неразбериха…
– Кто может знать, – продолжал Мэн свою историю, – для чего мы встретились, кому нужно было ничего не значащим отношениям потихоньку взрывать наше равновесное существование, кто был заинтересован в том, чтобы так точно выстроить драматургию наших отношений, кто нажал на спуск висевшего в первом акте ружья, чтобы одна-единственная пуля шарахнула во многих, и многие носят боль от этой одной-единственной пули.
Ах, это лето!.. Я так хочу, чтобы лето не кончалось… Кончилось, никуда не денешься. С непрекращающимся свиданием, с невозмутимым Барменом, с кофе на набережной, с широким морским пляжем, на который так не хочется выбираться, потому что полуторная кровать, и та была чересчур широка для нас… Ты когда-нибудь, Трудящийся, находясь на море, не смотрел на небо с надеждой на дождь, чтобы было законное основание не идти купаться?..
– Не помню, Мэн, я на море никогда не был.
– То-то и оно. А вот я смотрел. И малейшее облачко, в грустном одиночестве болтавшееся возле пыльного горизонта, было веским поводом, чтобы улыбнуться друг другу, вздохнуть и, несмотря на полное отсутствие сил, продолжать любить с перерывами на завтрак, обед и ужин. И так две недели.
– Что?! – в изумлении спросил Трудящийся. – Каждую ночь!?
– Я ж тебе говорю: с перерывами на завтрак, обед и ужин.
– Ну вы, Мэн, даете! Питались, наверное, хорошо?..
– Не помню, Трудящийся… Что-то ели, конечно… Да какая, собственно, разница?
– Как – какая? В питании вся сила. Я вот, к примеру, питаюсь нерегулярно, так что, если Моя меня ночью оттолкнет для порядка, я и рад. Тут, правда, не только питание виновато. Еще и винище проклятое. Сам выбирай: либо пей, либо хухры-мухры.
– А ты не пей, Трудящийся.
– Легко сказать, Мэн… Я вот с вами выпил с утра, с новым человеком поговорил, у меня мозг до обеда занят. Днем обратно выпью, обратно с новым человеком поговорю. Вечером – известное дело. Домой приду и спать. Чтобы семейству не мешать. У меня одна комната на пятерых. Который год в первоочередниках стою. Но вот ведь какая заковыка. Как моя очередь настает, все какой-нибудь более нуждающийся находится. Вот в прошлом году мой ордер одному отдали…
– Как так – отдали? Да я бы на твоем месте!..
– Понимаете, Мэн, у него – положение. К нему иностранцы ездют. Ему нельзя мордой в грязь перед ними. Он же не себя, он страну представляет, всех нас. Вот ему мой ордер и отдали.
Мэн закипел от злобы, у него возникло острое сочувствие к Трудящемуся… И он тут же почувствовал себя русским либералом, от всей души сочувствующим «простому человеку из народа», с охотой говорящим об этом сочувствии, но не имеющим ни возможности помочь, ни даже понимания, как это сделать.
Все русские либералы возмущаются существующей несправедливостью, и все по мере своих слабых, а иногда и не слабых сил служат этой несправедливости. И никоим образом не борются с этой несправедливостью, ибо борьба с несправедливостью для них страшнее самой несправедливости, потому что переводит их из разряда либералов в разряд революционеров, а это для либералов опаснее всего, так как при этом они сами могут пострадать от несправедливости, что их, конечно же, устроить не может. Они оправдывают себя тем, что переделать мир им никто не позволит. Но не хотят переделывать себя. Ведь это – слишком простая задача, за решение которой при кажущихся потенциальных возможностях просто стыдно браться.
Вот и слоняются они по не переделанному ими миру, не переделанные сами, купаются в этой мучительной несовершенности и ложатся спать, вполне довольные собой.
Такие вот мысли посещали Мэна в восьмидесятые…
– Да вы не волнуйтесь так, Мэн, – успокоил его Трудящийся, – иначе никак нельзя. Если между мной и страной выбирать…
– Да, Трудящийся, выбирать надо. Это давно решено. Еще когда Господь сказал Адаму: «А от этого дерева не ешь, иначе умрешь». Вот с тех пор все и мучаемся. Легко, когда нет выбора, когда все за тебя решили. Самому-то тяжело. Обязательно что-нибудь потеряешь. Все в одной ладони не помещается. А терять не хочется.
Летом потому и было все прекрасно, – продолжил он свой рассказ, – что нам не нужно было выбирать. За пределами нас двоих ничего не существовало. То есть теоретически-то все было, но по нашим ощущениям не имело никакого отношения. Впрочем, так было только первую половину нашего замкнутого времени. С начала второй начал подкрадываться страх близкого конца. Мы не говорили об этом, но к нашей безмятежности стала примешиваться какая-то злость. Как будто мы не могли простить друг другу того, что будет после нашего возвращения. Как будто мы мстили друг другу за еще несовершенное взаимное предательство.
И все это было прекрасно. Она – маленькая, такая белая, несмотря на солнце, и Мэн, высокий черный джентльмен, с успехом цепляющийся за остатки молодости. Они так хорошо смотрелись рядом друг с другом и так хорошо смотрели друг на друга, что все, даже приятельницы мэновой жены, не могли их осудить. Не говоря уж о подчиненных ее мужа. Все, кто отдыхал с ними, практически все, зависели от него. Вообще, казалось, что в отношении к нему все были единодушны. Приятно, когда начальству наставляют рога. И чем ветвистей рога, тем приятнее. Эта нелюбовь к начальству неистребима в русском народе, даже если начальство по всем позициям замечательный человек.
– Это верно, Мэн, – согласился Трудящийся, – начальство оно и есть начальство. За что его любить? Хотя ведь и начальство когда-то было нормальным человеком. А теперь оно – начальство и тоже от себя не зависит. Вот я, к примеру. Мой бывший начальник СМУ. Когда я еще работал. Мне было совсем уже квартиру выделили, а он ее одному из треста отдал. Наши из завкома трепыхнулись было, но он им живо все объяснил. От этого треста все наше снабжение зависело. А от этого снабжения – план. А от плана – премия. Живая копейка. Всему СМУ. И уж как тут выбирать. Мне – квартиру или всему СМУ – премию. Я – один, а народу – сотни. И он тут кругом прав. От него и зависит, и не зависит. Понимаю, а не люблю.
– А этот, из треста?..
– Что – этот из треста?.. Тут все понятно. Если у тебя что есть, с чем у других туго, то как же за это не получить. Это все понятно.
– Но ведь это же не его!
– Какой-то вы, Мэн, странный. Конечно, не его. Но его же мало! Так кому дать!? Тому, кто тебе соответствует, или другому?.. То-то и оно. А я – что… Меня много, а квартир мало.
Убежденность Трудящегося в правильности того, как с ним поступили, потрясла Мэна ненадолго. Уже через секунду он вспомнил десятки примеров из жизни своих глубоко порядочных знакомых, которые ничем не отличаются от одного из треста.
Знакомая Мэна, ведающая путевками в один дом творчества, преподаватель иняза, главный редактор одного издательства…
Сын мэновой знакомой поступил с помощью знакомого Мэна в иняз. Без взятки. Знакомый Мэна просто отдыхал в доме творчества. Там он переспал с женой директора магазина, у которого отоваривался знакомый главный редактор, в результате чего он, главный редактор, издал вне очереди книгу некоего писателя, который находился в приятельских отношениях с женой одного большого человека, у которого уже все есть, но который ни в чем не может отказать своей жене, находящейся в приятельских отношениях с мэновой знакомой, ведающей путевками в дом творчества.
Милые были времена. Кому чего нужно, того мало, а иметь хочется. И для этого надо было СООТВЕТСТВОВАТЬ. И это уже давно не считалось непорядочным. Как, впрочем, и в наши дни. Потому что в нас уже въелось, что человек, имеющий власть над чем-то, чего у других нет, получает карт-бланш на право быть неправым.
– Да, – сказал Мэн, – Трудящийся, я тебя понимаю.
– Чего уж тут не понять… А мне соответствовать нечем. Так что у моего начальника выбор был один. Все ясно.
– Да… – протянул Мэн и продолжил свое: – И у нас выбора не было. После лета каждый из нас был вынужден вернуться на круги своя. Она – к мужу, я – к семье. Где без меня рухнет все человеческое существование. (А может, я преувеличиваю?..) Эх, если бы можно было иметь двух жен сразу, да еще чтобы они не мучались от существования друг друга. Тогда бы всем было хорошо. И мне, и им, и моим детям. Да и она, очевидно, хотела бы сохранить и меня, и своего мужа. Который не сделал ей ничего плохого. Единственный недостаток моей жены и ее мужа, это то, что, кроме них, мы любим еще кого-то. Так почему они должны расплачиваться за наши полово-душевные рефлексии?.. Поэтому-то после лета мы и расстались. Правда, не надолго.
Мимо них прошел лейтенант милиции.
– Сидишь, Трудящийся? – необязательно спросил он.
– Сижу, – также необязательно ответил Трудящийся.
– Ну-ну, – удовлетворенно сказал лейтенант, – а то смотри…
«Что – ну-ну, что – а то смотри?» – подумал Мэн про себя, то есть про Трудящегося, и тот, как бы услышав мэновы мысли, сказал:
– Да нет, он вообще-то ничего мужик, работа у него такая…
– Какая у него такая работа?
– Ну, смотреть, чтобы не выпивали, где не положено. Это правильно. А то народ по подворотням, по скверам или, как мы, по детским площадкам выпивает. От этого все безобразия. А если бы выпивали, где положено, все было бы тихо, путем. Там обстановка не позволяет безобразничать.
– А если ты все так хорошо понимаешь, что ж не пьешь, где положено?
– А наценка?..
Вот тебе и раз! Оказывается, чтобы все было тихо и путем, Трудящимся просто-напросто не по карману. Это Другие могут позволить себе насандаливаться по рюмочным, барам и кабакам и в полуразобранном виде на такси добираться до своего приличного дома. А у них нет денег на кабаки, вот они и выпивают дешевого портвейнового вина, тут же блюют от этой санкционированной отравы и заваливаются где-нибудь по пути домой. (Все-таки есть что-то в дурацкой идее, что бытие определяет сознание.)
И Мэн еще противопоставлял себя ее высокопоставленному мужу, считал себя чище, благороднее его, потому что мучался от несправедливости бытия, а он – нет. Результат мучений Мэна и его немучений абсолютно одинаков. И нет никакой разницы, на каком виде транспорта они проезжали мимо него: на персональном или общественном. Оба равно бесполезны для него. Мэн даже пришел к выводу, что ее муж порядочнее Мэна в его бесполезности. Ведь муж просто не знает о существовании конкретного Трудящегося. Он ему также неизвестен, как и цена на хлеб. Знает из газет, что цены на хлеб и на метро остаются много лет прежними, но вот какими, не помнит.
А Мэн помнил, да и Трудящихся повидал на своем веку предостаточно, и тем не менее оставался от них в стороне все из-за того же паскудного русского либерализма…
– Да… Так о чем я говорил, Трудящийся?
– Вы расстались, правда, ненадолго.
– Верно. Как только мы случайно увиделись, все началось сначала. Только летние две недели спрессовывались в шесть-семь воровских часов. За эти шесть-семь часов мы испытывали и счастье встречи, и бешенство страсти, и мягкую нежность и ненависть при расставании. И эта напряженка чувств вскорости заставила нас опять расстаться, потом от невозможности одиночного существования сойтись вновь, вплоть да вчерашнего дня, когда мы разбежались окончательно.
Мы шли по демократичным неанглийским аллеям Филевского парка, мимо проезжали милицейские патрули, охраняющие то ли нас, то ли несуществующую секретность номерного предприятия, да торопились по каким-то неведомым делам извечные старухи с клеенчатыми кошелками.
Одна ее рука держала мою, а пальцы второй перетирали соцветие грязно-желтой пижмы.
В воздухе висел непролившийся дождь, мышино-серый полдень прилипал к нашим плащам, и в меня начала вползать смутная усталая безнадежность.
– Вечером я иду с ним на прием.
– Опять кирнет, опять будет предъявлять свои супружеские претензии?
– Очевидно. Что делать, он ведь мой муж. Должна же я хоть постельной любовью платить ему за все, что он для меня делает.
– Да как же, черт возьми, – закричал я, – ты можешь после меня спать с ним?!
– Опять этот вопрос… Зачем ты все усложняешь? Почему ты не можешь просто спать со мной, как тысячи других мужчин, которые имеют замужних любовниц, довольствуются этим и наслаждаются скрытым унижением мужей?
– А почему у тебя вырывается рычание каждый раз, когда я ухожу домой?! Почему ты не можешь просто спать со мной и довольствоваться этим?!
– Ревность, стрелы твои огненные… – проговорила она, а потом взорвалась: – Да потому что мне, как и тебе, непосильна необходимость делиться с кем-либо другим! Даже если бы мы и не так любили друг друга! Мы расходимся. Теперь окончательно!
– Как же ты будешь без меня?
– А так. Когда тебя не будет, может быть, он мне станет не так противен, как сейчас. Мне стыдно перед ним.
– А тебе не стыдно было платить собою раньше, до меня? Ведь ты же никогда его не любила…
– Да я до тебя и не знала, что такое любить. Я только с тобой поняла, что можно действительно умирать от страсти, что можно потерять сознание от ощущения мужчины во мне. Да что я тебе говорю. Ты все это прекрасно чувствовал.
– Что же дальше будет?
– А дальше я буду улыбаться.
– А я?..
– Ничего. Перемелется, мука будет.
И она ушла.
– Да, Мэн, – проговорил Трудящийся, – я понимаю, вам трудно, но если такая любовь… Мне-то проще. Я со своею – всю жизнь. Я уж не знаю, есть ли у нас любовь или нет. Живем, и все тут. Нам бы только квартиру выбить.
– У каждого свое, Трудящийся…
– Допьем?
– Допьем.
Мэн с Трудящимся допили. И пошли своей дорогой. Еще несколько раз они встречались около магазина, выпивали на темы дня. Потом старый дом Трудящегося поставили на капитальный ремонт, и он получил квартиру в Строгино. На новоселье в кругу семьи он напился до изумления, пошел ночью искать Мэна к местному винному магазину, не нашел и на обратном пути был раздавлен цистерной «Молоко».
Вот его-то и вспомнил Мэн, пока Слесарь готовил чай в полулитровой банке.
А после чая в ноги пришла боль. Причем, она пришла и в ноги Слесаря. Пришла и не желала выходить. А ноги искали себе места и не могли найти. Оба покряхтывали, а так как пришла ночь, то их покряхтыванье мешало спать Пожилым. В палату заглянула Местная. Ей стало все ясно. Она вышла и вернулась вместе с Жизнерадостным Хреном. Тот пощупал ноги болящих и радостно сообщил, что все в порядке, что так и должно быть. Раз вернулась боль, то вернулись и ноги.
– Так что благодарите Бога, гангстеры.
Слесарь истово перекрестился, а Мэн грохнулся на колени, разбил их в кровь и честно сказал Господу спасибо.
– Так что, гангстеры, через недельку созреете для операции, и если выживете, то и вновь созреете в половом смысле этого слова. По протезам кровь свободно потечет по организму, и часть ее, хочет она того или нет, доползет до Члена. Он напьется и распрямит плечи. И тогда в бой. А? Каково?..
– Таково, – с надеждой ответил Мэн. – Но член и ноги сразу – это уже слишком.
– В науку надо верить, – сказал Слесарь и потер ноги.
– Он прав, милейший, главное – вера в науку. Если есть вера, то есть и исцеление. Наука, она… – и Жизнерадостный Хрен приготовился произнести вдохновенную речь о благе науки. Он набрал в грудь воздух, но Мэн оборвал не начавшийся панегирик во славу науки всплывшими из детства словами:
– Наука умеет много гитик.
Жизнерадостный Хрен задумался. Сразу он как-то не мог сообразить, умеет наука много этих самых гитик или не умеет… Иметь или не иметь, быть или не быть. Он так и сяк вертел в мозгах череп бедного Йорика, но ответа выжать из него не смог и выкинул череп в открытую форточку. Тот пролетел одиннадцать этажей, шарахнул о голову писающего около машины ДПС мента и раскололся вместе с ментовской головой. Следствие было в недоумении. Дело было закрыто. А один из судмедэкспертов позже написал диссертацию о самораскалывании ментовских голов под влиянием стрессов и маленькой зарплаты. Таким образом, было доказано, что наука, действительно, умеет много гитик.
Жизнерадостный Хрен помотал головой, пришел в себя и сказал:
– Так что, милейшие гангстеры, ножки ваши будут болеть. А если станет совсем больно, то посмотрите в окно дома напротив, и вам станет легче.
– А что в доме напротив? – спросил Мэн, хотя ему это и было все равно.
– Там, милейший, онкологический центр. Там боли в сто раз больше, а на надежды на избавление в сто раз меньше, – и ушел.
И боль из ног милейших куда-то ушла. Оба молчали, чтобы не вспугнуть ее, чтобы она не образумилась и не вернулась.
В 1122-ом боксе онкологического центра Лысый скелет коротко вскрикнул от невыносимой боли. Его и без того искаженное лицо исказилось еще больше. Сиделка набрала в шприц морфина, воткнула в остатки мышцы предплечья. Лицо Лысого скелета разгладилось, дыхание стало ровным, пока не прекратилось совсем. Сиделка вышла из бокса, вернулась с Врачом, который посмотрел на Лысого и накинул на его лицо простыню.
А в палату 1122 на одиннадцатом этаже, что в доме напротив онкологического центра, к милейшим вернулась боль.
Поутру боль стихла. Очевидно, она это сделала, чтобы ее носители могли позавтракать. А когда они позавтракали и покурили, получив за это вербальных п…лей от Жизнерадостного Хрена, боль вернулась на свое привычное место. Но это уже была несколько другая боль, позавтракавшая, а потому не столь агрессивная. Мэна свозили на УЗИ. Очень красивая Чувиха возила по животу Мэна какой-то штукой и периодически сообщала:
– Простата слегка рыхловата, поджелудочная – норма, почки – на месте, печень – отличник. Странно, в вашем возрасте. Не пьете, очевидно?..
Мэн на топчане аж взвился от негодования, как будто его обвинили в совращении статуи Свободы:
– Я!.. Да как вы смеете!.. С тринадцати лет!.. Общество анонимных алкоголиков отдыхает!.. Да я к вам из дурдома!..
– Извините, больной, – заплакала Очень красивая Чувиха, – я не хотела вас обидеть, простите, если что не так. Но уж больно печень у вас идеальная. Она у вас… она у вас… – попыталась она найти сравнение и нашла: – Она у вас – просто подарок для трансплантолога! – и она посмотрела на Мэна каким-то другим взглядом. – Если у вас есть нужда в средствах… – медленно начала она, – если нет денег на шунтирование… хоть у нас и бесплатная больница… так что…
– Дура, – проникновенно сказал Мэн, – на кой хер, извините за слово «на кой», мне шунтирование без печени?
Очень красивая Чувиха озадачилась, уставившись туманными глазами на мерцающую в мониторе идеальную мэновскую печень.
– Не родись красивой, а родись умной, – назидательно произнес Мэн, вставая с топчана и подтягивая треники. – Хотя это мое пожелание для тебя несколько запоздало. – И ушел, выдернув из аппарата лист с графиками.
В отделении он сдал графики Жизнерадостному Хрену. Тот посмотрел на них, разорался, что Очень красивая Чувиха совсем бросила мышей ловить и что теперь он сам должен расшифровывать эту фиговину. Потом он замолчал, как будто подавился чем-то, и уходящий Мэн услышал:
– А печень-то…
Но Мэн уже был в курилке. В курилке, в отличие от курилки дурдома, шли примитивные беседы об уровне холестерина в крови, о превалировании той или иной его фракции над другой, о том, что кто-то обойдется без операции, ограничившись чисткой сосудов и немедленным бросанием курить. Причем, как понял Мэн, под словом «немедленно» не подразумевалось сию секунду, а не медленно, то есть по возможности быстро. Как только закончится эта самая чистка сосудов или немного погодя. А так чего уж так сильно гнать. Всему свое время. Но уж это свое время придет обязательно. Не сразу, но придет. А куда оно денется. А сейчас надо уж оттянуться. Пока еще есть время. Которое… Мэн обалдел от этой казуистики и затосковал о милой его сердцу дурдомовской курилке, где каждая фраза имела свой смысл, который зачастую понимал только сам ее произносящий, но остальные имели возможность ее поразгадывать, так или иначе препарировать, попытаться докопаться до сути и выйти из курилки довольно-таки обогащенным. А тут была сухая проза жизни больных облитерирующим эндертеритом. Так что местная курилка не несла в себе высокого духовного содержания и была чисто утилитарным заведением. К тому же кабинки для отправления естественных потребностей имели двери, так что курящие не имели возможности вникнуть в самые интимные подробности друг друга, и между ними не возникало глубинных связей. Поэтому Мэн курилку старался посещать как можно реже, что привело к снижению отека ног и некоторому уменьшению боли. Через пять дней на утреннем обходе у кровати Мэна столпилась кодла врачей и практикантов во главе с Жизнерадостным Хреном. Они осмотрели ноги Мэна, помяли их, потискали, отметили болячки на коленях. Один практикант заинтересовался их происхождением. Жизнерадостный Хрен, хохотнув, сказал:
– Уважаемый Мэн сильно увлекался водочкой, а в сочетании с бляшками это дает могучий эффект.
Практикант, глянув на графики, воскликнул:
– А печень-то!.. Как у новорожденного!
«Далась им моя печень», – подумал Мэн, а вслух произнес, приподнявшись с подушки:
– Это – моя личная печень, господа, моя, так сказать, частная собственность, доставшаяся мне по наследству от Мэна-старшего, а ему от… И так до Ноя, который по первоисточникам сильно закладывал, но болезнями печени не страдал. Во всяком случае, в первоисточниках об этом не упоминается. – И обратно откинулся на подушку.
– Никто на вашу печень не посягает, – сказал Жизнерадостный Хрен. – Хотя если операция не сложится, то трансплантологи… – Тут он задумался, сравнивая дивиденды, обещанные ему в случае благополучной операции и почти незаконной сделки с претендентом на мэнову идеальную печень. – Операция пройдет благополучно, – твердо сказал он, – через два дня. А вы, Слесарь, готовьтесь завтра. – И все удалились.
Слесарь, как приговоренный к смерти, закурил в последний раз, не выходя из палаты. Во всяком случае, так он сказал. По подсчетам Мэна последних разов было двадцать восемь. А вечером ему где-то поставили клизму, после чего он вернулся в палату усталый и заснул. А утром его раздели догола и увезли. А к Мэну пришли сыновья и Жена.
– Послезавтра, пап, – сказал Старший, а Младший сказал, что он придет, чтобы проследить, если что…
– Прежде всего, – приказал Мэн, – если что, проследите за моей печенью. Не прогадайте. Эксклюзивный товар.
– Ты о чем? – спросила Жена, а сыновья потупили головы. Видимо, какие-то предложения им уже поступали.
– Да ни о чем, мать, – ответил Мэн, – просто идет речь о принципах адекватной оплаты гуманизма.
Жена кивнула головой, ничего не поняв, но она уже привыкла, что Мэн не всегда изъясняется в простоте, а, как все большие русские писатели современности, облекает свою нехитрую мысль в крайне сложные формы, именуемые художественными образами. А Старший, будучи большим современным русским писателем, тем не менее сказал просто:
– Не волнуйся, пап, похороним тебя вместе с печенью. – Но, будучи к тому же русским предпринимателем, добавил: – Да и не такие уж это деньги, чтобы хоронить отца, как полупотрошенную курицу.
– Действительно, – сказал Младший, – к тому же, если отца зарежут, тебе не придется платить за операцию.
«Растет парнишка, – с гордостью подумал Мэн о Младшем. – Глядишь, годам к тридцати встанет на ноги». (Так впоследствии и получилось. К тридцати Младший завел свое дело, связанное с Интернетом, а к тридцати трем жил с семьей в загородном доме. Старший построил загородный дом на год раньше, хотя и был старше Младшего на целых десять лет.)
Жена поцеловала Мэна, Младший подержал его за руку, а Старший ласково в редком приливе чувств стукнул Мэна по затылку, чуть не вышибив мозги.
«Здоровый малый, – подумал Мэн, приходя в сознание, – весь в меня в молодости. В ноябре шестьдесят второго года…»
В ноябре шестьдесят второго года итурупская геолого-съемочная партия, в которой Мэн был старшим геологом, прилетела с Итурупа в Южно-Сахалинск. По сложившейся традиции, Начальник отправил груз партии вместе с завхозом на базу экспедиции, что располагалась в шести километрах от Южного, в поселке Владимировка, а весь итээровский коллектив, не заезжая на место постоянной зимней дислокации, направился в центровой кабак «Сахалин», чтобы отметить окончание полевого сезона. Семимесячный период воздержания от нормальной пищи, алкоголя и женщин. И кровавой работы. Дело в том, что в целях экономии фонда заработной платы в составе партии вместо двенадцати итээровцев было только пять, а вместо тридцати двух рабочих набрали тринадцать, включая повариху, которую рабочие использовали не только как повариху, но и в личных целях. За эту экономию фонда Руководство экспедиции получало премии, а непосредственные работники – от х…я уши. Вообще-то вначале было шесть итээровцев, но в середине сезона Старший техник неведомыми путями хватанул где-то лейкемию, и его отправили сначала на Сахалин, а потом и в Москву. Так что план государственной съемки масштаба одна двухсоттысячная был выполнен пятью итээровцами и одиннадцатью рабочими. Так как одного, как сообщалось раньше, убили еще до отбытия на Итуруп, а еще один помер сам, выпив десять пузырьков тройного одеколона, выменянных на только что полученный х/б. Но это была естественная убыль. Которая никого особенно не взволновала. Один богодулом больше, одним меньше. О богодуле просто-напросто никому не сообщили. Потому что он нигде не был зарегистрирован из-за отсутствия документов и настоящего имени его никто не знал. Его втихаря закопали на берегу речки Водопадной и забыли.
Так что план был выполнен наличными силами. В процессе выполнения Мэн четыре раза чуть не погиб. Один раз его смыло со скалы в Тихий океан, откуда он еле вымылся на пляж. Второй раз он свалился с семидесятиметрового водопада, и его жизнь спасли простые березки, которые смягчили падение. После этого Мэн почувствовал прилив любви к русской природе, оказавшейся на территории бывшей Японии только для того, чтобы спасти Мэну жизнь. В третий раз они с Рабочим попали под тайфун «Нэнси» и ночь простояли по горло в воде, которая шла по ним, грозя подняться выше и унести их тела в Охотское море. Но к утру «Нэнси» расслабилась, и они выбрались к Охотскому морю своими ногами. А в четвертый раз Мэн с тем же Рабочим на узкой тропе по-над обрывом в океан столкнулись с медведем. Ни они, ни медведь не имели возможности развернуться и разойтись по-хорошему, поэтому медведь встал на задние лапы и с ревом попер на них. Мэн вытащил из кармана наган и стал стрелять в медведя в упор. Но тот оказался нечувствительным к нагану. Мэн уже был готов исполнить ярмарочный номер «борьба медведя с евреем», как вдруг у его уха раздался оглушительный грохот. Медведь грязно выругался и полетел вниз. Где над ним столкнулись свинцовые воды Великого Тихого океана, мать его так. Оказывается, Рабочий, пока Мэн расстреливал Медведя из нагана, положил на плечо Мэна карабин и три раза шарахнул в бурого бандюгана. Тот такой подлянки не ожидал и… стеною встал девятый вал, все золото унес. После окончания тропы Мэн и Рабочий долго гадили, сидя на отмели Великого Тихого.
И каждый из членов партии имел за сезон по паре-тройке таких приключений. Так что никаких семей, сдачи груза, предварительных докладов и прочей рутинной советчины. Кабак, и только кабак.
Заросшие бородами, в х/б, покрытыми дерматиновыми заплатами, в резиновых болотных сапогах, покрытых резиновыми же заплатами, они сидели в центральном зале кабака. Местная публика с почтением смотрела на них. «Геологи вернулись!» Они заказали пять бутылок чеченского коньяка, десять немыслимо дорогих салатов из помидоров с огурцами и по мясной кости из супа. Официантка даже не стала заикаться, что последнего блюда нет в меню. Она не первый год работала здесь и знала, что суп придется варить. Не для самого супа, а для мясных костей. А за помидорами и огурцами придется посылать на базар к корейцам.
– А пока, – приказал Начальник, – коньяка и хлеба.
Через минуту на столе стояли пять бутылок того, что называлось коньяком, и плетенка, доверху наполненная свежим хлебом. Все молча намазали хлеб горчицей, посыпали перцем и солью. Младший техник редкой национальности ульч разлил коньяк по фужерам. Население ресторана с интересом наблюдало за процессом. Непосредственные участники зрелища чокнулись и молча выпили. Потом разом понюхали бутерброды. Раскрыли рты от жара. И пока рты были раскрыты, Младший техник расплескал коньяк по второму заезду. Чтобы остудить горящие рты. И тут бутерброды были использованы без ущерба для здоровья. А потом закурили в ожидании салата и костей из супа. Окружающие с удовлетворением отметили, что все идет как по маслу, и продолжили свое естественное ресторанное существование.
Тут принесли вожделенный салат. Обнаружилось, что коньяка больше нет. Начальник посмотрел на подчиненных. Все кивнули головой.
– Пять бутылок коньяка, – сказал Начальник, и, хотя официантка уже отошла, коньяк каким-то образом объявился.
Опять Младший техник редкой национальности ульч разлил. Но! Уже по рюмкам. Ведь все же были, в конце концов, цивилизованными людьми с четырьмя высшими и одним средним специальным (у Младшего техника редкой национальности ульч), и не дело цивилизованным людям жрать коньяк из фужеров. И тут немного пришли в себя. Итуруп отвалился с тел, как использованная змеиная шкура. Огляделись по сторонам. А так как все, кроме Начальника, были людьми молодыми, не имевшими женщин все семь месяцев поля, то у всех возникла эрекция. Кроме Младшего техника редкой национальности ульч, потому что у него, очевидно, по этнической самобытности член всегда был эрегированным. Длиной в двадцать один сантиметр. При общей длине ульча в сто сорок восемь сантиметров. (Эти параметры были зарегистрированы в один из редких дней, когда все итээровцы встретились на базе партии.) Мэн загляделся на одну чувиху, которая сначала сидела за столиком в компании двух других чувих, пила вино «Рошу-де-десерт» и чего-то ждала. Пока ее не пригласил на танец какой-то чувак При галстуке. Мэн ей подмигнул. Чувиха через плечо При галстуке улыбнулась Мэну. Один ченч улыбками, второй. Наконец При галстуке это дело заметил, отставил чувиху, подошел к столику наших и, облокотившись о стол, заинтересованно обратился к Мэну:
– Что зыришь, жидовская морда?
Мэн было стал приподниматься, чтобы объяснить, что он зырит, но Начальник положил руку на плечо:
– Не надо, человек на острове, наверное, новый. Пусть себе.
И Мэн решил, что, действительно, пусть себе. Тем более что официантка принесла поднос с пятью громадными мясными костями. Так что Мэн молча сел на свое место и взял свою выстраданную за семь месяцев каторжного труда кость. Но При галстуке опять обратился к Мэну со своим националистическим вопросом. И тут Младший техник редкой национальности ульч решил, что после возникновения еврейского вопроса может возникнуть и ульчский вопрос, не стал дожидаться этого, взял только начатую кость, встал из-за малого роста на стул и опустил кость на голову При галстуке. Тот упал, так как кость была большой берцовой. А Младший техник редкой национальности ульч слез со стула, обдул кость и принялся за еду. При галстуке пришел в себя и, покачиваясь, пошел к выходу. Мэн вежливо пригласил Чувиху и ее подруг к столу. Заказали им шампанского, а себе еще… Сколько же они заказали?.. То ли всего триста граммов, то ли триста граммов на каждого… Трудно сказать, однако все чувствовали себя прекрасно. Мэн уже охаживал коленку Чувихи, его соратники, кроме Начальника, у которого для этой самой штуки есть своя законная жена, тискали подруг мэновой чувихи, а Младший техник редкой национальности ульч о чем-то договаривался с официанткой.
В зале ресторана появились четыре мусора (так в те времена именовали ментов), сопровождаемые пошатывающимся При галстуке, и направились к столику отдыхающих итээроввцев. А подойдя, попросили документы. Получив их и не найдя в них ничего предосудительного, кроме временной прописки на острове Итуруп, они откланялись и, разведя руками перед При галстуке, направились к выходу из зала. При галстуке пытался что-то доказать, одной рукой показывая на разбитую голову с прилипшими ошметками мяса, а другой – на кость в руках Младшего техника редкой национальности ульч. Мусора, с трудом разглядев за костью Младшего техника редкой национальности ульч, рассмеялись и посоветовали При галстуке уладить дело миром. Тот, не встретив понимания у представителей власти, рассвирепел и, взяв графин с коньяком (то ли всего триста граммов, то ли по триста граммов на каждого), вылил его на голову Мэна. И наши герои, хотевшие уладить дело миром, поступившись даже дамами, такого кощунства не вытерпели. Короче говоря, Мэн, не вставая, натруженной за семь месяцев рукой, увенчивающейся мозолистым кулаком, шарахнул При галстуке хуком снизу. Но промахнулся. И попал крюком справа в мусора в звании Капитана. Тот отлетел на соседний столик, где молча пили четыре мрачных рыбака, закончивших путину. Те внезапно обрадовались и натруженными руками, увенчивающимися мозолистыми кулаками, вернули Капитана на столик наших героев. В полете тот сбил с ног трех имевшихся мусоров. Наши герои оторвали официантку от договаривающегося с ней Младшего техника редкой национальности ульч и, заказав еще коньяка, подняли мусоров, отряхнули их и предложили покончить дело миром. Но те чего-то недопоняли. И один из них в простоте душевной ударил Начальника. Это возмутило его подчиненных, и они натруженными руками, увенчивающимися мозолистыми кулаками, стали восстанавливать справедливость по справедливости. Что означало простодушное русское махалово. Направо и налево. Налево и направо. Взад и вперед. Всех подряд. А потому что нельзя загонять живых людей на дальний остров Итуруп на семь месяцев без выходных, по четырнадцать-шестнадцать часов в день без всякой разрядки и чтобы после этого каждый При галстуке указывал, какой жидовской морде куда и как зырить. А мусора – это, мать вашу, это вообще ни в какие ворота. Всегда. При любых обстоятельствах. Мэн дрался, как в детстве. Отчаянно, когда без должного уважения относились к его национальности. И когда удар его мозолистого кулака достигал чьей-то челюсти, говорил: «Хорошо, б…» (В отличие от будущего фильма «Сибирский цирюльник», где один из русских героев говорил «хорошо», ПОЛУЧАЯ в челюсть во время кулачных боев. Очевидно, ментальное различие русских и евреев заключается в том, что еврею хорошо, когда он бьет, а русскому – когда его бьют.) Мышцы Мэна не знали усталости. В них был накоплен такой запас энергии, что ею можно было обеспечить небольшой поселок районного значения…
А на следующий день местный Судья вкатил всем по трое суток административного ареста. Но на всех арестованных места не хватило. Так что реально посадили только одного При галстуке. Рыбаки и Наши получили как бы условные трое суток. Которые и провели в том же ресторане «Сахалин» в мире и спокойствии. Пару раз к ним в свободное время заходили мусора и оказывали им уважение, выпивая по сотке-другой. То один, то другой периодически говорили:
– Ишь ты, ульч, а какой…
– Ишь ты, еврей, а какой…
Вот таким вот «евреем, а каким» Мэн и вернулся в Москву. Каждая мышца в нем гудела.
Мэн унял звон в ушах после ласкового шлепка Старшего и глянул на руку от плеча до локтя. Потом согнул ее и напряг. Ничего не изменилось.
– А когда-то здесь был бицепс, – в никуда прошептал он.
– После операции сделаем татуировку «здесь был бицепс» на этом месте, – предложил Младший.
– Я плачу, – тут же предложил Старший.
– Ну нет, – обиделся Мэн, – на татуировку я и сам заработаю.
Остальные больные молча наблюдали за этим театром абсурда, а Жена была почти счастлива. Потому что и ее муж, и ее дети (хотя Старший был и не ее) любили друг друга. Вот сделают Мэну операцию, он больше не будет пить, и все будет хорошо. Как в самом начале их встречи, когда Мэн тоже пил, но по относительной молодости на нем это никак не сказывалось. А может быть, тогда она любила его без памяти и не замечала очевидной для менее любящих неадекватности нетрезвого Мэна. А впрочем, в ее окружении, в редакции одной газеты, пили абсолютно все. И все вели себя неадекватно, и писали неадекватно, и поэтому газета считалась среди интеллигенции лучшей в Советском Союзе. Жена даже пустила слезу.
– Не плачь, не плачь, подруга моя верная, ты в жизни вора всегда найдешь, – пропел Мэн пятнадцати лет от роду и выгнал семью к едрене фене.
Мэн лежал на кровати и думал, как ему повезло с семьей, какие у него хорошие дети, готовые ради его будущей загробной жизни отказаться от выгодной сделки с печенью.
Поутру Слесаря отвезли на операцию. Но на следующий день не вернули. Как сообщил палате Жизнерадостный Хрен, инфаркт и так далее. Впрочем, «так далее» для Слесаря уже не существовало. В задумчивости Мэн дважды пообедал, своей и слесаревой порцией, и съел все, что принесла ему любвеобильная семья. Чтобы продукты не испортились в случае чего. Вечером ему поставили клизму. Что не обошлось без сложностей. Как-то в больнице оказалось так устроено, что клизму ставили в одном конце коридора, а туалет находился в другом. Поэтому Мэну стоило немалых трудов донести до него два обеда, карбонат, сто граммов масла, баночку красной икры, два пирожных «эклер» и два литра содержимого клизмы. Но все обошлось благополучно. Лежа в сонной тишине на кровати, Мэн вспоминал Швейка.
А утром следующего дня и Мэна повезли на шунтирование левой подвздошной и обеих бедерных артерий. Анестезиолог куда-то уколол, но Мэн остался в сознании, только у него напрочь атрофировалась нижняя часть тела. Это были так называемые «штаны», чтобы избежать полного глубокого наркоза. Из которого выходят не все пожилые люди. Впрочем, Слесарю это не помогло. Перед мордой Мэна повесили занавесочку, чтобы он не видел, как ему вспарывают брюшину и пах, как из них хлещет кровь, как заменяют его забитые бляшками артерии на протезы, как ему переливают кровь. Он ждал инфаркта, но тот решил, что его слишком частое появление может быть неправильно истолковано, и Мэна проигнорировал. Так что Мэн услышал слова: «Отличненько! Пять с плюсом!» Потом занавесочку отодвинули, над Мэном наклонился Жизнерадостный Хрен и сказал:
– Ну, уважаемый, все прошло замечательно. Только не надо было при медсестрах распевать матерные частушки. Кстати, я потом зайду к вам в послеоперационную и запишу третью, восьмую и шестьдесят четвертую.
– Договорились, – согласился Мэн и закрыл глаза.
Когда он их открыл, он уже лежал в отдельном боксе. Прямо перед его глазами стояли оба-два сына и Жизнерадостный Хрен.
– Вот видите, – продемонстрировал он живого Мэна, – нормалек. Будет теперь лекарства получать бесплатно. Как инвалид второй группы.
– Только не надо завидовать, – предупредил сыновей Мэн.
Те поняли, что отец вернулся, и кивнули. Мол, завидовать они не будут, а выпьют за Мэново здоровье.
– А тебе – фиг, – добавил Старший, – а то алкоголь швы разъест.
– Правда? – испугался Мэн.
– Ну, что вы, уважаемый, пока нельзя, – успокоил Жизнерадостный Хрен. – А через месячишко по сорок-пятьдесят граммов для сосудов даже полезно.
Сыновья схватились за головы.
– Зачем вы это ему сказали, – простонали оба в унисон и, понурив головы, удалились. А Мэн стал ждать «через месячишко». Потом он повернул голову, чтобы осмотреться, и увидел слева сидящую на стуле Медсестру. Мэн даже не удивился, каким образом она оказалась в послеоперационном боксе муниципальной больницы, хотя ее место было в оставленном им дурдоме. Только что-то кольнуло, потом ушло, когда Мэн почувствовал ее руку на своей. Стало покойно. Всплыли строки:
В африканских степях, как заключенный,
День и ночь я ищу тот лавр зеленый.
Я так хочу тебя обнять и поскорее
Повести в Коктейль-Холл, что на Бродвее.
– Когда я выйду отсюда, – сказал Мэн, – я поведу тебя в Коктейль-Холл. Мы возьмем по «Маяку», потом по «Шампань-Коблеру». По сорок-пятьдесят граммов мне доктор прописал. Мы спляшем рок-н-ролл, а потом будем ходить по Бродвею, смотреть на молодых стиляг, а потом снимем номер в «Балчуге», одна бизнес-вумен должна мне девять тонн баксов за сценарий шоу по случаю Рождества Христова, и займемся любовью.
– Любовью не занимаются, Мэн. Любовью любят. А заниматься любовью или сексом – это не по-человечески.
– Хорошо, – согласился Мэн, – мы будем любить друг друга, и ты родишь мне ребенка. И это, – вдохновился Мэн, – будет непорочное зачатие.
– Мэн, Мэн, – окоротила его Медсестра, смеясь, – я не Дева Мария, а вы не Дух Святой. О каком непорочном зачатии может идти речь?
– А о таком! – азартно заговорил Мэн. – О каком пороке может идти речь, если Господь приказал нам плодиться и размножаться. Так?
– Так, – согласилась Медсестра.
– У нас с тобой все будет по любви?
– По любви.
– Ну, так какой порок?! Словосочетание «непорочное зачатие» выдумали свихнувшиеся от онанизма импотенты. Во всяком случае в Евангелиях я его не встречал.
– Ну, ладно, ладно, Мэн, так и будет.
Мэн закрыл глаза и пропел:
– Старинный вальс играют
В беседке над рекой.
О, как мы танцевали тогда с тобой.
Шутили до рассвета, смеялись до утра…
И услышал в ответ:
– И кажется, что это все было вчера.
Когда счастливый Мэн открыл глаза, вместо Медсестры сидела какая-то совсем юная Телка в белом мини-халате и читала помесь детективного романа с любовным. Мэн посмотрел на ее изящные коленки и подумал, что у Медсестры коленки красивей. А еще он подумал, что никогда их не видел. Или видел?.. И вообще, где она сама?..
А Телка, почувствовав на своих коленках взгляд Мэна, одернула халатик и вышла из бокса. И снова вернулась с сосиской и гречневой кашей на тарелке. Мэн поел, захотел спустить ноги, но Телка ему не позволила.
– Вам еще рано, больной, – строго сказала она, но Мэн ее не слышал. Он слышал только свои ноги. Они опять были! И он опять мог ими командовать.
На следующий день его вернули в палату. В течение десяти дней он регулярно ходил на перевязки и мерил шагами коридор этажа, чтобы шунты прижились и чувствовали себя, как родные. А потом его выписали. Жизнерадостный Хрен долго жал ему руку. Жена и Старший вели Мэна до выхода из больницы. Потом Старший передал конверт Жизнерадостному Хрену и погрузил Мэна в машину. Машина тронулась, и Мэн услышал зовущий призыв Жизнерадостного Хрена:
– Приходите к нам еще!
Дома Мэна ждал обед.
– А как же?! – спросил он. – Рекомендованные…
– Что? – не поняла Жена.
– Сорок-пятьдесят граммов. Для сосудов. Как лекарство.
– Опять?! – безнадежно спросила Жена.
– Да ты что?! – возмутился Мэн. – Только как лекарство. Мне вовсе даже не хочется. Но нужно. А потом, – пошутил он, – я же ведь еще не был в санаторном отделении…
Именно пошутил. Он твердо знал, что больше никогда не попадет в дурдом. Уж на этот раз силы воли хватит, чтобы удержаться на сорока-пятидесяти граммах.
Силы воли хватило на два месяца. Потом Мэн пошел на юбилей своего товарища, Великого режиссера. В студии собралось тридцать пять-сорок человек творческой элиты, каждого из которых Мэн знал только по фильмам, картинам, скульптурам… Мэн почувствовал себя, как композитор Крутой в компании Шнитке, Губайдуллиной и Денисова. Чтобы освоиться, Мэн решил выпить сто граммов. Освоился и начал мрачно шутить. Поначалу его шутки юмора проходили не очень, но после очередной пары соток он нащупал приемлемый стилек. Он сидел чуть сзади юбиляра и тихо комментировал каждый тост. Юбиляр взрыдывал и орал:
– Послушайте, что Мэн сказал!
Мэн с каменным лицом повторял комментарий, и великие хохотали. Периодически Мэн заправлял себя, уже не думая, что с ним будет потом, назавтра. В данный момент он должен был соответствовать! Никоим образом не уступать площадку. Жених – на свадьбе, покойник – на похоронах. Железной рукой задушим комплекс неполноценности. Нет – неуверенности! Собственно говоря, Мэн всю жизнь и давил в себе чувство неуверенности в себе. Неуверенности в своих способностях, неуверенности в возможности заработать на жизнь своих детей, неуверенности в том, что с ним будет завтра. И самое главное, в неуверенности необходимости этого самого завтра. Поэтому он пил и шутил. И чувствовал себя ровней этим великим людям, стараясь не думать, что его шутки завтра забудут, а его самого будут вспоминать весьма смутно. Калифчик на час. Наутро он послал Жену в магазин. Но Жена, как и ранее, уже сходила. Мэн принял на грудь и, как ни странно, с аппетитом поел. А потом ему позвонил Великий.
– Ну, Мэн, ты вчера всех очаровал.
Мэн воспарил.
– А как я ушел? – спросил он.
– Нормально, – ответил Великий, – тебя до метро проводила Ассистентка.
– Ассистентка? – переспросил Мэн, не помнивший никакой ассистентки.
– Ага, – подтвердил Великий. – И вернулась через два часа жутко одухотворенная.
– В каком смысле? – ошарашился Мэн.
– А это у тебя надо спросить? – засмеялся Великий.
– Обязательно спрошу, – подавленно сказал Мэн и повесил трубку.
Это было невероятно! Уже давно женщины не были им одухотворены. Потому что женщин не было. Кроме Жены. А Жена не считается. Так что Мэн был вынужден выпить еще и еще, чтобы вспомнить, чем же могла быть одухотворена Ассистентка. И вспомнил. Они сидели на лавочке, и Мэн рассказывал ей содержание своих непоставленных сценариев. Та слушала очень внимательно и, когда Мэн замолкал, давала ему глотнуть из предусмотрительно прихваченной бутылки.
– А почему же они не были поставлены? – удивлялась Ассистентка. – Ведь это же здорово.
– А потому, детка, чем тоньше сценарий, тем труднее ему найти такого же тонкого режиссера. Представь себе…
Мэн сжал кулаки и попытался указательными пальцами попасть друг в друга. Ему это удалось.
– А теперь подумай, – сказал он, – попадешь ли ты друг в друга концами иголок? – И сам себе ответил: – То-то и оно.
Ассистентка подумала и сказала:
– Когда я подучусь, я поставлю ваши сценарии. Я вас обожаю, Мэн.
Она поцеловала мэнову руку и ушла.
И когда Мэн вспомнил все это, то жутко возгордился и послал Жену за второй бутылкой. А потом наступила депрессия, и, чтобы снять ее, Мэн послал Жену за третьей…
Две недели Мэн не выходил из дома. Он пил и закусывал йогуртами. Но не только. Изредка он, просыпаясь в ночи, выпивал и чувствовал жуткий голод. Тогда он вставал, шел к холодильнику и прямо из кастрюли хлебал сваренный Женой суп. И таким образом поддерживал иллюзию, что он все-таки ест. Что какая-никакая еда попадает в его организм и оставляет силы для неизвестно зачем протекающей жизни. Однажды он, не выдержав одиночества, встал поутру, чтобы увидеть кого-нибудь, кроме Жены, и пошел к магазину. Там он встретил одного Инвалида и одного Собачника. Они скинулись по пятнадцать рублей и купили полузабытый портвейн «777». А стакана-то, милостивые государи, у них не было. И тут какой-то человек вынул из кармана мутный стакан и протянул героям. Разлили, выпили, а остаток налили Владельцу стакана. И Мэн вспомнил его.
Двадцать пять, а может, и все тридцать лет тому назад около магазина «Продукты», что скромно расположился по соседству с одним иностранным посольством в одном из арбатских переулков, долгие годы с восьми утра ошивался человек по прозвищу Юрик. Сколько ему было лет, неизвестно. Может быть, сорок, а может быть, и все шестьдесят. Неизвестно. У Юриков возраста не бывает.
Он получал какую-то хитрую пенсию, которую до последней копейки отдавал жене. Живых денег у Юрика не было никогда. Но у него был стакан! Хороший, матерый, граненый, двухсотграммовый стакан. Люди, пьющие профессионально, достигшие в этом деле определенного положения, знают, что такое пустой стакан в восемь утра. Напитки, которые ввечеру летят в рот без задержки из рюмки, пивной кружки, призового кубка, подставки для карандашей, колпачка от авторучки, лампового плафона, канистры из-под бензина, фужера, рога, фетровой, велюровой, соломенной шляп, выемки в асфальте, горсти и просто из горла, в ранние росистые часы требуют только стакана. Любая другая емкость вызывает немедленный горловой, а затем и желудочный спазмы. Напиток не приживается. Рассос не происходит. Пошатнувшийся статус-кво в организме не восстанавливается. А без статуса-кво человек для общества бесполезен. Он не может стоять у станка, конвейера, кульмана, сидеть за рулем автомобиля, штурвалом самолета, комбайна, управлять сложнейшей электронной техникой, повсеместно заменяющей ручной труд. Для всего этого необходим простой стакан, который бережно хранился в правом кармане Юриковых брюк.
Когда больные, после долгих унижений отоварившись у Грузчика портвейновым вином, в тоскливой безнадежности смотрели на открытую бутылку, Юрик, глядя в сторону, молча протягивал свой верный стакан. Больные оживлялись, насыпали краску в стакан и выпивали. А так как стакан вмещал двести граммов, а бутылка вмещает семьсот, то на долю Юрика оставалось сто граммов. Сто граммов за стакан это было по-божески. Юрик степенно выпивал и вступал в серьезный разговор. Затем в нем наступала нужда в другой компании, в третьей. Люди пользовались Юрикиным стаканом, закуривали, беседовали и включались в напряженный ритм трудового дня.
Так, в неторопливой размеренности, шли годы. Юрик был доволен своей жизнью, так как отчетливо сознавал необходимость своего существования в социуме. Он был маленькой частицей единого круговорота в природе.
Но однажды правый карман Юриковых брюк порвался, и опущенный в него стакан не лег привычно в насиженное место, а скользнул вдоль тонкой ноги, ударился о кромку тротуара и разбился.
В первые минуты Юрик не ощутил трагедии, но уже на следующее утро еще вчера доброжелательно беседовавшие с ним о происках НАТО, урожае в Казахстане и вчерашней х…вой игре Еврюжихина не обращали на него внимания, а молодежь со свойственной ей жестокостью гнала Юрика прочь, начисто забыв о его многолетних заслугах.
Конечно, наилучшим исходом было бы приобрести новый стакан, но, как уже было сказано, живых денег у Юрика не было никогда.
Вскорости у магазина появился молодой Деловой мужик со своим стаканом. Природа не терпит пустоты. Помимо честных ста граммов, Деловой забирал и пустую бутылку. Завсегдатаи немного посопротивлялись, а потом смирились. Деловой был необходим.
Юрик от сознания своей ненужности перестал ходить к магазину, слег в постель и через несколько дней умер. Юриковы брюки перешли с зашитым женой карманом к его Сыну, который на украденные у матери семь копеек купил новый стакан, набил морду Деловому и продолжил отцовскую традицию.
И вот этот самый Сын допивал оставшиеся от Мэна, Инвалида и Собачника сто граммов портвейна «777». Сколько ему было лет, неизвестно. Может быть, сорок, а может быть, и все шестьдесят. У Сыновей Юриков возраста не бывает.
Вернувшись домой, Мэн неожиданно для себя съел яичницу и так же неожиданно для себя попросил Жену вызвать Психиатра, чтобы наконец попасть в санаторное отделение, где его приведут в порядок и он начнет новую жизнь. Удивленная Жена позвонила Психиатру и после беседы с ним сообщила Мэну, что завтра он должен быть в отделении. Есть только одно условие. До завтрева дня Мэн должен прекратить пить. Потому что в санаторном отделении обретаются пребывающие в посталкогольной депрессии интеллигентные натуры, у которых вид другого пьяного интеллигента может вызвать неконтролируемые желания, после чего все отделение может пойти в разнос. Похмельные – это другое дело. Все были тут такими, а пьяный радостный интеллигент вызывает у депрессивного интеллигента мысли о подражании.
Так что у Мэна не было выхода. Он должен был сутки провести в полной абстиненции. Он выпил весь водопровод. Часть в сыром виде, часть в виде растворителя для растворимого кофе.
Но вечером Мэн, чтобы заснуть, выпил новое для себя снотворное, но не заснул. Потому что новое снотворное смешалось с утрешним алкоголем, и Мэна закрутило по всей комнате. Он врезался в книжный шкаф сначала мордой, а потом спиной. Брызнуло стекло, и часть брызг застряла в мэновой спине. Мэн вытащил брызги. На ковер со спины и морды закапала кровь. Ворвалась Жена. Охнув, она удерживала мятущегося Мэна, а когда снотворное и утрешний алкоголь прекратили толковищу, смазала Мэна зеленкой и уложила в кровать.
А на следующее утро Младший доставил его в САНАТОРНОЕ отделение. И усадил перед кабинетом врачей. До носа Мэна донесся какой-то знакомый аромат. Мэн вздрогнул. Мимо него прошла Медсестра, улыбнулась ему и вышла из отделения сквозь запертую дверь. Мэн не успел удивиться, потому что из кабинета вышел Блондин с бланшем под правым глазом.
– Вас зовут, – сказал он Мэну, – но учтите, я здесь не по этому делу…
– Конечно, конечно, – согласился Мэн, – я тоже по-другому, – и вошел в кабинет.
В кабинете, одетые по-гражданке, сидели Добродушный врач и какая-то неимоверной красоты Чувиха лет тридцати пяти. Даже в сидячем положении было видно (простите за банальность), что ноги ее начинаются от изящных ушей. Мэн бросил на нее призывный взгляд, но ответа не получил. Очевидно, весь покрытый зеленью, абсолютно весь, Мэн был не так привлекателен, как обычно, или как ему всегда казалось. А Добродушный показал Мэну на стул рядом с собой. Мэн сел, но промахнулся. Похмельная вестибулярка подвела. Тем не менее он поднялся, сел на стул и вежливо спросил Добродушного:
– Чем могу быть полезен?
Вот тут-то Длинноногая подняла на Мэна заинтересованный взгляд.
– Он совсем плохой, – сказала она Добродушному.
Тот кивком головы согласился с ней, вышел из кабинета и вернулся с только что вышедшим Блондином.
– Отведите его, – сказал он Блондину, – в палату.
Блондин взял Мэна под руку и привел в четырехместную палату, где и уложил Мэна на одну из кроватей. На другую улегся сам и привычным жестом закатал рукав рубашки. Жестом предложив Мэну сделать то же самое. Мэн закатал. В палату вошел Младший, сказал Мэну, что он все уладит сам, потому что Мэн совсем плохой и перед общением с Добродушным его нужно сделать менее плохим. А совсем хорошим он уже никогда не станет. С тем и вышел из палаты, уступив место Сестре с двумя капельницами. Через минуту в вены Мэна и Блондина закапала жидкость.
– Ты по этому делу? – спросил Блондин и щелкнул себя по горлу.
– Да ты что?! – возмутился Мэн. – Я по другому делу. Делу Румянцева. А ты по этому? – и тоже решил щелкнуть себя по горлу. Но промахнулся и щелкнул по виску.
– Да никогда в жизни! – в свою очередь возмутился Блондин. – Так, принимал, как все, а Ректор распорядился. А то с кафедрой придется распрощаться. А у меня командировка в Штаты на коллоквиум. Вот пришлось согласиться. А так я, как все…
– Как все или как все, вместе взятые? – уточнил Мэн.
Ученый Блондин задумался, а потом вздохнул горько:
– Ну, не совсем, как все, вместе взятые, но наполовину.
– А бланш откуда?
– Генезис неизвестен. Аспирант мой защитился. Это я помню. Потом банкет был. Это я тоже помню. Потом, как сейчас помню, заспорили о некоторых особенностях мнимых чисел четвертого порядка с оппонентом моего диссертанта, профессором из родственного НИИ. А потом был бланш и вызов к ректору.
– И кто оказался прав? – из вежливости спросил Мэн.
– Конечно я, – обиделся Блондин.
– Чистая ложь! – раздался голос от дверей палаты.
Мэн и Блондин повернули головы. В дверях палаты стоял Брюнет с таким же, как и у Блондина, бланшем. Блондин привстал и попытался выдернуть шприц из вены. Очевидно, судьба мнимых чисел четвертого порядка требовала немедленного решения.
– Стоп! – заорал Мэн и свободной рукой удержал Блондина на кровати. – Вы оба правы!
– Как это? – завозмущались оппоненты.
– А так, – сказал Мэн, – у вас абсолютно идентичные бланши. Значит, ваш сугубо научный спор завершился со счетом один-один. Ничья, чистая математика.
Ученые замолчали, а потом Блондин прошептал:
– Это же новая наука… Математическая биология…
– Верно, коллега. Но я бы уточнил: не математическая биология, а биологическая математика.
– Ну уж нет! – возразил Блондин и снова попытался выдернуть шприц из вены.
Но тут в палату внесли третью капельницу, Брюнет был уложен на третью кровать и почти немедленно подключен к капельнице. А еще через десять минут все трое спокойно заснули.
А когда проснулись, наступило время обеда. Давали суп вермишелевый вегетарианский, курицу с рисом и компот. Все было вполне съедобно. (Кстати, курицу с рисом давали через день, так что Мэн сделал вывод, что санаторное отделение было непосредственно подключено к какой-то подмосковной птицефабрике.)
После обеда Мэна позвали на собеседование с Добродушным. Мэн добросовестно изложил Добродушному извилистый путь прихода к алкоголизму, не забыв упомянуть, что действия человека наполовину состоят из генотипа и наполовину фенотипа. То есть от наследственности и внешних обстоятельств. Которые, к несчастью, сложились не в пользу Мэна. Короче говоря, смесь имманентного и трансцендентного и привели Мэна к его нынешнему печальному состоянию. А в конце добавил для убедительности:
– Водка проклятая довела. Несчастный я человек. И что делать, не знаю. За что наказываешь, Господи? – и пустил неискреннюю слезу.
– Очень вы, алкоголики, любите жалеть себя. Все виноваты, а вы чисты. Так?
– А как же? Болезнь, она и есть болезнь. Неизлечимая.
– Это да. А скажите, вообще не пить вы не можете?
– Как так, как так? – возмутился Мэн. – А как без водки справиться с суровыми мерзостями бытия?
– А вот тут мы вам поможем. Соответствующие лекарства подберем. Физиотерапия, правильное питание, прогулки на свежем воздухе, благотворное влияние семьи. У вас, насколько мне известно, трое детей и пятеро внуков. Есть работа. Вы уважаемый человек. Чего вам еще надо? Вам вообще незачем пить.
Мэн смахнул свою неискреннюю слезу и гордо выпрямился:
– Без алкоголя я теряю одну из степеней свободы! И это мне, как Человеку, очень обидно.
– А с алкоголем вы свободны?.. Вы же целиком зависите от него. И грош цена вашей свободе. Вы – раб. Причем по доброй воле. С каких лет вы пьете?
– С тринадцати.
– Так вот, при вашей кажущейся свободе вы – раб уже более пятидесяти лет. И не чей-либо, а чего-либо. Водку в вас насильно не вливали?
– Вроде нет, – не сразу припомнил Мэн.
– Вот так вот… – подытожил Добродушный. – Вы – сам себе раб. И нечего рассуждать о генотипе и фенотипе, имманентности и трансцендентности. Вы просто оказались слабым человеком. Как, впрочем, и многие сильные люди. Но тут я уж ничего не могу поделать. Подлечить мы вас подлечим, а там… Все зависит от вас. – И он отпустил Мэна.
Мэн побрел в курилку. Контингент курящих оказался принципиально другим, нежели в других отделениях дурдома. Во-первых, на курящих не было фланелевых пижам, из-под которых выглядывало белое солдатское белье. Все были одеты либо в тренировочные костюмы самых разных расцветок и фирм, либо в джинсы и футболки. У одного, джентльмена лет пятидесяти, была майка университета города Беркли 62-го года. Во-вторых, сама курилка была отделена от уборной. В ней стояли столы с пепельницами, широкие скамьи со спинками. Так что курить можно было со всем возможным комфортом. Лица у всех были интеллигентные и не обнаруживали видимых следов алкоголизма. Вымазанный зеленкой Мэн, хотя на нем и были «Ливайсы» и майка с портретом Леонардо да Винчи, выглядел зеленой вороной. Тем не менее он раскланялся и, чтобы произвести благоприятное впечатление, сказал:
– Здравствуйте, господа!
И тут он понял, что действительно находится в санаторном отделении. Никто из присутствоваших не счел это обращение за издевательство, а, наоборот, ответили Мэну вежливым кивком головы. А Берклианец даже дал словесный ответ:
– Приветствуем вас, сэр. Какими судьбами?
– Вообще-то, я не по этому делу, – застеснялся Мэн.
– В первый день мы все здесь не по этому делу. Но ничего, здесь стесняться нечего и некому. Через…
На этих словах в курилку вошли двое бланшированных ученых соседей Мэна по палате.
– О! – обрадовался Берклианец. – Профессора! Сколько лет, сколько зим!
– Если быть точным, – обрадовался Берклианцу Блондин, – два лета.
– Точнее, два лета и один месяц, – буркнул Брюнет.
– И конечно, не по этому делу?
– Ну, в общем… – отвел взгляд Блондин.
– В общем, ну… – отвел взгляд в другую сторону Брюнет.
– Вот видите, – обратился Берклианец к Мэну, – вот уже в третий раз мы здесь встречаемся, а они все – не по этому делу. Восхитительное постоянство. В том числе и бланши у каждого под одним и тем же глазом. А у вас, простите, травмы какого происхождения?
Мэн чуть было не ощерился, но, натолкнувшись на благожелательный взгляд Берклианца, со всей прямотой ответил:
– Столкнулся с реальной действительностью в виде дверцы книжного шкафа.
Берклианец удовлетворенно кивнул, а куривший невдалеке Углубленный в себя человек, не принимавший участие в предыдущей беседе, встрепенулся:
– Извините за вторжение в частную жизнь, а какие книги стояли за стеклом?
Мэн стал вспоминать:
– Значит, в том месте, куда я шарахнулся в стекло правым плечом, стоял Лосский. «Бог и мировое зло». Носом я попал в «Сто лет одиночества», лбом – между Бродским и Дао Дэ Цзин, а потом всей мордой ткнулся в восьмитомник Чехова.
От окна оторвался Босоголовый человек с нежными чертами лица и вцепился в Мэна:
– Вот-вот, ну разве это не пародия?
– Что именно? – попытался робко уточнить Мэн.
– А вот это: «Мы увидим небо в алмазах», «Труд, только труд», «Я хочу стать птицей»… А?
– Ну, я не знаю… – стушевался Мэн, – весь мир ставит…
– Мир сошел с ума! – взорвался Босоголовый. – А Чехов издевается над ним.
Мэн не счел возможным для себя спорить с Босоголовым, потому что никогда не задумывался о природе чеховских пьес. А Босоголовый выскочил из курилки, оставив Мэна в глубокой задумчивости.
– Не обращайте на него внимания, – сказал Берклианец, – у него раз в два года наступают алкогольные обострения на почве Чехова. Артист. Большой. Мастерская Мэтра. Все чеховские роли переиграл: от Вершинина до Лопахина. Весь мир объездил. С чеховскими пьесами. И все пытается понять, что он играет. А потом не выдерживает собственного непонимания и запивает.
– И как он выходит из этого состояния?
– Год снимается в сериалах, приходит в себя, а потом снова начинает играть Чехова и еще через год опять запивает. И так уже десять лет.
В курилку опять вошел Босоголовый и нервно закурил в окно. А потом ловко кинул окурок в пепельницу и вопросил окружение:
– И как мне теперь быть? Невозможно так мучиться. Каждые два года – запой, каждые два года – развод, пятеро детей растут без отца. И все из-за Чехова.
Окружение молчало. Босоголовый заметался по курилке.
– Черт знает что! Любит одного, спит с другим, первый стреляется, другой спит с другой, попутно, походя, подстрелив первую. Купец платит за вишневый сад значительно больше того, что он стоит. Милые люди гробят себя, чтобы прокормить старого университетского пижона, и благодарны ему за то, что он снисходит до их кормежки. И самой большой сволочью оказываются интеллигентные люди. Ну как тут не запить интеллигентному человеку?
Все по-прежнему молчали. На их памяти этот вопрос возникал не впервые. Причем большинство считало запой раз в два года вполне приемлемым. Мэн тоже не считал такую периодичность большой проблемой, о чем и не преминул высказаться. И получил обескураживающий ответ:
– А до Чехова я пил, как все люди.
«Так, – подумал Мэн, – теперь Чехов виноват». Как-то у русского человека всегда находится кто-то виноватый. Чем бы он ни занимался, в чем бы он ни прокалывался, какую бы пакость ни сочинял, сколько бы жизней ни перепортил, всегда виноват кто-то другой. Вот и вся загадочность русской души на самом деле. Вот он, Мэн – еврей, а потому никогда никого не винил в своем алкоголизме. Ну разве что некоторые мелочи. Социалку, Первую Жену, Советскую власть. Постсоветскую власть. Отсутствие денег. Наличие денег. Несоответствие Желаемого и Действительного. Соответствие Желаемого с Действительным, когда просто невозможно не напиться от счастья. Горе. Радость. Ни то ни се, когда, чтобы добиться либо горя, либо радости, просто необходимо принять на грудь. И конечно же, проблемы с Чеховым. А в остальном за собственный алкоголизм Мэн целиком и полностью брал ответственность на себя и только на себя. Очередная разница в русском и еврейском менталитете.
И вдруг с ужасом понял, что эти слова, за исключением собственной ответственности, думает не он, а говорит Берклианец. И обращается он с этими словами к Мэну, поясняя причины русского алкоголизма и не понимая, почему запивает еврей Мэн.
– Все потому же, – вздохнул Мэн. – Только у меня не Чехов, а Шекспир. – И встретив не шибко понимающие взгляды, невразумительно пояснил: – Все никак не могу понять, быть или не быть.
И вдруг Босоголовый бросился на шею Мэна:
– Благодарю вас, мой родной! Вы меня спасли! Шекспир, и только Шекспир. У него, по крайней мере, все в конце концов помирают и перестают мучиться. И гори синим пламенем Антон Павлович Чехов. – И Босоголовый вылетел из курилки. (Через три дня его выписали, а еще через три года он прославился в шекспировских ролях – от Отелло до черепа Йорика. И с тех пор выпивал весьма умеренно, как в дочеховские времена. Так Мэн впервые доказал, что алкоголизм излечим.)
Потом в курилку вошли три юных интеллигента с пивными бутылками «Хайникен». Мэн удивился. Пиво в антиалкогольном отделении?.. Но, как пояснил Мэну Берклианец, юные интеллигенты страдали пивным алкоголизмом, происходили из весьма обеспеченных семей, учились в МГИМО, и пивной алкоголизм мог повредить их будущей карьере в дипломатии или шоу-бизнесе. Поэтому их за хорошие башли и определили в это санаторное отделение, а чтобы сделать лечение психологически приемлемым, пивные бутылки оставили, заменив пиво в них на кофе. Один из них сел на подоконник и стал мило беседовать со скопившимися под окном молодыми дамами. Мат струился буйными потоками сверху и снизу. Как это и принято среди интеллигенции. Сначала Мэн, долгое время избегающий сквернословия, не мог понять, о чем идет речь, но понемногу родовая память возвращалась к нему, и он понял, что речь идет о предстоящем половом сношении юных интеллигентов с молодыми дамами ближе к вечеру.
«Всюду жизнь», – подумал Мэн и, затосковав, вышел из курилки.
Он вошел в свою палату и лег на кровать. Через некоторое время в палату вернулись высокоученые сокамерники и улеглись по обе стороны Мэна. (На свои кровати.)
На душе Мэна было паскудно. Посталкогольная депрессия вступала в свои права, отвоевывая в сознании, подсознании и индивидуальном бессознательном все новые территории. И постепенно она полностью загрузила Мэна и стала выливаться наружу, окружая его кольцом беспросветной клубящейся серости, через которую было невозможно пробиться, да и не было на то ни малейшего желания, ни сил. Мэн не пошел на ужин, не пошел курить после неужина, не стал есть раздаваемый на ночь просроченный йогурт. Он репетировал собственные похороны.