К книге
Белая горячка. Delirium TremensЧасть первая. Сновидение
33%
Часть первая. Сновидение
2

Мэн стоял в своей мансарде в пригороде Москвы. Потолок, естественно, был стеклянный, и сквозь него светило бесконечно радостное Солнце. Стены были увешаны картинами Оскара Рабина, Немухина, Калинина и других русских советских авангардистов. Но основным украшением стены была фотография Мэна во фраке со скрипкой, сделанная Брессоном на концерте, даваемом Мэном в честь рождения Валери Жискар Д’Эстена.

На Мэне был бархатный домашний пиджак, из-под которого виднелась крахмальная белая рубашка «Армани». Домашние брюки были неправдоподобно отглажены, а на ногах – лакированные домашние тапочки. Мэн взял с фортепьяно рюмку коньяка, отпил глоток, погонял его по нёбу, деснам и пустил в свободное плавание по пищеводу. Потом он взял скрипку и начал играть 26-й концерт для скрипки Моцарта. Во второй части концерта он перевозбудился и слишком сильно провел смычком по струнам. Лопнула струна «соль». Мэн поискал в своем хозяйстве струну «соль» и не нашел. Тогда он решил пойти по соседям и поспрошать насчет недостающей струны.

В первой квартире дверь открыл какой-то Парень. Увидев Мэна со скрипкой, он сказал:

– Мужик, я тебя знаю. Ты был корешом Папани в детстве…

Мэн заинтересовался своим корешом, которого он напрочь не помнил. Поэтому он вместе с Парнем прошел в квартиру. В кухне сидела и плакала пьяная копия Мэна.

– Чегой-то он плачет? – спросил Мэн.

– Жена ушла, забрала ребенка, меня то есть, и ушла.

– Давно ушла? – спросил Мэн.

– Двадцать лет назад, – ответил Парень.

– А чего ушла?

– Пил сильно.

– А потом вернулась. Вместе со мной. Он на радостях и запил.

– Давно запил?

– Десять лет назад. Давай выпьем, брат.

– Да я не пью, – сказал Мэн, а потом добавил: – А у вас случайно нет струны «соль»?

Парень распахнул рубашку на груди, и Мэн увидел татуировку: «Нет в жизни струны «соль».

Мэн по-братски выпил глоток водки, также по-братски расцеловался с Парнем, слился с ним, вышел на лестничную площадку и позвонил в дверь напротив. А там море шумит. Волны налетают на берег, и хрестоматийный девятый вал выносит тело Мэна с синим лицом и вцепившейся в ногу клешней краба. К которой был прикреплен сам Краб, похожий на похмельного Мэна. Мэн смотрит на эту картину, пытаясь понять, каким образом он оказался в этом море.

– Не дрейфь, Мэн, – сказал Краб, – ты помер во сне, а пока ты жив, это дело надо отметить. Ща сделаем.

Краб пошарил по карманам трупа «Мэна во сне», вынул початую бутылку «Муската» и протянул ее Мэну. Мэн сделал три больших глотка и поперхнулся.

– Чача, – сказал Краб, отломил клешню и протянул ее Мэну. – Всем давно понять пора бы, как вкусны и нежны крабы.

Мэн закусил и на всякий случай осведомился о струне «соль». Краб показал на шею синего Мэна. На ней была затянута струна «соль». Но она сильно проржавела и не была способна к исполнению 26-го концерта Моцарта.

А потом пришел очередной девятый вал и уволок удавившегося во сне Мэна обратно в море вместе с Крабом и струной «соль». И Мэну ничего не оставалось делать, как выйти из квартиры и пойти вниз, чтобы попытать счастья этажами ниже.

Но этажами ниже в квартирах происходили самые разные события. В одной – мэны принимали на грудь по стакану и социалистические обязательства, отмечали стаканами удачную охоту в Завидово, в другой – пили за счастливое будущее всех мэнов страны, в третьей – мэны в телогрейках мчались на комбайнах в сельпо и сталкивались с мэнами на тракторах, возвращающихся из сельпо. При столкновении они сначала мордовали друг друга, а потом мирились, пили мировую, а потом все вместе опять возвращались в сельпо напрямик по тучным хлебам. И всюду кто-то где-то встречал струну «соль», но на данный момент ее не было. И все сочувствовали Мэну, наливали ему кто что и мягко провожали до выхода из квартир. И вот Мэн спустился в подвал и открыл болтавшуюся туда и сюда дверь. Там был пивняк. Хозяйка продавала пиво. Кто пил его жадно, кто – уже не торопясь, а кто и дохлебывал гордо оставленные кем-то опивки. Между столиков болтался какой-то Старик со знакомым лицом, безмолвно просящий пива. Потом он подошел к стойке и безмолвно посмотрел на Хозяйку, моющую кружки. Та выплеснула воду ему в лицо. Старик вытер грязным рукавом лицо и увидел Мэна. В лице его мелькнуло какое-то воспоминание. Он подошел к Мэну и сказал:

– Я знаю, что вам нужна струна «соль».

Пьяный Мэн кивнул головой.

– Пять рублей – ей, – и Старик мотнул головой в сторону Хозяйки, – и пару пива – мне.

Мэн отдал квинту Хозяйке, а Старику взял пару пива. Хозяйка вынула из-под прилавка скрипку. Мэн выпил кружку и взял ее в руки. Это была «Страдивари». С целой струной «соль»!..

Мэн выпил еще одну кружку, чтобы поравняться со Стариком, потом они слились вместе, и в исцарапанном лифте единый Мэн вернулся к себе в мансарду. Там его встретили голые стены. Не было Оскара Рабина, Немухина, Калинина, других советских авангардистов. Не было и фортепьяно. Не было ничего. Только валялась на полу надорванная фотография Мэна во фраке. Мэн взял валявшийся на пыльном полу смычок и провел по струнам скрипки Страдивари. Он ждал звуки 26-го концерта Моцарта, но вместо этого раздался отвратительный скрип. Мэн провел по струнам мягче, потом посильнее, потом еще сильнее. И опять лопнула струна «соль»! Тогда Мэн перевернул скрипку и вжарил: «Нашел тебя я босую, простую, безволосую и целый год в порядок приводил, но ты мне изменила, другого полюбила, зачем же ты мне шарики крутила?»

* * *

Мэн проснулся мокрым от пота не только снаружи, но и изнутри. Его сердце, голова, кишки были солено-мокрыми, но если наружный пот можно было вытереть, то избавиться от внутреннего не было никакой возможности. Он заливал какие-то глаза в самой середине Мэна, заливал мозговые извилины и мешал сосредоточиться на сегодня, на завтра и на вчера. Мэн начинал метаться по кровати, пытаясь вернуться в действительность, но пот уже начал выплескиваться через поры кожи, глаза, уши, нос, не давал дышать и грозил погрузить Мэна в глубину соленого потного моря. Мэн через силу закричал. То есть он думал, что закричал, а на самом деле из него выплеснулся какой-то судорожный хрип. И в этом хрипе слились наружный и внутренний пот Мэна, образовали водовороты, в которых Мэн начал захлебываться, бить руками и ногами окружающее пространство, чтобы вырваться на свежий воздух, которого Мэну стало не хватать. А потом он задохнулся.

Очнулся он не у себя в палате, а в другом помещении совершенно голый. Он инстинктивно попытался прикрыть член и яйца, но это ему не удалось. Руки были плотно прихвачены ремнями к металлическим прутьям вдоль кровати, а ноги такими же ремнями тоже были лишены свободы. Мэн хрипнул и открыл глаза. Рот был сухим и чужим. Чьи-то жилистые руки раздвинули ему губы и влили в Мэна кружку воды. И Мэну сразу же захотелось помочиться.

«Чифирь просится на волю», – подумал он и тут же обнаружил, что простыня вокруг него уже мокрая. Стало быть, чифирь уже вышел. Стало быть, он здесь лежит уже не час и не два. А раз руки и ноги привязаны, если он не слышит посапывания Бородатого Психа, то, стало быть, он находится где-то в другом месте. Тут он сообразил, что уже может связать в единое целое хотя бы немногое, что можно связать, и спросил у руки со стаканом воды:

– Где я?

– Где-где… Где надо… Там, где тебе и место.

– А почему я привязан?

– Положено. Потому что от таких, как ты, всего можно ожидать.

Мэн поднял глаза и увидел здоровенного пожилого Мужика в белом халате.

– А что я делал?

– Да схватил одного больного за горло и требовал какую-то струну «соль». Типичная «белка». Тебя связали и сюда привезли.

– Куда «сюда»? – спросил Мэн.

– Куда всех алкашей привозят рано или поздно. В реанимацию.

– А развязать меня можно?

– Никоим образом. «Белка» – она такая вещь, что может вернуться в любой момент, и ты – уже не ты, а кто-то другой. И можешь натворить черт знает что.

– Интересное дело! Всю жизнь себя контролировал, а сейчас могу натворить черт знает что? Да?

– А как же? Это же «белка». По себе знаю. Потому здесь и работаю. А так я был инструктором Бауманского райкома партии. По зову сердца проводил решения Партии. В которую я вступил в 44-м на Втором Белорусском. Все было нормально. Жена, дочь, две комнаты. Паек. А потом вдруг стал писать стихи. Двадцать, нет, двадцать один год назад. Подожди минутку, – сказал Мужик и отошел на какой-то несвязный голос.

Мэн поднял голову и увидел, что Мужик поправляет катетер в члене какой-то окровавленной туши. Потом Мэн разглядел, что катетер торчал не в члене, а в остатке члена, который был отрезан вместе с яйцами, и катетер, строго говоря, торчал из остатков оттянутого щипцами члена. Он, как и Мэн, был привязан к койке и полуразборчиво бормотал:

– Сережа, Сереженька…

– Вот ведь! – восхитился какой-то голос справа от Мэна. – И у них любовь бывает.

Мэн с трудом повернул голову направо. Направо от него лежала привязанная голая женщина с синим лицом лет тридцати-шестидесяти. Та уловила на себе взгляд Мэна и глазами показала на Отрезанные Гениталии.

– Вот пидор, а тоже в себе чувства имеет. Все мы – люди, все под Богом ходим. – И Синяя замолчала. Чтобы потужиться и сходить под себя по-большому.

А Мэн решил полюбопытствовать, кто у него находится слева. Тем более этот кто-то заявил о себе злым мычанием. Мэн отвернулся от гадящей под себя Синей к левому флангу. А там лежал человеческий обрубок со связанными в локтях руками за спиной. Ноги были сверхсильно согнуты в коленях и привязаны к связанным рукам. Мэн возмутился царящей в реанимации жестокостью и вознамерился было заявить что-то о гражданских правах. Он рванулся, но ремни не пустили его на битву за общечеловеческие ценности.

– Что? – спросил вернувшийся к нему Мужик. – Не нравится?

– Это гестапо какое-то. Как можно так с человеком?!

– С человеком? Этот, с позволения сказать, человек в «белке» убил жену и двух детей. Мальчика и девочку. Трех и пяти лет. Он вот уже две недели здесь и все никак не может в себя прийти. И не придет, сука.

Мэн вспотел. Он подумал было что опять начнет захлебываться в собственном поту, но вовремя вынырнул и тяжело задышал.

– Не, теперь уже ты тут, – сказал Мужик, – а это все местная жизнь. К ней со временем почти привыкаешь. Да и ты привыкнешь. Когда залетишь сюда по второму, третьему разу.

Мэн решительно замотал головой.

– Все так думают. Мол, уж я… да никогда в жизни… капли в рот не возьму… Или буду как человек… по сто пятьдесят, по двести… и все… устроюсь на работу… Все уже было… А потом опять здесь…

И тут подала голос облегчившаяся Синяя:

– Это ты врешь. Совсем даже и необязательно сюда. Можно и просто в острое попасть. Там чисто, уборная есть, сама ходить можешь… А раз в неделю посетители…

– Да кому к тебе ходить?! – сказал Мужик.

– Некому, – согласилась Синяя, а потом тоскливо протянула: – Меня уже года три никто не трахнул по-человечески.

– Да тебя вообще никогда не трахали по-человечески. С тех пор, как в пятнадцать лет шесть человек поставили на хор.

– Ты-то откуда знаешь? – удивился Мэн.

– Да она к нам раз в полгода залетает. Выйдет от нас, попадет в острое, там отойдет, выйдет на волю, месяца три покантуется где-то уборщицей, купит платье, обмоет покупку с дворником или сантехником и через пару дней – «белка», здрасте пожалуйста. И опять тут.

– И все-то ты врешь, – обиделась Синяя, – последний раз я на стройке работала, бетон месила. Там-то у меня любовь была настоящая. С крановщиком. Володей Пресняковым. Он мне песни пел. Красивые!.. У меня от него девочка родилась. Кристина… Или не у меня… А у Певицы… Мы с ней подруги были неразлучные… Она ко мне часто приходит. Вот и сейчас идет. – И она насколько возможно подняла голову.

То же сделал и Мэн. Как будто и впрямь ожидал увидеть здесь Певицу. Он ее и увидел. Она была чем-то похожа на Медсестру. Певица-Медсестра подошла к койке Синей, поцеловала ее в лоб, а потом присела в изножье койки Мэна.

– Вот до чего мы дошли, Мэн, тридцать лет прошло, когда мы с тобой общались, – сказала она, теребя редкие волосы Мэна.

– Мы с вами никогда не общались, – пробормотал Мэн.

– Ну как же, тридцать два года назад ты работал в антураже у Певца, а я – в антураже у Сатириков. И как-то на гастролях мы встретились в Омске. Ты пытался меня клеить, купил шоколад, бутылку «Мукузани» и бутылку водки. Думал, что будет, как всегда. А я тебя вообще не знала и послала. Получился фраерский набор. Хотя какой фраерский, когда водку и «Мукузани» ты выпил сам и чуть не сорвал концерт. Помнишь?

– Не помню, – признался Мэн.

– И правильно, что не помнишь. Потому что этого никогда не было. Как и сейчас – меня здесь нет. Это твои нереализованные желания, а вовсе не я. И эту Синюю я тоже не знаю. Как и она меня. Это все ваши нереализованные желания. Прощай, Мэн, – и Певица стала таять в воздухе, а потом снова материализовалась, но уже в виде Медсестры.

Мэн видел ее сквозь щиплющиеся от пота глаза. Видел и не верил. Он был уверен, что она такой же глюк, как и Певица, как и все его ранние нереализованные желания. И вдруг понял, что ему страшно хорошо, что эта женщина сидит на его кровати, пусть это и глюк. Он хотел погладить ее по руке, но руки, как уже сообщалось ранее, были привязаны. Он виновато улыбнулся. Тогда Медсестра накрыла своей рукой кисть Мэна и стала ее медленно поглаживать.

– А я, когда пришла на дежурство, решила, что вас перевели в санаторное, а оно вот как оказалось. Вот я и решила навестить. Я тут в нашей столовой выпечки купила. И сока.

И она стала кормить Мэна, так как руки у него были привязаны. Как уже говорилось два раза.

– А мне? – раздался голос Синей. – А мне пирожок, Певица?

– На… – кинула Медсестра и заткнула рот Синей пирожком с курагой.

Синяя стала жадно жевать, запрокинув голову, чтобы не уронить пирожок. Она заглатывала его, как удав проталкивает большую добычу внутрь себя без помощи рук, которых, как широко известно, у удава нет, а у Синей рук, считай, что тоже не было. Так как они были привязаны. Как об этом говорилось уже три раза.

– Ну, ладно, – сказала Медсестра, – поели. Уже хорошо. Ваша Жена внизу на лавочке сидит, но ее сюда не пускают. В реанимацию вообще никого не пускают. Кроме своих. Вы хотите ее видеть? Она – молодая.

– Да, – с наиболее возможной гордостью подтвердил Мэн, – на год моложе меня.

– А я думала, лет на пятнадцать, – удивилась Медсестра. – Это странно, обычно с такими, как вы, женщины стареют очень быстро. Умеете вы вытягивать из женщины все соки до поры. Я ее сейчас приведу.

Она похлопала Мэна по голой ноге и вышла из реанимационной палаты.

– Что-то все это очень странно, – сказал Мужик, прикрывая Мэна простыней. – Никогда эта Медсестра сюда не заглядывала.

– А ты-то при чем? – оторопел Мэн. – Ты-то какой алкаш?

– Обыкновенный… ну, не совсем… Значит, так… – начал он, и в это время в реанимацию в сопровождении Медсестры вошла Жена.

Мэн к этому был не готов. Он еще не мог смотреть ей в глаза, потому что не знал, что натворил во время запоя. Как именно он обидел Жену. В том, что обидел, он не сомневался, потому что в его характере была некоторая способность к нанесению боли близким, проявляющаяся именно во время запоя. В это время Дьявол, сидящий в Мэне, выползал на поверхность и оказывался сильнее тихого мирного Бога, соседствующего в Мэне рядом с Дьяволом. Любовь к ближнему становилась искаженной и оборачивалась пыткой для всех, кто общался с Мэном. А с Мэном во время запоя общалась только Жена. И Пес. Который, ненавидя похмельного Мэна, тем не менее пытался его как-то успокоить, вылизывая дрожащую руку, и брезгливо-ласково лизал лицо. А когда опохмелившийся Мэн засыпал, Пес ложился у него в ногах, и собачье тепло и ласка проникали в тело и мозг Мэна, помогая заснуть и уползти из этого мира в мир, где были только покой и спокойная безнадега.

Так что Жену Мэн видеть был не готов. Поэтому он закрыл глаза и сделал вид, что не слышит громкого оха Жены, увидевшей распятого Мэна. Он не услышал ее слов: ему же больно, он не услышал ответа Медсестры, что с этим ничего не сделаешь, что так положено, и слов Мужика: это у нас такая работа, мадам, похоже, что он выкарабкается, не то что эти, и слов «спасибо, мадам», поняв, что Жена дала ему денег, он не услышал ничего. А услышал он только удаляющиеся шаги Жены и слова Медсестры, обращенные к Мужику: «Жалко…» – а потом и ее удаляющиеся шаги. Только тогда он открыл глаза. И Мужик продолжил, словно не было прихода Жены, словно разговор и не прерывался. И он, и Мэн все прекрасно понимали.

– Значит, так… Был себе партийный инструктор. А потом что-то клюнуло. В 68-м году. Он вышел из рядов. А на работу его не брали. Во-первых, потому, что он, кроме партийной работы, ничего не умел. А во-вторых, и это главное, в той жизни лучше было быть невступившим, чем исключенным. Так что сберкнижка очень быстро отощала. Сын женился и свалил жить к молодой жене. А свою жену он однажды, заснув на собственном сорокалетии, по пробуждении застал под своим бывшим товарищем по партии. Он дал ей по роже, взял оставшиеся деньги и умотал в родительское село, в избу, где вылупился из материнского влагалища. Родителей, понятное дело, в живых он не застал, но изба стояла. Он купил на все деньги водки, пил беспробудно две недели, пока не кончились деньги. Есть у них такая способность. Тогда он одолжил у соседки кило сахара, пачку дрожжей, выпил и то, и другое с водой и лег брюхом на печь, чтобы сахар с дрожжами в животе забродили и произвели необходимый эффект. Брожение произошло, но дало неожиданный для него эффект. Продукты брожения ударили не в голову, а в другое место. В избе стало невозможно жить. Тогда он поджег избу и сел на завалинку соседки полюбоваться на пламя. Он было бросился в него, но соседский мужик и его последний, не уехавший в город сын перехватили его и сдали сюда, в этом дурдом. Его выходили, а потому как идти ему было некуда, то его оставили здесь. Спал он тут же, на периодически освобождавшихся койках. Что медперсоналу было удобно, так как он отличался весьма внушительной силой и был всегда под рукой. Зарплата была грошовой, да и была ему не нужна. Питался он вместе с больными, а потратить ее ему было некуда. Вот уже почти три десятка лет он не выходил из корпуса. Изредка к нему приезжала его постаревшая жена, плакала и забирала скопившиеся деньги. Вот такие вот дела, Мэн, – закончил Мужик. Встал и ушел.

А Мэн остался лежать, пока к нему не подошел Реаниматолог.

– Ну что, Мэн, пришли в себя?

– А я, собственно говоря, далеко и не уходил, – не без самолюбования ответил Мэн.

– Не скажите. Вы уже сделали шаг за край. Но вас вовремя оттащили. Да и то не наверняка. Через две-три недели будет ясно. А теперь ответьте мне на один вопрос. Какое сегодня число?

Вот об этом Мэн не имел не малейшего понятия. Потому что во время запоя не имеет никакого значения, в какой день какого месяца ты наливаешь водку. Водка она и есть водка, в любой день недели, месяца, года. Об этом Мэн честно и поведал Реаниматологу.

– Хорошо, – сказал Реаниматолог, – сегодня 23 августа, – и ушел.

Некоторое время Мэн лежал, смотря в потолок. Не потому, что там было что-то интересное, а потому, что вокруг не было ничего интересного. Свое окружение он уже видел, смирился с ним и не видел никакой возможности что-то изменить в своем положении. Так он, глядя в потолок, тупо лежал, пока ему не вкололи в вену какую-то фиговину, и Мэн, помочившись под себя, стал засыпать. Но тут в реанимацию опять вошел Реаниматолог. На сей раз на нем были какой-то мундир, галифе, хромовые сапоги со шпорами и фуражка с высокой тульей.

– Итак, Мэн, я – обер-прокурор Приморского края. Какое сегодня число?

– Понятия не имею, – честно ответил Мэн.

– А ведь два часа назад я вам говорил, что сегодня 23 августа.

– Пожалуй, – легко согласился Мэн. – Одного только не понимаю…

– И что именно вы не понимаете? – спросил обер-прокурор.

– Какое отношение, господин обер-прокурор, имеет ваша должность к дню и числу месяца?

– Действительно… – пробормотал обер-прокурор и задумался. И во время задумчивости его мундир каким-то образом превратился в белый халат.

«Маскируется, – подумал Мэн. – Но меня не проведешь», – еще раз подумал он, а потом, лежа привязанным, ухитрился вытянуться по стойке «смирно», отрапортовать:

– Так что, господин обер-прокурор, сегодня 23 августа, как вы и приказали. А вот какой год, не помню, – честно добавил он.

А Реаниматолог, он же обер-прокурор Приморского края, подумал и сказал:

– Что же, вы, падла, интеллигенты, даже в «белке» пытаетесь острить. Вам бы плакать, что довели себя до такой степени.

– Если хочется плакать, не плачу, – так же лежа по стойке «смирно» отчеканил Мэн. – Марио Варгас Льоса, аргентинский писатель. «Иностранка» 1982 года.

– Начитанный? – спросил Реаниматолог.

– А то! – нагло ответил Мэн. – Как бы ручку отвязать? А то яйца чешутся.

– Это серьезно! – задумался Реаниматолог. – А буянить не будете?

– Зачем?

– Действительно, зачем… Этого-то я и понять не могу. Все, кого сюда привозят хоть что-то соображающими, грозят всех порвать, обратиться в прокуратуру, написать письмо Президенту, а раньше в Политбюро, качают права по поводу прав. А вы чего-то тихий какой-то… Странно…

– Чего ж тут странного? – удивился Мэн. – «Смирись, гордый человек», как кто-то когда-то сказал. Так что, гражданин начальничек, ручку прикажите-с отвязать.

Реаниматолог подумал и отвязал Мэну сразу обе руки. Мэн подвигал ими, с наслаждением почесал яйца, а потом приподнялся и в пояс поклонился Реаниматологу.

– Благодарствуйте, сударь мой, век за вас буду Бога молить. А теперь не соизволите предложить мне чашечку кофе? Гайдай. «Бриллиантовая рука».

– Правильно, – кивнул Реаниматолог, – сценарий К. и С.

– Якова Ароновича и Мориса Романовича, – подтвердил Мэн. – Знавал я их в юности. А первого потом и в молодости. Случай был с ними интересный.

– Быстро рассказывайте, – приказал Реаниматолог, – и если мне понравится, то и ноги отвяжем.

– Итак, это было в одна тысяча пятьдесят пятом году в ресторане «Дзинтари», что на Рижском взморье.

Флэшбэк

Пятнадцатилетний Мэн вместе с Отцом был вывезен на Рижское взморье, где он (отец) был на гастролях с эстрадным спектаклем, в котором он играл роль Бога в антураже двух прекрасных артистов М.В.М. и А.С.М. Они прихватили с собой и своего Сына, впоследствии замечательного артиста театра Сатиры и кинематографа. И вот как-то в выходной для артистов день все встретились в ресторане «Дзинтари». Выпили по рюмке водки. А юному Мэну и будущему замечательному артисту плеснули муската «Красный камень».

– Помню, – сказал Реаниматолог и на секунду впал в ностальгию.

– И тут, – продолжил Мэн, – на сцену вышел привычный по прошлым их гастролям джаз-банд. Но какой! Музыканты в косоворотках, атласных шароварах и мягких сапогах. И так же одетый дирижер некоренной национальности. У сидящей элиты волосы начали вставать дыбом. Слушать в кабаке оркестр русских народных инструментов и видеть еврея в косоворотке – это было слишком даже для 55-го года. И тут дирижер увидел наших героев, подскочил к ним, галантно поцеловал М.В.М. ручку, раскланялся с остальными и виновато развел руками.

– Что происходит, Соломон? – осведомился будущий сценарист «Бриллиантовой руки» Я.А.К. – Что это за маскарад? Мы где: в Мухосранске или оплоте Запада – Юрмале? (Вторую половину фразы добавил второй будущий сценарист.)

Остальная часть элиты молча смотрела на Соломона, не в силах преодолеть ужас перед евреем в косоворотке.

– Видите ли, ребята, – отвечал Соломон, – весной к нам в филармонию прислали комсомолиста худруком. Тот послушал наш репертуар, посмотрел на нас… А вы помните: лабухи сидели в красных смокингах, Лара выходила в платье «змея» и пела «Хеллоу, Долли», «Самотай», «Атомное буги» и прочую стилягу. Комсомолист послушал и сказал: «Либо пишите заявление об увольнении, либо…» И вот вы видите. Сейчас выйдет Лара. В сарафане, кокошнике, русыми косами с черной челкой и споет не какую-то там стилягу, а… Лара, на выход!

* * *

Глаза Мэна затуманились. Он отправился в прошлое.

– Дальше, – выдернул его оттуда Реаниматолог.

– Ага, – вернулся Мэн.

Продолжение Флэшбэка

И на сцену вышла Лара. В точности, как ее описал Соломон, послала А.С.М. воздушный поцелуй, отчего тот бросил взгляд на М.В.М. и зарделся. А Лара широко расставила ноги и хриплым голосом запела:

Хороши весной в саду цветочки, блип-дип,

Еще лучше девушки весной, блип-дип.

Встретитшь вечерочком, блип,

Милую в садочке, блип-дип,

Сразу жизнь становится иной. О йес…

Стабу-дабу-дай, стабу-даба-да…

– Все это, – продолжил Соломон, – мы после ультиматума комсомолиста и исполнили перед худсоветом. Все были страшно довольны. Только комсомолист спросил, что такое «блип-дип» и «стабу-дабу-дай». А я ему говорю: «Товарисч, поскольку ми с вами сейчас находимся в Латвии, то это перевод песни на латышский язык». А он: «Понял. Но вот музыка какая-то другая…» А я завелся, – пояснил Соломон пьющим мастерам культуры. – «Ви что, товарисч, считаете, что слова на латышский перевести можно, а музыку нельзя?.. Латвия не поймет!.. А она ведь одна из, – и Соломон запел: – «Союза нерушимого республик свободных, которых сплотила навеки великая Русь». Ви не поверите, ребята, – продолжал Соломон задыхающимся от смеха мастерам культуры, – все встали и запели. Комсомолист – первый. И пока я пел наш замечательный гимн, так и он пел. Со шницелем в зубах. Так что теперь у нас ансамбль русских народных инструментов.

И тут будущий сценарист «Бриллиантовой руки» Я.А.К., отдышавшись, спросил:

– Скажите, пожалуйста, Соломон, а кто у вас в оркестре русских народных инструментов – русские?

– Как – кто? По паспорту я и Изя. Балалаечник.

– Как?! – изумился другой будущий сценарист «Бриллиантовой руки» М.Р.С. – Изя – балалаечник?!

– Что поделаешь, ребята, – поддернул шаровары Соломон, – извращенец.

* * *

– А мы с будущим артистом, – закончил Мэн, – под шумок выпили весь мускат и пошли в соседний дом отдыха на танцы. И запел: – «Лало бай. О будлай, Лало бай».

Реаниматолог развязал ноги Мэна и в ответ запел:

– «Истамбул, Константинополе, эст май беб! Ю Бен, ту во поле».

Оба вскочили и заплясали между коек бредящих, плачущих, молчащих. Сестры молча смотрели на дергающихся старой стиляге Реаниматолога и Мэна. Пока голый обессилевший Мэн не рухнул на койку.

– А потом, – тяжело дыша, продолжил он, – мы за шестьдесят дохрущевских рублей купили две бутылки рижского бальзама, которые и выпили в дюнах с двумя латышками. До, во время и после. – И Мэн бросил взгляд на свой подержанный член.

На этот же член с сомнением смотрели и сестры.

– Детоньки, – бросил им Мэн, – это было больше пятидесяти лет тому назад.

– Жалко, – прошептала одна, и все разошлись.

– Ну, порадовали вы меня, Мэн, – расстегнул халат Реаниматолог, – кажется, «белка» прошла стороной.

А Мэн подхватил:

– Стали синими дали… И вместе!

И оба хриплыми голосами закончили реанимационный дивертисмент:

– Дорогие мои москвичи…

– Значит, так. Еще одна капельница и – на свободу. В острое. Эх, жалко нельзя с тобой кирнуть за старые времена. А пока курни, чувак. – И он сунул в рот Мэна сигарету «Честерфильд». – Не волнуйся – родные. Фирма!

А еще через полчаса Мэн, заботливо протертый сестрами и укрытый чистой(!) простыней, подмигнул сестре и прошептал:

– Джонни и зи бой фор ми… – и убаюкиваемый каплями нейролептиков, витаминов и снотворных в полусне ворохнул сладкие, крепленные и сухие воспоминания.

Флэшбэк

Тринадцатилетний Мэн сидел с корешами в садике дома № 15 по Петровскому бульвару и играл в сику. Он выигрывал рублей семь-восемь. В садике появился Главный винодел завода «Самтрест-Вингрузия», который располагался в подвалах дома № 17 – месте обитания юного Мэна и его семьи. (Имеется в виду проживание завода и Мэна, а не Главного винодела. Главный винодел обретался в бараке на задворках дома № 15.) Итак, к играющей пацанве подвалил Главный винодел и предложил немного подработать на вверенном ему заводе. Все несколько заменжевались. Особенно Мэн, которому карта просто катила в руки. Но один из пацанов постарше решительно встал, бросил карты и со словами: «Пошли, робя, не пожалеете» – двинул вслед за Главным виноделом. И все поперлись за ним, чтобы потом не пожалеть и не кусать в старости локти, что упустили какую-то, пока еще неведомую возможность.

Они прошли через не слишком охраняемую проходную, вошли в дверь с тыла мэновского дома и спустились в подвал. Перед ними открылись непостижимой длины подвалы, сплошь уставленные бочками. Как пояснил Главный винодел, в этих бочках настаивается коньяк. А в других отсеках подвала стоят бочки с вином, откуда оно разливается по бутылкам и продается в магазинах под названиями «Карданахи», «Хирса», «Хванчкара», «Мукузани» и так далее.

– Сам товарищ Сталин пьет наше вино, – подняв вверх указательный палец, сказал Главный винодел. – Надо ему помочь. Перекатить вот эти бочки в разливочный цех. Поможем товарищу Сталину в его нелегкой работе!

Пацанва почувствовала себя причастной к делам государственной важности и с энтузиазмом принялась катать бочки. Через час бочки были уже на месте, где их приняли Очень серьезные люди в шляпах и кобурами на правом боку. Они обыскали Мэна и его корешей на предмет обнаружения среди них английских или еще каких шпионов, способных отравить горячо любимого товарища Сталина путем подсыпки в бочки с «Хванчкарой» какого-либо яда. Но ничего, кроме смятых рублей, мелочи и дешевых папирос, не нашли. Только у Мэна обнаружились не папиросы, а сигареты «Прима», украденные у Мэна-старшего.

– Вот ведь, жиденок, – сказал один из Очень серьезных, – не может, как все, папиросы курить. Надо бы его папаню проверить.

– Уже проверяли, – сказал другой из Очень серьезных. – Лично я сам, в 37-м.

– Как это? – спросил первый.

Мэн прислушался.

– Приехали мы его в мае брать в этот же самый день. Наши тогда раскрыли филиал «Гитлерюгенда» в СССР, прятавшегося под маской молодых антифашистов. У них якобы был антифашистский театр миниатюр, а Мэн-старший был ихним художественным руководителем. Как студент-заочник режиссерского факультета ГИТИСа. Приезжаем мы, значит, к нему в восьмую квартиру в два ночи, а его жена, мать этого, – и он указал на Мэна, – жиденка, красивая, между прочим, жидовка, сказала, что он, будущий отец этого жиденка, в ресторане «Динамо». Наш старший жутко разозлился, что, мол, жиды пропивают полученные от фашистов деньги, и приказал гнать к «Динамо». Ну мы и погнали. Приезжаем, а швейцар нас не пускает: мол, пьянка закрытая. Старший его рукояткой нагана ошарашил, и мы ввалились в ресторан. Гардеробщик попытался было шуметь, но тут уж я его успокоил. И с наганами в руках рванули в зал. А через секунду уже мы лежали на полу. И последнее, что я увидел, так это наркома Ежова и монгольского маршала Чойбалсана, хлопающих в ладоши Мэну-старшему, стоящему на сцене.

Старшего нашего потом расстреляли, а меня сослали сюда. И я тут груши околачиваю уже пятнадцать лет. За непонимание сути классовой борьбы. И всю войну здесь просидел. Меня забыли, и слава богу. Большинство наших либо расстреляли при Берии, а те, кого не расстреляли, те в войну погибли. А я – здесь.

– Мать твою?! – восхитился первый из Очень серьезных.

– Так что этот жиденок уже проверенный. Пусть себе катает. – И он попил из крана, ввинченного в бочку вина.

А Мэн с друзьями стали катать бочки. Через часа полтора наступило время расплаты. На стол в кабинете Главного винодела была водружена банная шайка с винищем, в котором плавала хохломская сулея литра на полтора. Каждый из пацанов выпил по сулее очень сладкого вина. Один тут же упал, заснув. Другой заснул во дворе завода, третий – по пути к садику. И только Мэн, неизвестно как, добрел до своей квартиры и на семейном допросе сказал только одно:

– Я пил за товарища Сталина. Не выдам, гады! – Потом он блеванул за товарища Сталина, а потом за него же и заснул, утомленный государственными делами.

Впоследствии он не раз посещал подвалы завода «Самтрест-Вингрузия», так же катал бочки, так же получал расплату натурой. Даже когда товарищ Сталин уже умер. И Мэн пил вина, предназначенные уже для всех членов Президиума ЦК ВКП(б). Наступала оттепель Ильи Эренбурга.

* * *

Все это вспоминал Мэн, постепенно накачиваемый снотворными, витаминами и нейролептиками. И перед сном успел подумать, приглашал ли Главный винодел своих детей поработать и расплачивался ли он с ними натурой?.. Падло.

* * *

Мэн проснулся в некотором просветлении. То ли капельница, то ли воспоминания освежили его тело и разум, но он уже не чувствовал в себе той безмерной тоски, с которой начинался каждый запой. Ежедневная борьба за существование и ежедневная неуверенность в заработке для пропитания вверенной ему семьи вызывала постоянную тоску, которую можно было утишить только стаканом да интимными беседами с сотоварищами на тему, которую много позже выразил один Рокер в словах: «Что же будет с Родиной и с нами?» Смолоду Мэн задавался этим вопросом, как и многие представители его поколения, которые сначала с ужасом, а потом с восторгом переваривали в себе 20-й съезд партии, потом вдохновились его решениями и не заметили, как через восемь лет все опять покатилось к чертовой матери. Многие думали, что они всегда будут говорить почти все, что думают, и, когда квадратное колесо русской истории крутанулось в обратную сторону, уже не могли остановиться. Однажды Мэн, тогда уже артист эстрады, произнес со сцены Новосибирского театра оперы и балета репризу из своего монолога:

– А потом, гражданин, – сказала мне секретарша секретаря райкома, – мы же еще возвращаемся к ленинским нормам поведения. А на обратную дорогу значительно больше времени требуется. Обратно же усталым идешь…

За эту шутку Мэну не повысили концертную ставку. Чем его Первая жена была крайне недовольна. Она работала в музыкальной редакции Всесоюзного радио и вращалась в кругах крепко обеспеченных композиторов, поэтов-песенников и артистов. «Не расстанусь с комсомолом, буду вечно молодым», «Куба – любовь моя» и прочая шлоебень. Поэтому уже тогда она выражала недовольство социально-материальным положением Мэна, хотя Мэн и считался неплохим конферансье, эстрадным автором, юмористом и зарабатывал весьма приличные башли. Но по сравнению с заработками клиентов Первой жены это было ничто. А уж когда Мэн вернулся из армии домой, он очень быстро понял, что места ему в доме уже нет, и ушел с маленьким чемоданчиком и пишущей машинкой.

Но это было потом. А тогда, после пленума 64-го года, когда тогдашнего Первого сняли за волюнтаризм, Мэн, как и многие, не уловил тухлого веяния времени и продолжал говорить то, что думает. Однажды в 67-м, под день сталинской конституции, он вел шефский концерт в какой-то в/ч в двух часах лета от Москвы. Туда и обратно они летели на самолете Первого штурмана ПВО Москвы. Когда они приземлились на аэродроме в/ч, то не увидели ни одного самолета. Артисты удивились: как это – военный аэродром, а самолетов нет? На что получили ответ: «А Шестидневная война, когда евреи за один налет разбомбили всю египетскую военную авиацию? Вот с тех пор все наши самолеты стоят в капонирах».

– От евреев защищаетесь? – пошутил Мэн.

Шутку не поняли, только посмотрели на Мэна искоса. Но концерт прошел хорошо, Мэном остались довольны, так что на самолет в обратную дорогу его почти грузили. Но, выпив на борту самолета полстакана «Плиски», заботливо налитого Вторым секретарем обкома ВЛКСМ, Мэн пришел в себя и совершил поступок, который показал, что он пришел в себя не окончательно. И скорее всего, это никак не связано с выпитым на банкете и полустаканом «Плиски». Когда самолет взлетел и все отметили полезность работы Мэна, шутками смягчившего суровые будни личного состава в/ч, двумя бутылками «Плиски» и жутко экзотичными бананами, Мэн сделал важное политическое заявление. Он отметил бдительность командования части, упрятавшего самолеты в капониры, но вместе с тем и оправдал действия израильской военщины, освободившей свои исконные еврейские территории, как это в свое время сделал Петр Первый, освободивший от шведского владычества исконные русские территории Ям, Копорье и Орешек. После чего заснул с сознанием честно выполненного долга.

Первый штурман стукнул Куда надо. Через месяц Мэна позвали туда, куда стукнул Первый штурман. Там ему в грубой форме заявили, что его, сиониста х…ва, надо бы вышвырнуть отовсюду, но дело в том, что никто из присутствующих в самолете Первого штурмана, кроме Первого штурмана, ничего не помнит из-за того, что все были пьяны. Включая Второго секретаря обкома ВЛКСМ. Который был пьян даже тогда, когда его вызвали Куда надо. И Мэна выпустили на волю, но на следующей аттестации ставку опять на всякий случай не повысили.

Но Мэн пару раз смотался на Дальний Восток с популярными артистами, где ему платили по временным договорам, и компенсировал потери в заработке, связанные с недостаточной социальной адаптацией.

Так что Первая Жена в какой-то степени была довольна. Сына она определила в круглосуточный детский сад и могла в полную силу отдаться искусству пропаганды советской песни.

* * *

Мэн проснулся, перегруженный воспоминаниями и с абсолютно ясной головой. Ему захотелось на волю. Он в который раз подумал, что теперь-то он уже сможет выпивать, как все люди. Понемногу, по приличным поводам и просыпаться, как все нормальные люди, с чистыми мозгами и не думать о том, как бы и где немедленно выпить. Вместе с тем он понимал, что этот вариант действий для него недоступен, пока его окончательно не подлечат, не выведут весь алкоголь из организма и не вернут полноту жизни, доступную каждому нормальному человеку. Мэна не волновала его тяга к выпивке как таковой. Ну, любит человек выпить, и ладно. Странно было бы, чтобы живущий в России человек не любил выпить. Это было бы извращением русского национального сознания, даже если человек и был представителем другой национальности. Вообще, подумал Мэн, человек, родившийся в России, по определению должен быть русским со всеми вытекающими последствиями. А ежели какой-нибудь татарский имам или, того пуще, нанайский лингвист не захочет быть русским, то его, как последнюю суку, стоит приговорить к расстрелу через повешение. Так что не пить в России трудно. Странная у нас страна. Нормальному русскому (или не русскому) россиянину в ней и без нее невозможно жить. Она каким-то странным образом совмещает в себе манию величия и комплекс неполноценности. Валяющийся поперек тротуара синяк свысока смотрит на убирающего его блевотину таджика и грозится дать ему асимметричный ответ на еще не заданный вопрос. Зачем?.. А чтобы знали! Чтобы боялись! Боятся, значит, уважают!!! А ведь уважают не за страх, а за совесть. Да и сами-то мы себя не уважаем. Ох, как не уважаем! Самое распространенное в народе выражение, произносимое с некоей гордостью, звучит: «Ну все у нас через жопу делается!» И в каждом русском человеке это совмещение наличествует. Величия и неполноценности. И провоцирует! От того-то мы… Где стакан? Ах ты, Господи!..

Но это так. К слову. А что Мэна больше всего мучило, так это то, что он опять не сможет контролировать себя, что эта болезнь, в которой он винил себя и только себя, сильнее его, сильнее его как образа и подобия Божьего, а значит, сильнее и Духа Божьего, живущего в нем и составляющего его неотъемлемую часть. А это уже абсурд. Поэтому он решил тут же пойти и доказать себе, что он сильнее себя и сможет выпить и остановиться на этом и не свалиться в мутный мир чередующейся эйфории и депрессии.

Он встал и пошел к выходу из реанимации.

– И куда это мы идем? – услышал он голос Реаниматолога.

– Сударь, – мягко, но твердо ответил Мэн, – мы идем проверить гипотезу о возможности выпившего алкоголика не свалиться в запой.

– Вы уверены, что сможете это доказать? – спросил Реаниматолог.

– Конечно, нет, – усмехнулся Мэн, – но для того, чтобы в чем бы то ни было убедиться, нужно это проделать.

– Логично, Мэн, – согласился Реаниматолог, – я окончательно убедился в вашей способности логично мыслить. «Белка» окончательно покинула вашу голову и сейчас прыгает в чьей-то чужой. Но прежде чем я дам вам возможность проверить вашу гипотезу, я бы хотел узнать, как вы намерены это сделать.

Мэн присел на койку по-прежнему связанных Отрезанных гениталий и, не торопясь, стал рассказывать:

– Сейчас я пойду в магазин, куплю четвертинку и выпью ее за обедом. Потом я посплю и встану абсолютно нормальным. Или, если моя гипотеза неверна, я проснусь ненормальным, и все опять повторится сначала. Я ясно излагаю?

– Вполне, – согласился Реаниматолог, – за исключением двух факторов. Первый заключается в том, что вряд ли кто-либо, кроме меня, как вашего соратника по прошлому, согласится превратить реанимационное отделение для алкоголиков в распивочный центр и полигон для экспериментов. А второй фактор заключается в том, что в городе Москве не принято отпускать четвертинку водки голому человеку, к тому же бесплатно. Ведь денег у вас нет?

Мэн оглядел себя и понял, что Реаниматолог абсолютно прав. Откуда у голого человека деньги?

– Хорошо, – сказал он, перейдя на свою койку, – вы меня убедили. Сейчас не время для экспериментов. Что вы предлагаете? А там подумаем.

– Нет, Мэн, никто думать не будет. Ваши сыновья за вас уже подумали. Сейчас вы думаете, что вы выкарабкались и вам все по силам. Это не так. Не вы выкарабкались, а вас выкарабкали. Тьфу, что за язык… Так что сейчас мы переведем вас в 25-е. Там вас полечат, а через двадцать один день, когда ваш организм будет стерилен, вас выпустят, и уже потом экспериментируйте. Хотя, поверьте моему опыту, ваша гипотеза не подтвердится. Я ясно изложил свою мысль и ваше положение?

– У меня есть выбор? – на всякий случай спросил Мэн.

– Выбор у вас был лет сорок тому назад. Сейчас уже нет.

– Оскорбительно… – протянул Мэн.

– Ничего не поделаешь, ты этого хотел, Жорж Данден.

Мэну принесли уже близкую ему пижаму и под присмотром двух медбратьев отвели в 25-е.

Начиналась новая жизнь.

* * *

Некоторое время Мэн полежал на новой койке, свыкаясь с мыслью, что «белка» миновала и что это было довольно-таки интересно. Как все новое. Но ему не хотелось, чтобы это вошло в привычку. Поэтому он дал себе слово, что с абсурдистски-гипертрофированным киром покончено навсегда, через секунду это слово у себя отобрал, потому что знал, что алкоголику верить нельзя, даже когда он говорит абсолютную правду. На данный момент. Потому что в любой другой момент абсолютная правда оказывается абсолютной ложью. Которая и становится другой абсолютной и омерзительной правдой. А потом Мэн решил окунуться в мир. В ближайшей перспективе этот мир оказался сидящим напротив него человеком в китайском «Адидасе» и сосредоточенно жующим батон ливерной колбасы.

– Люблю украинскую полукопченую, – сказал Адидас Мэну и протянул Мэну алюминиевое колечко, венчавшее колбасный хвостик. – Перекуси.

– Спасибо, не хочу, – ответил Мэн.

– Странно, – протянул Адидас, – не любить полукопченую украинскую. – И сам обсосал алюминиевое колечко. – Слушай, когда к тебе придет кто из твоих, попроси принести украинской полукопченой. Раз уж тебе все равно.

– А если мне принесут салями, ты есть не будешь? – поинтересовался Мэн.

– Обязательно буду. У меня организм любит есть то, что есть. А любить есть то, чего нет, обман желудка, который не терпит лжи, скукоживается от этой лжи, спазмирует от обиды и может наложить на себя руки.

– Желудок?! Руки?! – потрясенно переспросил Мэн.

– Запросто. Выплеснет ох.....ное количество желудочного сока и растворит сам себя. Или наоборот, – вдохновенно продолжил Адидас, – прекратит выделять желудочный сок СОВСЕМ и засушит себя в гербарий. Понял?

Ошеломленный Мэн молчал, что Адидас принял как должное. Он похлопал Мэна по карманам пижамы, вынул невесть как забредшую в правый карман пачку «Явы», выщелкнул сигарету и вышел из палаты со словами:

– «Ява» – это как раз то, что я люблю.

«Оказывается, – подумал Мэн, – у этого человека не только сверхэмоциональный желудок, но и легкие…»

Он посмотрел на пачку сигарет и увидел, что это не «Ява», а «Честерфильд». Увидел и не удивился. А чего удивляться? Если уж любить есть то, что есть, то и курить нужно то, что есть. Или убедить себя в том, что есть, чего на самом деле нет. Мэн взял с тумбочки полиэтиленовую бутылку «Аква-минерале», сосредоточился… «Столичная», «Московская», «Старка», «Карданахи», огуречный лосьон, «Хирса», бочковое «Гурджаани», «Зубровка», «Горный дубняк», английский одеколон «Консул», «андроповка», коньяк «Самтрест», «Сливовое крепкое» закарпатского облхарчпрома, «Чинзано», «Ганча», «Мартини», «Кармазин», венгерский джин, английский джин, вискарь, «Букет Молдавии», «Твиши», «Тибаани», «Мукузани», «Апсны», денатурат, «Хеннесси», «шеллак», «брынцаловка», коктейль «Сахалин» (два гуся водки по 0,8, флакон чеченского коньяка, две бутылки «Вин-де-массе», два флакона осетинского бенедектина смешать в жестяном чайнике и поставить на полчаса в сугроб. Пить из жестяных кружек), «Тридцать третий», «Три семерки», зубная паста «Поморин»… И все это помещалось в полиэтиленовой бутылке «Аква-минерале. Мэна захорошело. Он вытянул из пачки «Житана» сигарету, закурил «Приму» и, выдохнув отдающий селитрой аромат «Пэл-Мэла», решил, что все пока складывается удачно. Завтра придет кто-то из детей и принесет денежку на чай для чифиря, кофе в сухом исполнении и какой-нибудь еды, среди которой, возможно, окажется и украинская полукопченая колбаса для охочего до нее Адидаса. Не все же время ему обсасывать алюминиевое колечко, венчающее собой конец ливерной. Потому что каждый себя осознающий человек понимает, что алюминиевое колечко от украинской полукопченой гораздо предпочтительней колечка от ливерной.

С этой мыслью Мэн внеурочно заснул. Но, очевидно, не надолго. Потому что, когда он проснулся, папироса «Беломор» еще дымилась у него в зубах. Адидас сидел на своей кровати и ожесточенно спорил с каким-то Одновозрастным малым, неподвижно лежащим через койку от Мэна.

– Все-то ты врешь, – спокойно говорил Одновозрастный, – убил ты не двенадцать мальчиков, а всего шесть. И самому старшему было не двенадцать лет, а все пятнадцать. И Героя, а точнее, медаль за освоение целины тебе дали не за это, а за то, что ты привел в батарею пятеро девочек, которых и пропустили через себя все ребята. А девочек этих потом забили камнями односельчане. Дикари…

– У тебя все перемешалось в голове, – загорячился Адидас, – за девочек я получил орден Мужества, а за мальчиков-то как раз и Героя. Уже четвертого. А за что я получил первые три, уже и не упомню. А вообще, – еще больше взъярился он, – патчему вы, капитан, разговариваете с генерал-полковником лежа, а не сидя хотя бы?

Одновозрастный покорно сел на койке, свесил с нее целую правую и обрубленную до колена левую ноги и отдал честь:

– Слушаюсь, товарищ генерал!

Адидас удовлетворенно улыбнулся, рухнул головой на подушку и захрапел.

– Ты кто будешь, мужик? – спросил Мэна Одновозрастный.

– Я не «буду», – полуобиделся Мэн, – я – есть.

– Ну, это до времени, – успокоил Мэна Одновозрастный. – Сейчас мы оба-два есть психически ненормальные люди. Это однозначно, как говорит один популярный политический пидор. А вот кем вы станете завтра – большой вопрос.

– Никакого вопроса здесь нет, – отрезал Мэн. – Кем был раньше, тем и останусь!

– Не горячись, мужик. Это не факт. Я тоже раньше думал, что после войны вернусь в свой НИИ, я ведь добровольцем пошел, а на самом деле залетел сюда. Правда, погулял серьезно. А потом сюда. Вышел, опять погулял. И опять сюда. И так пойдет и дальше. А он здесь уже два года. Мой генерал…

– Да-а-а, – протянул Мэн, – а меня скоро переведут в санаторное, подлечат немного, и – на волю. Я – обыкновенный алкоголик. А вы…

– Ладно, ладно, – согласился Одновозрастный, – а мы необыкновенные. – Потом он достал из-под койки протез, взял прислоненные к стенке костыли, встал, сделал один шаг и помочился на спящего Адидаса. Потом сделал шаг назад, приставил костыли к стенке, отстегнул протез и опять лег.

– Так вот, – продолжил он, – если ты не хочешь говорить, кем ты будешь, скажи, кем ты был.

– Сценаристом мультипликации, – не солгал Мэн.

– А-а-а, искусство, одинаково любимое детьми и взрослыми. Для нас важнейшим из искусств, которое принадлежит народу, является кино. А всему хорошему во мне я обязан книгам.

– Нельзя смеяться над святыми словами, – лицемерно сообщил Мэн. – Кстати, позвольте вас спросить, почему вы, по всей видимости, интеллигентный человек, помочились на вашего, по вашим словам, однополчанина? А не, как это принято даже у капитанов запаса, в туалете?

– Как «почему»? – удивился Одновозрастный. – Он в данный момент оказался ближе туалета.

– Понял, – удовлетворился безупречной логикой Мэн. – Если не секрет, как вы оказались здесь, и правда ли то, что сообщил ваш однополчанин? И что он – генерал, и по поводу мальчиков-девочек?

– Правда. С известным уже тебе преувеличением. Как я уже говорил, мальчиков было шесть. Одна обойма Макарова. И до генерала он не успел дослужиться. Полковник. Правда, с маленькими звездочками и одним просветом на погонах. То есть старший лейтенант. Обыкновенная мания величия. А что касается моего и его пребывания здесь, то это профилактическая мера. Чтобы почти законные в других обстоятельствах поступки не стали обыденностью, за которые может последовать уголовное преследование с последующим наказанием. Здесь не война.

– И никак невозможно себя контролировать?

– Возможно. Глушить себя. Водкой. На некоторое время внутри становится тише, а потом поднимается тупая злоба и тогда нужно немедленно идти сюда сдаваться. А то… Был у нас один лейтенантик. Он был на деле вместе с полковником. Когда, как ты сказал, мальчики-девочки. Так он после вывода войск демобилизовался, ну и погулял по пьяни. Табельного оружия у него уже не было, так он кухонный нож хотел применить. Им же его и зарезал муж той бабы, которую он хотел изнасиловать. Так что лучше уж сюда. Пару-тройку месяцев колесами попридавят, и с годик можно спокойно в миру жить. А ты отчего пьешь?

– Жизнь собачья, – ответил Мэн расхожей фразой алкоголиков.

– Ну а сам-то ты, конечно, ни при чем? – полуутвердительно спросил Одновозрастный. – Водка проклятая виновата?

– Ну-у-у-у… не только водка… Социальные условия… Стечение обстооятелств… И пр. и т.д., и т.п.

– А в Бога вы верите? – спросил Одновозрастный.

– А как же?! Вот крест.

– Крест сейчас последняя блядь носит. В прямом и переносном смысле слова. Я насчет веры спрашиваю.

– Верю… Или очень хочу верить… Потому что… В общем, не знаю, как сказать… – смутился Мэн, а потом как-то взъерошился и гордо заявил: – Вообще-то, вера – это интимное дело.

– С чего это вдруг интимное? Интимное – это каким способом трахаешь жену. А вера – это ваше местопребывание в этой жизни и местопребывание в другой. Это – свобода выбора и ответственность за этот выбор. И водка – это твой и мой выбор. Который важен не только для тебя, но и для других верующих или неверующих. Интимное – это когда только твое, индивидуальное. А вера – дело всеобщее для всех верующих. Пресловутая соборность. Столь любимое коммунистами понятие. Но присущее только верующим. Ею и спасемся. Ею и искупим грехи наши!.. Господи Иисусе Христе, Отце небесный, помилуй мя!!!

Одновозрастный внезапно изменился, глазные яблоки закатились под верхние веки, он поднялся на койке на руках и тут же, хрипя, свалился на спящего Адидаса. Обоссанный Адидас вскочил, повертел головой, а потом подхватил хрипящего Одновозрастного, вместе с Мэном поднял со своей койки, и они вдвоем прижали молотящие по воздуху руки Одновозрастного к бокам. Тот еще некоторое время подергался, а потом присмирел, открыл глаза и внятно произнес:

– Товарищ генерал, я хочу выпить.

– Щас, милый, щас, капитан, – засуетился Адидас, распространяя вокруг себя запах мочи Одновозрастного, – сейчас придумаем. Слушай, мужик, как тебя, не знаю, зовут, у тебя бабки есть?

– Бабок нет, а зовут меня Мэном.

– Кранты, загнется ведь мой капитан.

– И я вместе с ним. Я тоже хочу выпить. Смертельно. А бабки в лучшем случае будут завтра. Когда кто-нибудь приедет, – и Мэн посмотрел на часы, – часов в десять утра.

Адидас пристально посмотрел на мэновские часы.

– За сколько брал?

– Полторы штуки баксов. А что?

– Сейчас Одного кликну.

– Пожалуй, кликни, пусть его чем-нибудь уколят. Чтобы поуспокоился.

– Да не об уколе речь. Мы ему твои часики в залог дадим до завтра. Он нам мигом пару флаконов отгрузит. – И добавил мечтательно: – И колбаски украинской полукопченой.

– Литр с колбасой за полторы штуки баксов?!

– Тебе что, – взъярился Адидас, – часы дороже жизни капитана Советской Армии?! Как лежите, гражданский?! А ну встать, когда с тобой маршал разговаривает!!! Или часы давай, дорогой задушевный друг мой. До завтра.

Мэн снял часы и протянул Адидасу. Тот посмотрел на часы, пукнул от восхищения и выскочил из палаты, где медленно отключался Одновозрастный, в миру – капитан запаса Советской Армии.

И Мэн получил возможность оглядеться. В палате вместе с его койкой было девять. И все были аккуратно застланы, кроме обжитых Мэном, Адидасом и Одновозрастным.

– Видно, – подумал Мэн, – психическое здоровье нации укрепляется.

И тут в палату вернулся Адидас с мелким плешивым чуваком в брюках и пиджаке, из-под которого виднелась пижама. Это и был Один, который сразу приступил к делу.

– Значит так, алкаш. Литровка – пятьдесят баксов. Отдашь завтра. Если – нет, твой «Лонжин» – мой.

– Еще колбаски украинской полукопченой, – встрял Адидас.

– За ради Бога, – сказал Один. – Круг – двадцать баксов.

Адидас просительно глянул на Мэна. Тот кивнул головой.

– Вот и договорились, – кивнул Один и встал с койки.

– Слушайте, – кликнул его Мэн, – мне бы звякнуть, чтобы бабки завтра принесли.

– Об чем речь, – вернулся к койке Один, вынул из кармана мобильник и протянул Мэну.

– Сколько? – спросил Мэн.

– Обижаешь… Что я тебе, кусошник какой. Это – от души. А вообще, если будет нужно еще куда звякнуть, в пятой палате – Малой. Телефон – это его бизнес. – И он вышел.

Мэн позвонил Старшему сыну и попросил его привезти завтра двести долларов на дополнительное эксклюзивное лечение по секретным пентагоновским разработкам. Ну и конечно, украинской полукопченой колбасы, входящей в вышепомянутый эксклюзивный курс лечения.

И все стали ждать скорой алкогольной помощи капитану запаса бывшей Советской Армии. И все молчали, кроме Одновозрастного, этого самого капитана бывшей армии, который бормотал молитвы вперемежку с командами «Прицел!», «Уровень!», «Правее!», «Огонь!». При этих словах Мэн почувствовал прилив сил и памяти.

Флэшбэк

Когда-то Мэна призвали в армию. К тому времени ему уже стукнуло двадцать девять лет с копейками, у него была жена, четырехлетний сын и положение не слишком управляемого идеологией конферансье. Незадолго до этого был выпущен закон, позволяющий призывать в армию офицеров запаса до тридцати лет, не служивших в армии. К таковым принадлежал и Мэн, оторвавший звание мл. лейтенанта запаса по окончании Московского института цветных металлов и золота по специальности «геология и разведка месторождений полезных ископаемых». Правда, это знаменательное событие произошло уже семь лет назад, и Мэн не ожидал такой пакости от любимой им Советской власти. Его запросто могли бы отмазать от воинской повинности, но случилось странное совпадение. Шарахнули события в Чехословакии, и весь советский народ на многочисленных собраниях поддерживал мудрое решение своей власти. Произошел такой слет и в Мастерской сатиры и юмора «Москонцерта», где и служил Мэн. На слет Мэн пришел в состоянии средней поддатости и в противовес мнению большинства советского народа публично не поддержал действия руководства страны. Его публично осудили, что не помешало осудившим надраться с Мэном в приватной обстановке уже по-настоящему. Через несколько дней Мэну пришли две повестки. Одна – из военкомата, в которой предлагалось прийти в этот самый военкомат, чтобы отдать свой долг в сумме двух лет службы. Вторая была поинтереснее. В ней Мэна приглашали в Куда надо для беседы. Причем обе повестки были на одно и то же время. Мэн предпочел пойти по первому приглашению. Тем более что в Куда надо он побывал совсем недавно, где давал объяснения по поводу приписываемой ему устной поддержки агрессии Израиля против арабских стран во время Шестидневной войны. Произошло это якобы во время послеконцертной пьянки в одной из частей ПВО. Якобы на этой пьянке Мэн сравнил захват Синайского полуострова, Голланских высот и Западного берега Иордана с освобождением Петром Первым исконных русских территорий Яма, Копорье и Орешека в ходе русско-шведской войны. Тогда-то Мэна и позвали для беседы. Мэн все отрицал. К тому же соратники Мэна по концерту тоже решительно ничего не помнили из приписываемых Мэну обвинений. Более того, эти обвинения не помнил и присутствовавший на пьянке второй секретарь Московского обкома ВЛКСМ по причине того, что не помнил вообще ничего, так как был пьяным еще до концерта. Но в Куда надо решили не горячиться и якобы поверили Мэну со товарищи, включая и второго секретаря Московского обкома ВЛКСМ, который на беседе был привычно пьян и не помнил ничего. Даже самой беседы. (Что и подтвердилось на последующей встрече всех заинтересованных лиц на гулянке, устроенной Мэном в шашлычной «Эльбрус» на Ногина.)

А впрочем, об этом Мэн уже вспоминал.

Так что в Куда надо Мэн уже был и ничего интересного от вторичного похода он не ожидал, поэтому и пошел в военкомат. И уже через двое суток летел послужить Родине на близкий ему остров Сахалин. Там он был назначен помощником начальника штаба истребительно-противотанкового дивизиона кадрированного артиллерийского полка, получил обмундирование, выяснил, что вырос в звании до лейтенанта, что и обмыл с молодыми офицерами в офицерской столовой. Потекли дни, месяцы и годы службы. За это время Мэн прошел переподготовку, сменил семь должностей, успел развалить шесть подразделений, сделав каким-то образом седьмое отличным, получил двадцать пять суток гауптвахты, из которых пять провел на квартире и.о. начальника Ю.-Сахалинского гарнизона, знавшего Мэна по его гастролям в Ю.-Сахалинске, в перманентной пьянке и неформальном общении с местными гражданскими дамами (что не противоречит ни одному из уставов Советской Армии. О Моральном Кодексе говорить не имеет смысла, потому что в армии не имеет смысла говорить вообще о какой-либо морали). Еще пять суток он пил на самой гауптвахте вместе с начальниками караулов, с которыми проходил переподготовку. Остальные пятнадцать ему были записаны, так как на четыре койки в офицерских камерах был громадный конкурс, который Мэн не прошел как младший по званию. Также были и многочисленные задушевные беседы со старшими офицерами полка в штабе полка за водчонкой местного разлива и закуской, принесенной завстоловой из склада. Это были офицеры, прошедшие войну, имевшие ордена и медали и всю жизнь жившие по уставу (в котором, как и о бабах, тоже ничего не говорилось о запрете на распитие спиртных напитков во время прохождения службы). Мэну эти беседы записывались в качестве проведения политподготовки личного состава. Так, по подсчетам Мэна, он провел семнадцать бесед с личным составом по «апрельским тезисам», восемь – по Брестскому миру и почему-то двадцать четыре – по осуждению романа Солженицына «Раковый корпус», который не читала ни одна живая душа не только в полку на Сахалине, но и на всем Дальнем Востоке. Кроме Мэна, который прочел его, будучи штатским. Но ничего не поделаешь, таковы были планы политуправления Краснознаменного Дальневосточного военного округа, которые из Москвы спустил какой-то мудак. Кстати, офицерам полка, которые также должны были обсуждать этот роман со своими подчиненными, Мэн его тщательно пересказал. Возможно, поэтому он и получил медаль по случаю столетия Владимира Ильича Ленина. Других причин для получения столь высокой награды Мэн не видел.

Но самыми веселыми в армейской жизни Мэна были полковые, дивизионные и корпусные учения, на которые полк поднимался по внезапной боевой тревоге, о которой было известно за неделю. Поэтому офицеры запасались водкой впрок, так как в условиях, приближенных к боевым, ее не всегда удавалось достать. А какие же учения без водки. Абсурд! Нонсенс! Оксюморон!

* * *

Так вот, однажды жарким летним утром в четыре часа пополуночи Мэна и его соквартирника, Начальника контрольно-проверочной машины ракет ст. лейтенанта, поднял вой сирены, стук в дверь и вопль посыльного:

– Тревога!

Похмельные офицеры вскочили, плеснули в рожу водой, схватили тревожные чемоданчики, в которых должно храниться все необходимое на первые дни войны, а хранились четыре бутылки вермута белого по 0,8, и порскнули из квартиры. Хорошо, что по пьяни они спали, не раздеваясь, поэтому вовремя успели в родной дивизион, где встретили очумевших солдат и офицеров в разной степени трезвости. Единственный трезвый из офицеров (у него была какая-то лажа с вестибулярным аппаратом, поэтому пить он совсем не мог. И как только таких берут в армию?), Комдив-Майор, поставил боевую задачу: дивизиону выдвинуться в район мыса Кипучий и подготовиться к отражению морского десанта.

– Время пошло!

Весь дивизион, а точнее батарея (полк-то кадрированный) помчались в артпарк, где уже вовсю заводились тягачи, выкатывались орудия разных калибров. Шла жуткая суета, напоминавшая суету вокруг заснувшего жениха на еврейской свадьбе. И за всей этой толковищей с интересом наблюдало полковое, корпусное и окружное(!) начальство. Количество больших звезд слепило мутные глаза защитников Отечества. Наконец, личный состав выстроился в колонну и попер к мысу Кипучему. Мэн в своем «газике» глотнул вермута и стал полностью готов к отражению десанта японцев, китайцев, малайцев и прочих засранцев, посмевших посягнуть на священные границы. «Броня крепка, и танки наши быстры, и наши люди в рот меня та-ра-та-та».

И вот уже девять БРДМ с установленными на них ПТУРС системы «Фаланга» выстроились за холмами мыса Кипучий, что на западном берегу Анивского залива. Со стороны залива их не было видно. Только торчали направляющие с ракетами, готовыми по приказу Родины поразить грозного врага. Все было привычно. Никто никого поражать не собирался. Главное было вовремя развернуться, занять позиции для противодесантной обороны. Потом сымитировать победу и ждать обеда.

Первый нехороший звоночек прозвучал в ушах Мэна, когда он, выбравшись из «газика», увидел множество «газиков», из которых выбирались сплошные полковники и генералы. Второй звоночек прозвучал, когда он увидел, что в левой части залива выстроились катера со щитами, которые должны быть поражены нашими ракетами. Для имитации боевой обстановки над каждым щитом развевался японский флаг.

Но где два звонка, там неминуемо должен был прозвучать третий. И он прозвучал в голосе Комполка:

– Лейтенант Мэн!

– Я! – честно ответил Мэн.

– Шаг вперед!

– Есть! – без особой радости согласился Мэн.

– Приказом Начальника артиллерии корпуса вам, как офицеру, призванному из запаса, предстоит решить задачу поражения вражеских десантных кораблей.

Такой подлянки Мэн не ожидал. Вообще-то он много раз имитировал боевые пуски на электронных тренажерах, но вживую!.. Такого многие кадровые офицеры не делали за пять-десять лет службы.

Мэн вздохнул, схватил тревожный чемоданчик и влез в БРДМ второго взвода, выгнав оттуда Сержанта, Командира БРДМ. Мэн занял его место, надел на голову гарнитуру связи и попробовал рукоятки визира. Рукоятки дрожали. Мэн было удивился, но потом сообразил, что рукоятки не могут не дрожать, если дрожат руки. Мэн сделал несколько мощных глотков вермута, глубоко вздохнул, на пять секунд закрыл глаза, а потом опять положил руки на рукоятки визира. Рукоятки не дрожали! Мэн находился в состоянии полной боевой готовности.

В визире показался катер. Мэн было хотел шарахнуть ракетой по нему, но пожалел семьи команды катера и стал ловить в визир щит с японским флагом. И вот он появился. Мэн высунулся из люка БРДМа, чтобы посмотреть, все ли готовы к его триумфу. Все были готовы. Многозвездная шобла сидела, свесив ноги с обрыва над заливом, и уперлась биноклями в воды залива. Мэну было положено пустить две ракеты для поражения цели. Тогда бы стрельбу признали отличной, Мэну бы дали внеочередную звездочку (и на хрена она ему нужна). Мэн совершил все необходимые манипуляции с приборами и, когда щит с наглым японским флагом появился по центру визира, нажал на кнопку пуска. Ракета должна была появиться в визире через пять секунд. Мэн начал отсчет, твердо сжимая рукоятки управления ракетой:

– Раз, два, сейчас он, падла, им, три, четыре, пять… Ну же! Шесть, семь, восемь… – Ракеты в визире не было!

И тут собственный голос Мэна заглушил многотональный мат в наушниках связи, ничем не напоминавший застольное грузинское многоголосие. В этом мате была жажда бури, тоска по несбывшемуся, разгул деревенской свадьбы, персидская княжна за бортом, карающее олово на голову электромонтера, призыв к ударной работе, возмущение неустроенностью мира, А.П. Керн, ударная комсомольская стройка, битва за урожай, петтинг доярки и тракториста, пугачевский бунт и многое другое, выражающее многообразие чувственного мира великого русского народа. Восхищенный Мэн высунулся из люка и увидел лежащих вверх ногами офицеров. В водах залива около самого берега опадал фонтан брызг. Мэн было ужаснулся, но! Боевая задача должна была быть выполнена. Он снова нырнул в люк и нажал на кнопку пуска второй ракеты.

– Раз, два, три, четыре, пять…

Ракета появилась в визире! Твердые от вермута руки Мэна повели ее по-над водой в ненавистный японский флаг. Перед самым щитом Мэн мягко опустил ракету, и в центре щита появилась аккуратная дыра.

– Вот вам всем, бляди! – заорал Мэн и услышал в наушниках вопрос Начальника артиллерии:

– Это ктой-то бляди?

– Японские милитаристы! – гордо ответил Мэн и услышал в ответ:

– Молодец, сынок, страна гордится тобой. А теперь скажи мне, сучонок, что произошло с первой ракетой…

Мэн высунулся из люка и ответил уже напрямик, без радиосвязи:

– А хрен ее знает. Не появилась в визире и все…

Через минуту выяснилось, что ракета вышла с направляющей и, вместо того чтобы плавно двинуться по направлению к цели, закувыркалась в воздухе, а потом резко нырнула вниз и ушла в Анивский залив. Потому что у нее вместо трех сопел работали только два! И Мэн понял, в чем дело. Его вчерашний собутыльник, Начальник контрольно-проверочной машины, вместо того чтобы проверить ракеты, выпивал вместе с Мэном. О чем Мэн никому и не доложил. А чего докладывать, все живы, здоровы, боевая задача выполнена. Мэн, а вместе с ним и батарея, и дивизион, и полк, и корпус получили оценку «отлично».

А потом был Обед! Отдельно для солдат, отдельно для младших офицеров, отдельно для старших с генералами. Мэна пригласили к Главному столу. Все-таки он был не простой офицер, а двухгодичник, бывший артист. Он олицетворял собой готовность всего советского народа защитить рубежи нашей Родины.

Пили «Посольскую».

Через час в сгущающейся темноте послышались крики:

– По фашистским гадам! Прицел! Уровень! Ориентир два правее четырнадцать! Огонь!

* * *

Это-то и вспоминал Мэн, лежа в палате психиатрической больницы и слушая горячечные возгласы Одновозрастного.

Появился Один. Он вынул из-за ремня порток две бутылки водки и снял с шеи загримированное шарфом кольцо украинской полукопченой колбасы. Одновозрастный мигом пришел в себя. Он уже было сдвинул чашки на тумбочки, чтобы расплескать гармонь по ним, но тут в палату вошел врач, посчитал пустые койки и вышел.

– Пауза, – сказал Адидас, – сейчас из реанимации пополнение придет.

И из реанимации пришло пополнение. В количестве шести человек. Правда, одного из них с длинными волосами и такой же длинной бородой принесли. Не то чтобы он был невменяемый, нет, просто у него был полусломан позвоночник, и сам он ходить не мог. Но был весьма жизнерадостен. Он потирал освободившиеся от ремней руки и удовлетворенно рыгнул, когда его опустили на койку. Он поднял руку в знак приветствия, потом потер щеки и крякнул от удивления. Мэн, Одновозрастный и Адидас вопросительно глянули на него. Тот еще раз провел руками по щекам, потом рука спустилась по бороде, потом коснулась длинных волос, и ее владелец удивленно спросил:

– Сейчас у нас что?

– Пятница, – ответил Адидас.

– А месяц?

– Вчера был июль, – пошутил Одновозрастный.

– Так, значит, вот почему борода отросла. Я, оказывается, с марта гужу.

– Этого года? – опять пошутил Одновозрастный.

– А сейчас какой?

– А какой бы ты хотел?

– Одна тысяча девятьсот девяносто четвертый.

– Так, – скорбно сказал Адидас, – сейчас одна тысяча девятьсот девяносто шестой год. Август месяц. Двадцать четвертое. Пятница.

– Вот тебе и раз… – проговорил Бородатый, – теперь понятно, откуда борода…

Вся палата с восхищением посмотрела на Бородатого. Среди присутствовавших не было ни одного, кто просто мог себе представить человека, гудящего без перерыва два с лишком года и заблудившегося в беспамятстве.

– И на что ж ты пил все это время?

Бородатый задумался. И все остальные тоже задумались. Не мог же человек два с лишним года пить неизвестно на что. Ну, не в заводе у нас еще пока бесплатный алкоголь.

– А живешь, то есть жил ты с кем?

– Живу я ни с кем по причине полусломанного позвоночника с путча 91-го года, когда мне по хребту оглоблей проехались. С тех пор у меня не стоят ни ноги, ни член. Так что живу я один, – и он кратко всплакнул.

– Суки коммунисты! – воскликнул Мэн.

– Гады демократы! – одновременно воскликнул прибывший Лысоватый мужичок, расположившийся на койке рядом с Мэном, но с другой стороны. Потому что на этой стороне уже лежал Адидас.

Мэн и Лысоватый привстали на койках. Завязывалась гражданская война в рамках одной палаты психиатрической больницы. Но тут же и развязалась, потому что Бородатый дал исчерпывающий ответ:

– Ни те, ни другие, – прекратил плач Бородатый. – Дело в Можайске было, а там на все три дня путча свет отключился, так что кто меня переехал, я без понятия, потому как все пьяные были по случаю наступившего вечера. Позвоночник хрясть, жена ушла, так что я теперь живу один в своей избе по улице Колодезной города Можайска.

– А что, – спросил один из вновь прибывших, – у вас в Можайске своей психушки нет?

– Как нет? – обиделся Бородатый. – А где же я лежу?

Все – и старые обитатели палаты, и вновь прибывшие – молчали.

– Нет, мужики, – кое-как приподнялся на койке Бородатый, – я где?

Все еще немного помолчали, а потом Мэн встал, подошел к Бородатому, погладил его по голове и сказал:

– Ты, милый, лежишь в самом известном дурдоме страны, в столице нашей Родины, – и посильнее поприжал Бородатого к койке.

Но тот ошарашенно молчал. Пить два с лишним года в Можайске и неизвестно на что! А потом! Без возможности самостоятельно передвигаться! Без денег! Вместо родимой можайской психушки оказаться в московском дурдоме, это было посильнее «Фауста» Гете.

– Неисповедимы пути Господни, – прервал сгустившийся ужас Одновозрастный, и все облегченно перекрестились, кроме одного Измордованного, оказавшегося татариным. У них, у татар, вера другая. У них не крестятся. И не пьют. А он пил. Но выпить – меньший грех, чем перекреститься. Вот он и не перекрестился.

Первым опомнился Одновозрастный:

– Так не пойдет, надо привести этого забывшегося в божеский вид, негоже, чтобы в столичном дурдоме лежало такое неопрятное чудовище. У кого-нибудь есть пачка «Явы»?

Ни у кого из вновь прибывших, естественно, ничего не было. Только Мэн на всякий случай полез в карман пижамы. В последний раз он доставал оттуда «Житан», затягивался «Примой», выдыхал дым «Пэл-Мэла» и мусолил в зубах «Беломор». В этот раз, как он и ожидал, в кармане оказалась непочатая пачка «Явы», коею Мэн и предъявил сообществу.

– То, что надо, – кивнул Одновозрастный, надел протезы, взял костыли, пачку «Явы» и вышел из палаты.

– Слушай, батя, а у тебя еще закурить не найдется? – обратился к Мэну вновь прибывший из реанимации Пацан.

Мэн хлопнул себя по карманам, которые по идее должны быть пустыми, но обнаружил там пачку «Мальборо». Одну сигарету вытянул Пацан, вторую, оказавшуюся «Винстоном», взял Адидас, третью – «LM» – жадно схватил Лысоватый. Все потянулись в туалет. Потому что сообща в палате курить нельзя. Засекут, устроят шмон, и все вообще останутся безо всего. К тому же это было кстати, потому что Мэну захотелось писать, а писать на Адидаса он не мог из-за отсутствия к этому навыка. Но так сразу пописать ему не удалось. К двум посадочным очкам в туалете стояла очередь. Да и как ей не быть? Ежели в отделении шестьдесят два человека, а посадочных очка всего два. На шестьдесят два человека. И писсуаров нет. На шестьдесят два человека. Как тут без очереди? Просто невозможно. Вот она и стояла. Даже две. По одной к каждому посадочному очку. А в умывальники никто пописать не догадался. Чай, не артисты эстрады. К тому же умывальников было тоже два. И к ним тоже стояла очередь. Чтобы помыть руки, после того как пописали и покакали в два посадочных очка. На шестьдесят два человека. Так что Мэн встал в очередь к одному из них. Не к одному из шестидесяти двух человек, а к одному из двух посадочных очков. После двух сигарет «Прима» он наконец пописал и побрел в палату. Там он увидел несколько необычную картину. Бородатого посадили на койку, двое поддерживали его, чтобы переломанный позвоночник не сложил его вдвое, а третий, жутко старый Неизвестный, стриг Бородатого. Сначала он довольно элегантно обстриг волосы на голове, а потом на морде. Через несколько минут на голове Бородатого торчал панковский гребень. После этого Неизвестный обкорнал бороду, а потом острейшим ножом окончательно побрил Бородатого. За всем этим делом внимательно наблюдал Одновозрастный. Когда Неизвестный закончил работу, Одновозрастный протянул ему пачку взятой у Мэна «Явы».

– Ваш гонорар, милейший, – сказал он.

– Покорнейше вас благодарим, – поклонился Неизвестный и вышел из палаты.

– Когда-то в «Сандунах» работал, – кивнул ему вслед Одновозрастный,

– Парикмахером? – уточнил Мэн.

– Мозолистом, – опроверг уточнение Одновозрастный. – Самому Кагановичу мозоли снимал. А когда того – того, он сюда и закосил от страха. Чтобы его не связали с антипартийной группировкой: Молотов, Каганович, Маленков и примкнувшего к ней Шепилова. С тех пор отсюда выходить не желает. А душа-то работы просит, а мозоли здесь всем по фигу. Вот он в парикмахеры и переквалифицировался. Очень полезный человек…

И вправду полезный. Потому что Бородатый превратился в благообразного панка с мордой взволнованной табуретки. Но когда его отвели в туалет и, разогнав очередь к умывальнику, уткнули в зеркало, он широко и радостно улыбнулся. И тогда выяснилось, что оглоблей ему проехались не только по хребту. Но и по зубам. Потом все вернулись в палату.

Мэн было собрался пустить в дело приобретенную по ресторанной цене водку, Адидас раскатал губу на украинскую полукопченую, но Одновозрастный остановил их.

– Только после ужина и раздачи колес. А то впрыснут «сульфу», а это не сахар.

– Что такое «сульфа»? – поинтересовался Мэн.

– Если не повезет, узнаешь.

Через какое-то время Мэн узнал, что такое «сульфа» в мельчайших подробностях, но до этого он оставался заинтригованным. Ужин не заставил себя долго ждать. Так как в отделении столовой не было, ужин на каталке развозила Санитарка, пожилая тетка, груди которой сливались с животом, который, в свою очередь, переходил в колени.

Давали гречишники. Запеченные творог с гречкой. Которые Мэн, Адидас и Одновозрастный есть не стали. Не потому, что это говно невозможно есть, любое говно можно съесть, а по высшим соображениям. Ибо какой уважающий себя алкоголик станет есть перед выпивкой. Но остальные Реанимированные гречишники приняли благодушно. Кроме Лысоватого. Тот внимательно осмотрел блюдо и впечатал его в лицо Санитарки. Сам гречишник прилип к лицу, а тарелка упала и разбилась. Прямо как золотое яичко. Все ошалели. А Лысоватый молча подобрал один осколок, внимательно осмотрел его и полоснул по вене от локтя до кисти. Потекла кровь. Которую Лысоватый стал с наслаждением вылизывать.

– Дракула …твою мать, – прошептал Пацан, очевидно, насмотревшийся по видику всякой херни.

– Нет, дорогие, – сказал Одновозрастный, – это – шандец, а шандец не лечится.

Санитарка отодрала от лица гречишник, который подобрал Пацан и тут же съел. А Санитарка, сплюнув остатки гречки, выскочила из палаты. Явился Медбрат с врачом и щприцем. Они глянули на кровопийцу, врач кивнул Медбрату, тот кивнул Адидасу и Одновозрастному. Те схватили Лысоватого и прижали его к койке. Медбрат пустил струю из заготовленного шприца и всадил его в шею Лысоватого. И боец молодой вдруг поник головой и упал на койку, закатив глаза. Медбрат вышел и вернулся с двумя простынями, которыми сраженный шандецом Лысоватый и был привязан к кровати. И захрапел.

Остальные доели свои гречишники, отнесли на кухню тарелки, сшибли из Мэновской пачки «Явы» сигареты по вкусу и отправились в туалет. Жизнь продолжалась.

Через какое-то время всех позвали принимать колеса. Кто-то честно проглотил их сразу, а кто-то попридержал под языком, чтобы через несколько дней хватануть все скопом и отловить кайф. И через некоторое время алкаши ушли в сон. Только связанный Лысоватый пытался развязаться, но потом оставил усилия и успокоился. Ну, и наша троица тоже не спала, чтобы оприходовать контрабандную водку под украинскую полукопченую. Адидас вышел из палаты и приволок с кухни полбуханки черного хлеба. Колбасу поломали на куски, разлили водку по чашкам, приняли, выдохнули, сожрали по куску колбасы с хлебом. Все пошло как нельзя лучше. Особенно у Мэна. Да и понятно. После долгого воздержания Она идет особенно хорошо. Вот так бы и всегда. Не по кабакам, не по подворотням, не в сумрачном одиночестве дома, а соборно, в компании хороших людей, хоть и разных, но связанных одной целью (а может быть, скованных одной цепью?.. Да нет, какая цепь… Все добровольно, без невыносимой физической зависимости. Просто красиво выпить и закусить в приличной компании…).

Флэшбэк

Августовским понедельничьим утром в разгар перестройки двор дома № 7, что на Мордоплюевке, был густо заблеван азербайджанским кагором «Шемаха». А Мэн кагор из магазина в доме № 12, что напротив двора дома №8, до двора не донес и отдал его на проезжей части улицы. Сведущим людям известен цвет этого кагора, так что Гаишник долго недоумевал, что же за кровавое ДТП произошло на вверенном ему участке мостовой.

Поблевали азербайджанским кагором от души. Не то чтобы все население Мордоплюевки было сплошь армянским, а просто экзотический кагор не приживался в желудках аборигенов, привыкших к более суровым напиткам. Водка, самогон в шланбоях, портвешки «Агдам», «Иверия»… Но за уик-энд все это было выбрано по всем официальным и неофициальным торговым точкам. А у Мясника, разжалованного за честность в грузчики, ничего кроме «Шемахи» в обороте не оказалось.

И вот, не опохмелившись, мордоплюевское человечество собралось во дворе ремонтного гаража Усатого на тихой улице имени неведомого героя гражданской войны Арцыбашева, бывший 2-й Напольный переулок. 1-й и 3-й Напольные переулки по странным причинам не переименовали, и они так и остались Напольными. А насчет героя гражданской войны вообще возникали сомнения. Судя по его фамилии, было не совсем ясно, на чьей стороне он воевал.

Итак, все сидели во дворе ремонтного гаража Усатого по улице имени Арцыбашева, бывший 2-й Напольный переулок. Все были коренными москвичами без никакой лимиты, всю жизнь с перерывами на школьные каникулы, командировки, лагеря прожили в районе Мордоплюевки. Правда, Жук и Башмак уверяли, что живут и даже прописаны в Бирюлеве, но их в любое время видели здесь и только здесь и, насколько было известно, никто и никогда не видел их в Бирюлеве.

Солнце еще не было по-дневному жестоким, листва на деревьях выглядела майской, заинтересованно нюхали кустики свежепроснувшиеся собаки, трудовой люд расползался по таким же трудовым будням.

А у собравшихся во дворе ремонтного гаража Усатого трудового дня не было. Половина сидела на больничном, другая по многу лет не могла найти работу, потому что ее не искала. А Мэн вообще был человек творческий и рабочего дня, как такового, иметь никак не мог. В принципе. Так что все сидели во дворе ремонтного гаража Усатого по улице имени Арцыбашева, бывший 2-й Напольный переулок, и размышляли о безнадежности бытия, оскверненного азербайджанским кагором «Шемаха».

Усатый уже с горя было собрался ремонтировать чудом доверенный ему каким-то безнадежным идиотом «вольво», как вдруг в кичевом голубом небе остановился белый голубь. Все даже забыли о последних глотках «Шемахи», бессмысленно оставленных во дворе дома № 7 и на проезжей части Мордоплюевки, ибо в ее районе давно никто не видел голубя. Не какого-нибудь отощавшего за время перестройки сизаря, а настоящего культурного белого голубя!

Голубей помнили все с после войны, все их и гоняли, кроме Мэна. Сами понимаете, не еврейское это дело – гонять голубей. И Мотыля, человека с переносицей, вдавленной до затылка. Самого умного среди собравшихся. Можно даже сказать, гениального. Потому что только очень гениальный человек ухитрится сделать три ходки на зону, имея в папах генерала ГБ. В этом он чем-то напоминал дворянских дочерей, ушедших в «Народную волю». Послевоенные годы он учился во французской школе, и ему было не до голубей.

Так что все гоняли голубей. А Пегий и Ленинград просто считались асами в этом деле. Пегий сбегал домой, несказанно удивил жену, попросив пшена, вернулся, рассыпал пшено по крыше гаража и нежно загулькал, чтобы привадить культурного голубя, чтобы трясущимися руками прикоснуться к своему послевоенному детству. К тому, почти такому же голодному времени, когда в магазинах была икра и сосиски делали из мяса.

Все с окостеневшим вниманием наблюдали, как культурный голубь кружил над рассыпанным зерном и сел. Сел, вы понимаете, сел! Пегий осторожно взял культурного голубя на руки. И тот позволил это сделать! Он даже позволил себе попить изо рта Пегого. Хотя ему, наверное, и было противно пить отдававшую «Шемахой» слюну. Но это же был культурный голубь, и он не мог позволить себе оскорбить отказом взявшего его в руки человека.

– Голубка, – прошептал Пегий.

И тогда кодла решила построить во дворе гаража голубятню. Эта мысль не принадлежала кому-то одному, это было какое-то коллективное озарение, какая-то муравейническая идеология, общность мигрирующих леммингов, ярость выбрасывающихся на берег стад дельфинов. А идея, овладевшая массами, становится огромной материальной силой. Эта идея была погуще даже русской национальной идеи, поиском которой были вечно озабочены разномастные элиты. Хотя, как подозревал Мэн, русская национальная идея заключалась в поисках русской национальной идеи. Но дело не в этом.

Первым делом пинками по лицу изгнали каких-то охламонов, занимающихся сваркой забора, долженствующего разгородить для каких-то непонятных целей двор на две части. В районе вообще происходили непонятные вещи. Три года назад в трех местах повапленного переулка вырыли три ямы диаметром четыре метра, глубиной в три и обшили их досками. Потом рабочие ушли пить случайно появившееся пиво и сгинули. С концами. А ямы остались. Так жители повапленного переулка с ними и живут. Многие даже расстались с личными автомобилями из-за невозможности подъехать к своему подъезду ближе, чем на триста метров.

Так что сварка непонятного забора – дело на Мордоплюевке обычное. Поэтому сварщиков и изгнали с легким сердцем и стали думать о строительном материале для голубятни. О том, чтобы купить его в магазине стройматериалов, никому и в голову не пришло. Кто ж в стране в те времена покупал стройматериалы в магазинах стройматериалов? Да и не было в районе Мордоплюевки такого магазина.

Пока думали, в сопровождении изгнанных сварщиков явился Главный инженер ДЭЗа, прекрасно знавший всю команду. Тем не менее он начал задавать идиотские вопросы:

– Почему мешаете? По какому праву? Государственный забор? Почему? В то время как вся страна…

И подобную демагогическую чушь. Однако на единственный вопрос: «А на х… нужен этот забор?» – он затруднился ответить.

– Вот так-то, – злорадно сказал Пегий, продолжая спаивать Голубку. – Ломай, ребята.

Ребята не заставили себя долго упрашивать и начали крушить с таким трудом недоваренный забор. А Главный инженер пошел себе назад в свой ДЭЗ, мучительно размышляя, а на х… нужен этот забор.

Матерые руки быстро разворотили забор, Усатый притащил из гаража свой сварочный аппарат, и вскорости был быстро сварен каркас для голубятни. Если бы арматуру в Ленинакане и Спитаке варили так же качественно, то последствия землетрясения в Армении не были бы столь разрушительны.

А требующее ремонта «вольво» отогнали в соседний двор, чтобы освободить фронт работ. Владельцу же, в очередной раз явившемуся узнать, как идет ремонт, солгали, что «вольво» отогнали в Ганское посольство на консилиум к их механикам. И на этом основании Усатый взял второй аванс.

Встрепенулись. Задумались. Первым встрепенулся Жук:

– Ребята, во время работы ни-ни.

– Во время работы – это уж последнее дело, – солидно добавил Ленинград, которого с таким же основанием можно было прозвать Парижем, Лондоном или Тананариву. Ни там, ни там он не был. К слову сказать, насчет работы Ленинград загнул, так как ни одного дня в жизни не работал. В пятнадцать лет он пошел по скользкой дорожке и не сходил с нее до шестидесяти, а своеобразные правила поведения, принятые в определенных кругах общества, запрещали ему работать раз и навсегда. В последние годы он промышлял у церкви Никиты Великомученика. Он безошибочно намечал жертву, подходил, кланялся и говорил:

– Мисс (мадам, сэр, джентльмены), я три дня ничего не ел. Если не хотите, не надо, но если от души – помогите (и тут самое главное – обезоруживающе-откровенно) московскому бродяге на опохмел…

Наповал! «Кавказ» занимал 48 минут.

Краткую дискуссию подытожил Башмак:

– Потом, б…, выпьем, когда, б…, достроим эту с.....ую голубятню, ну, б…, меня на х…

Наступили редкие часы абстиненции. Полюбовавшись на намертво сваренный каркас голубятни, раскинули мозгами насчет досок. Тут ситуация складывалась щекотливая. В настоящее время строек в округе не имелось, а тащить доски с вечно реконструируемого Арбата затруднительно. Во-первых, далековато, а во-вторых, там чужая территория. Туземцы могут неправильно понять.

И тут Коня осенило. Это был звездный час Коня.

– А что, ребята, если нам разобрать доски из ям в повапленном переулке?..

Мэн, который в этом переулке жил и по нескольку раз в день мучительно размышлял (иначе, как мучительно, интеллигенция размышлять не может) над этими загадочными проявлениями перестроечного социализма, подхватил с энтузиазмом:

– Действительно, господа, это блистательное решение вопроса. Разобрать к е… м… эти доски. В конце концов, совершенно безразлично, в какую яму падать, обшитую или не обшитую…

Через час после этого неотразимого довода средняя яма стыдливо прикрывала несуществующими руками свое обнаженное чрево.

Еще через два часа бывший забор был обшит бывшей ямой. Была навешена красивая дверь, без которой прекрасно обошлась бойлерная 6-го мордоплюевского участка, вставлена изящная металлическая сетка. Ее вырезали из ограды недавно построенного пятиэтажного особняка розового мрамора в Батонном переулке. В нем должен был обитать один жутко большой хозяйственный чувак. Но когда здание было доведено до ума, жутко большой хозяйственный чувак надорвался в битве с новыми хозяйственными чуваками и с почетом свалил на пенсию. И вот уже полгода пустое здание охраняли крепкие молодые люди не шибко уважаемой в народе профессии. Мотыль потолковал с ними, как сын своего со своими, и крепкие молодые люди ненадолго отвернулись.

Значит, голубятня стояла готовой. Походили вокруг, полюбовались. Потом поместили туда Голубку, окончательно забалдевшую от слюны Пегого, навесили замок. Пьяная Голубка болталась по голубятне, и невооруженным глазом было видно, что ей в этой голубятне было тошно без мужика. Всем стало ясно, что одинокая Голубка обречена, если ей в ближайшее время не будет обозначен достойный ее голубь. А ведь где-то он должен быть. Такие замечательные голубки в гордом одиночестве долго не летают. Так что он должен быть. И где-то рядом. Не от алиментов же он скрывается. Пока все ломали голову вокруг проблемы Голубкиного мужика, Башмак, подобрав кусок газеты, скрылся за углом. Через две минуты он вернулся, рыдая.

– Ребята, – рыдал он, – Солнце, б…, через четыре, б…, миллиарда лет, станет, б…, красным гигантом и спалит, б…, все к е… матери. Ну меня на х… – и зашелся в безутешности.

– Это точно? – переспросил Жук.

– Точно. Сам, б…, читал. Там, – и он указал за угол.

Потрясенный неминуемой гибелью такого, казалось бы, незыблемого Солнца, народ поднял к нему голову. На фоне обреченного Солнца кружила стая голубей! Настоящих, культурных, как и наша кирная Голубка. Слезы на глазах Башмака моментально высохли.

– Жук! – еще не остывшим от рыданий голосом прохрипел он.

Жук бросился возиться с крышкой голубятни, пытаясь дрожащими руками открыть замок. Все суетились около дверцы, мешая друг другу как можно скорее выпустить нашу красавицу. Пока те не улетели. Чтобы ею их подманить. Не может быть, чтобы на такую бабу никто не клюнул. Недаром же шпионов через баб на свою сторону переманивают. А там, за этим голубем-шпионом, и другие. В возрожденную мордоплюевскую голубятню! Но ключ никак не хотел входить в прорезь замка. И тогда Усатый отшвырнул всех могучим плечом, гакнул и ударом кулака потомственного пролетария снес замок вместе с петлями. Пегий ворвался в голубятню, опохмелил слюной Голубку и пустил ее вверх. Все засвистели. Соловей-разбойник наложил бы на себя свои разбойничьи руки, предварительно почернев от зависти.

Взбодрившаяся слюной Пегого, Голубка взмыла в воздух. Какой-то самец, соблазненный легкой победой (пьяная женщина своей п…е не хозяйка), метнулся к ней. А поскольку-постольку заниматься любовью в воздухе не могут даже голуби, то новобрачные опустились на крышу голубятни, а затем, скрываясь от нескромных глаз, зашли и в саму голубятню. Тут же на крышу, а затем и в саму голубятню влетела и вся стая. Голуби, очевидно, чтобы поживиться на халяву, а голубки, очевидно, чтобы отговорить их от этого.

Усатый могучим кулаком вбил на место замок, и все обессиленно сели. Все. Теперь у них была своя послевоенная голубятня.

– Ну вот, мужики, теперь можем это дело отметить, – и Усатый достал из кармана второй аванс за «вольво».

Все переглянулись. Выпивать уже не хотелось, но как же… ведь дело ж… без этого никак нельзя. Мэна, который участвовал в строительстве голубятни лишь как вдохновитель наших побед (из доперестроечных лозунгов), отрядили в стеклоприемку за самогоном. Когда он вернулся с тремя фауст-патронами самогона, то строители ждали его вымытые, в свежих рубашках. Ленинград нацепил офицерский галстук на резинке, и даже псевдобирюлевцы неведомыми путями оказались чисто выбритыми. На ящике, застланном новой «Советской Россией», лежали влажная редисочка, почищенная селедочка, принесенная Пегим из дома теплая картошечка и нарезанный толстыми ломтями свежий хлебушек. А в центре стола красовался идеально вымытый двухсотграммовый стаканчик.

По давно заведенному обычаю, каждый налил сам себе по норме, но в рамках приличий, и выпил. Закусил редисочкой, селедочкой и картошечкой.

Все закурили и прислушались к живому шуму за стенкой голубятни. Было благостно и достойно. Во двор заглянул Участковый.

– Пьете? – неопределенно спросил он.

Пришлось налить.

Когда Участковый ушел, выпили по второй. Потом добили все, что было. Мало. Разбежались в поисках башлей. Ленинград вместе с Мотылем отправились бомбить прихожан. После первой пятерки на церковь наткнулся какой-то случайный негр. Ленинград произнес свою сакраментальную речь. Негр не понял. Ленинград терпеливо повторил ее второй раз, третий… И все мимо, мимо, мимо…

– Да переведи ты ему, – скривился он в сторону Мотыля, в то же время улыбаясь негру. – Ты же во французской спецшколе учился…

– Когда это было! – возразил Мотыль. – Да и практики у меня давно не было.

Что правда, то правда, в местах обычного пребывания Мотыля по-французски говорить было не принято.

– Да что ты теряешь! – продолжал одновременно кривиться и улыбаться Ленинград. – Может, у него тоже давно практики не было.

– Иль… – неуверенно начал Мотыль, указывая на Ленинграда, и замолчал. Негр намылился уходить. И тут от отчаяния Мотыль произнес классическую фразу из классического романа: – Иль не манж па сис жур. – И добавил: – Московский бродяга.

Негр молча достал из бумажника купюру в фунт стерлингов, протянул Ленинграду и отвалил от церкви. Раздумал молиться. А может, у него вера была другая…

– Беги на Арбат, к матрешечникам, – сориентировался Мотыль, – меньше, чем за тридцатку не отдавай.

Ленинграда сдуло на Арбат, а Мотыль отправился к Ней. Споткнувшись на продранном линолеуме, он влетел к Ней в комнату, держа на отлете новенький паспорт. Через секунду вылетел без паспорта с «Русской» наперевес. Когда он вернулся во двор гаража, там уже был Мэн с сорока рублями, неосмотрительно доверенными ему соседями по подъезду, держащими его за интеллигента.

Два флакона огуречного лосьона, хитро подмигивая, принесли Жук и Башмак. С Арбата, победно размахивая четырьмя чириками, возвратился Ленинград.

– Шестнадцать восемьдесят потеряли, – заметил Мэн, великолепно знавший все котировки всех свободно конвертируемых валют. Так, ненаписанный сценарий игрового фильма должен будет принести ему шестьдесят две тысячи двести долларов и восемьдесят центов. Пегому вручили все деньги, и он пулей полетел в закрывавшуюся стеклоприемку. Только что он был, и вот его уже нет, только что его нет, и вот он уже есть.

И понеслось. Усатый приволок из ремонтируемого «вольво» магнитофон, и все балдели от Шуфутинского. Лились водка, самогон, огуречный лосьон… В темное августовское небо впивались дымки криминальной травки Чуйской долины.

Потом достали еще. И еще. В этой жизни трудно достаются только первые сто граммов.

Когда утром все проснулись, голубятня уже догорала. Сгорели и голуби. Спаслась только первая белая Голубка. Ее, как с трудом выяснилось, Пегий выменял у таксиста на последнюю бутылку «Андроповки». Так что теперь Голубка, наверное, жива…

С утра в магазине № 12 давали портвейн «Агдам».

* * *

Это-то и вспомнилось Мэну в компании Адидаса и Одновозрастного. Мэн вздохнул и налил по второй. А куда денешься?..

Только-только поднесли чашки ко рту, как раздался тихий голос Бывшего Бородатого:

– Ребята, не плеснете мне чуть-чуть?

Ну как не плеснуть человеку, потерявшему два года жизни на пути из Можайска в московский дурдом. В России всегда отмечали прибытие. Равно, как и отбытие. «Со свиданьицем» и «на посошок» всегда были неотъемлемой частью российского бытия. А также и постоянным душевным состоянием русского человека. Русский человек всегда готов намылиться неизвестно куда и неизвестно зачем. Правда, очень часто русскому человеку что-то мешает, и он остается на месте годами, десятилетиями, жизнями, но в постоянной готовности куда-либо сорваться. А так как большей частью сорваться ему мешали тысячи не зависящих от него причин – типа «здесь я родился, и здесь я умру», прописки, работы, семьи, то все его стремление к перемене мест и участи сводится к вышеупомянутым «на посошок» и «со свиданьицем». Поэтому Бывшему Бородатому и налили. Он выпил и отвалился, чтобы попытаться определить, как, что и почему. И очевидно, ему это удалось, потому что он заснул. А может быть, он заснул, потому что ему это не удалось. И сон являлся единственным способом ухода от проблемы.

Наши герои снова попытались выпить, и двоим это удалось: Мэну и Одновозрастному. У Адидаса кружку вырвал развязавшийся связанный Лысоватый. Он выпил, перекрестился и с возгласом «Бей красную сволочь!» бросился на Одновозрастного с намерением боевой саблей развалить его от головы до седла. Он вздыбил верного коня и замахнулся чашкой. Адидас перехватил его. Завязалась борьба. И неизвестно чем закончилось бы это толковище генетической памяти бывших деникинцев, врангелевцев, колчаковцев или еще кого из славной когорты Белой Армии со свихнувшимся старлеем Советской, а некогда Красной, но положение спас Мэн. Он громко запел: «Мы – красные кавалеристы и про нас былинники речистые ведут рассказ», – и ударом своей кружки по голове Лысоватого обеспечил красным победу в гражданской войне. После чего Лысоватого сызнова привязали к койке без малейшего соблюдения гуманности. Мордой вниз, с руками за спиной, привязанными к ногам все за той же спиной. Адидас с Одновозрастным проделали это мгновенно и профессионально. А потом долили и выпили. А потом и допили. Водку. И доели. Украинскую полукопченую колбасу. А потом заснули успокоенные. Только у Мэна шевелилась и мешала заснуть мгновенно какая-то часть неизвестной вины. А впрочем, почему неизвестной? Он уже чувствовал, что двести долларов, которые ему привезет завтра Старший сын, пойдут сами знаете куда… Ну а часы «Лонжин»… Охохонюшки… С этим мысленным возгласом Мэн заснул.

Утром он проснулся в самую что ни на есть рань. Но было уже светло и тоскливо. Мэн пошарил глазами вокруг себя и обнаружил на тумбочке нагло стоящую водочную бутылку с плескавшейся на дне водкой. Рядом лежала подсохшая корка хлеба. На душе похорошело, а когда Мэн выпил и сожрал корку, похорошело побольше. И уже совсем стало хорошо, когда он пошел пописать и закурил сигарету «Кент». «Да, жить можно везде», – подумал Мэн и затеял душевный разговор с зашедшим с уборкой больным, уже достигшим доверия местных властей. Достигший Доверия потянул носом и моментально почуял! Так же моментально он исчез. Еще более моментально появился Один. В мэновском «Лонжине». И уж совсем мгновенно в туалете возникла фигура врача. Мэна повели в процедурную, и он узнал, что такое «сульфа». Один, казалось, не видел ничего безнравственного в своем предательстве. «Лонжин» «Лонжином», водка водкой, а душевная потребность в стуке – это врожденное! Так он и объяснил Мэну. Так что никакого предательства тут нет и быть не может. Так что игла вполне законно и вполне нравственно проникла в правую верхнюю четверть правой ягодицы, и ей (ягодице) стало жарко, а пока Мэна довели до родной палаты, жар охватил все тело. Язык заполнил весь рот и стремительно раздвигал зубы и губы, чтобы вырваться на волю и хватануть призрачной прохлады палаты, наполненной дыханием и газами спящих обитателей, непроизвольно выделяемых их задницами. Наконец, он вывалился, и в рот Мэна стал попадать хоть какой-то суррогат свежего воздуха. Но тут стало ломить ноги, а руки стали сами собой непроизвольно скручиваться в жгуты. Визуально это никак не выражалось, но ощущения были именно такими. А ощущения, как никому не известно, являются истинным состоянием человека. И плевать ему на показания приборов, градусников и прочей фигни. Как он себя чувствует, так он и есть на самом деле. Мэна неподвижно ломало, а в это время просыпалось народонаселение палаты. Адидас и Одновозрастный. Они моментально поняли, в чем дело, и через какие-то мгновения Одновозрастный оттягивал Мэну нижнюю челюсть, а Адидас вливал ему в рот воду. Мэна стали корчить спазмы в желудке. Адидас поднял Мэна за голову и наклонил ее над полом. Мэна вывернуло желчью. Пацан по приказу Одновозрастного вытер желчь собственным полотенцем, и Мэн облегченно откинулся на подушку. Принесли завтрак. Манная каша и кусок селедки. С подобным раскладом Мэн был знаком по армии. Если в раскладке написано «каша и рыба», то так тому и быть. И абсолютно не важно, какая каша и какая рыба. Так что симбиоз молочной манной каши и селедки был вполне оправдан. Мэна силой заставили сожрать все это. Но не сразу. Предварительно Адидас вышел из палаты и вернулся без верхней части «Адидаса», но с мензуркой, наполненной какой-то прозрачной жидкостью. Мэн выпил и содрогнулся от счастья. Это был чистый спирт! Видимо, Один устыдился своего предательства и решил по мере сил и способностей выручить Мэна. А то, что он взял за это верхнюю часть костюма «Адидас» Адидаса, то и это правильно. Чувство вины – это чувство вины, а бизнес есть бизнес.

Так что Мэн почувствовал себя значительно лучше и съел манку с сельдью даже с некоторым удовольствием. Обитатели палаты вздохнули с облегчением. В извечной борьбе алкоголя с наркологией победил алкоголь. Все были довольны. Кроме Лысоватого. Тот в позе пресс-папье качался на койке, что-то гневно выборматывая. Возможно, он вместе с армией Пилсудского гнал из Речи Посполитой на Украину армию Тухачевского.

А потом всех позвали в процедурную. Кого – за очередной порцией колес, кого – за ширевом в вену, кого – в задницу. Процедурной на всех не хватало, медсестер – тоже, поэтому в вену кололи в собственно процедурной, а раздача колес и ширево в задницу происходили в коридоре. В вену кололи Медсестра и Медбрат, а в задницу – Бывшая Медсестра, вышедшая на пенсию лет сорок тому назад. Ручонки у нее дрожали, поэтому с первого раза в задницу она не попадала и ширяла в тазовую кость, в крестец, а иногда пронзала шприцем воздух. Мэну она попала в копчик, и удивительным образом игла в него вошла, и Мэн получил свою порцию чего-то. Но его это не слишком взволновало, потому что ему было хорошо и без укола. Спирт свое действие оказывал и осадку давал. И все двинулись в курилку. Пацан, отоварившийся на шару у Мэна сигаретой «LD», гордо поведал, что в свои двадцать лет он уже второй раз ловит «белку». Потом гордость с него как-то сошла, когда Одновозрастный сообщил, что в прошлый свой залет один Малой хвастал, что в девятнадцать ловил ее три раза. Когда его выпустили, предварительно зашив, он в ближайшем же магазине отоварился каким-то пойлом, стал гонять вокруг магазина обжаренных в панировке котов, угодил в реанимацию, откуда его переправили в местный морг. И он так и не слетал в космос, не открыл теорию относительности, не сбацал в балете Большого театра партию Зигфрида и вообще не сделал ни хера. Даже толкового пистона он никому не поставил, кроме крайних оторв. А по любви. Так, чтобы зашлось дыхание, и при семяизвержении не распахнулись все миры разом.

– Короче говоря, у него ни разу не произошло сатори, – подытожил Одновозрастный.

– Чего не произошло? – переспросил Пацан.

– Просветления, – перевел Мэн, в свое время краткосрочно интересовавшийся дзеном.

Одновозрастный бросил взгляд на Мэна, потом ткнул его горящим окурком сигареты в лоб и, затянувшись в последний раз, выкинул окурок в унитаз. Больные стали ожидать драки и делать ставки, кто на Мэна, кто – на Одновозрастного. Но драки не произошло. Мэн уселся на унитаз в позу лотоса, хотя это технологически невозможно, так как унитаз не имел крышки, и уставился в водопроводный кран.

– Не понял, – сказал один из больных.

На самом деле не поняли и остальные, просто они этого не высказали. Только Одновозрастный спокойно смотрел на сидящего Мэна. Глаза Мэна остекленели, морщины на лице куда-то исчезли, остатки седых волос очень красиво раскинулись по плечам, а ожог во лбу на глазах посетителей курилки стал затягиваться, и через пять минут в середине лба красовалась копеечная монета молодой кожи. Одновозрастный внимательно смотрел на него. Мэн вернулся в мир и радостно сказал:

– А ведь Господь, создав Древо Познания добра и зла, предварительно должен был создать добро и зло. Иначе чего и познавать. А где это добро и зло должно было помещаться? – спросил сам себя Мэн и сам себе ответил: – А в душе Адама, потому как больше негде.

– Странное у тебя какое-то сатори, – сказал Одноглазый, – я обычно вижу бесконечность, свившуюся в точку, которая потом разрастается до бесконечности. И в этой точке, и в этой бесконечности сразу все. И любовь, и портвейн № 17, и дед, не вернувшийся с войны, и кривая ива у неведомой реки, и обсидиановый нож, вспарывающий грудную клетку раба на вершине зиккурата, жареные белые грибы, лопнувший фурункул, восход на закате, три пескаря, пойманные Буратино в луже города Миргорода, пьяный Эзоп, победа российского футбола на чемпионате мира и все, все, все…

Он, наверное, мог бы продолжать свое собственное сатори до бесконечности, но свернул его в точку и вернулся к Мэну.

– И что дальше? – спросил он.

Мэн, находившийся в миру, стал рассуждать логически:

– Так что, создав добро и зло в душе Адама и Древо их познания, он не мог их создать от фонаря, а именно для того, чтобы Змей…

– Которого, между прочим, – ввернул Одновозрастный, – тоже создал Господь…

– Это само собой. Для промоушна зла. Чтобы Змей соблазнил Еву, та – Адама, и чтобы все и закрутилось. И стало развиваться. То есть Дьявол как бы часть Бога. В отличие от Святой Троицы, где Господь един в трех лицах или, выражаясь философским языком, три явления в одной сущности, в данном случае мы имеем душу, как две сущности, добро и зло, в одном явлении, или в душе. И получается единство и борьба противоположностей в одной сущности. Ну а что до потерянного бессмертия, так за все приходится платить. Так что Первородного греха не было, потому что все произошло по промыслу Господню. Для того чтобы все это закрутилось. Такой вот дискурс.

– Что такое «дискурс»? – спросил Пацан.

– А кто его знает, – печально ответил Мэн.

– Значит, – подытожил Одновозрастный, – из-за этого дискурса и мы крутимся в этой курилке… И то, отчего мы сюда залетели, тоже Его промысел. Бога и Дискурса.

И кодла вернулась в палату, потрясенная эффектом от одного полузатушенного о лоб Мэна окурка.

– А Старшенький твой придет? – спросил Мэна Адидас.

Не менее потрясенный собственным сатори, Мэн сначала опять сел в позу лотоса, потом встал на четвереньки, уткнув в потолок свой худой зад, потом, схватив с чьей-то тумбочки роман Сидни Шелдона, затряс над ним головой, как хасиды у Стены Плача, а потом перекрестился и покорно сказал:

– На все воля Божья… – После этих слов он опять вернулся в мир, чтобы агрессивно продолжить: – А воля Божья кончается там, где начинается свобода воли, – и вроде бы услышал какое-то невнятное похихикиванье. Мэн проигнорировал похихикиванье и сам себя спросил: – А как же: ни один волос не упадет с головы без воли Божьей? – Опять услышал похихикиванье и опять же сам себе уверенно ответил: – Ну, это Иисус несколько погорячился.

И в это время в палату вошел Старший сын. Увидев отца в позе лотоса, он не изумился, а потом оглядел палату и ее обитателей и мрачно констатировал:

– Хороший писатель Антон Павлович Чехов.

Потом он выглянул в коридор и сказал:

– Заноси.

В палату зашел Квадратный человек и поставил на пол три громадные сумки. В палате сразу запахло!.. Все остолбенели. Такие запахи бывают только в произведениях того же Антона Павловича Чехова и Николая Васильевича Гоголя, описывающих велико– и малоросские застолья. Старший сын Мэна владел тремя московскими ресторанами. И чтобы подкормить отца, собрал из всех самое вкусное. На запах еды и Старшего сына заглянул Один. Как бы невзначай он посмотрел на часы «Лонжин», чтобы Старший сын понял, что к чему. Старший сын посмотрел на отца, на часы, на Одного, на Квадратного человека. Тот аккуратно поднял Одного в воздух, снял с него часы и передал Старшему сыну. Тот положил их в карман и коротко спросил у Одного:

– Сколько?

– Восемьдесят баксов.

– И куртку «Адидас», – добавил Адидас.

Старший сын достал из бумажника две купюры по сто долларов и засунул их в рот висящему Одному.

– Жуй, – спокойно сказал он.

Один отрицательно покачал головой. Тогда Квадратный человек зажал ему нос и резко стукнул Одним в пол. Две сотни баксов провалились внутрь Одного. Тот тяжко вздохнул и попятился к выходу из палаты.

– Куртку «Адидас», – кинул ему вслед Старший сын, и через секунду куртка образовалась.

А еще через секунду она вернулась на круги своя. То есть на самого Адидаса. Который незаметно вышел из палаты.

– Значит так, пап, здесь все, что бы вы все обожрались. Завтра тебя переведут.

– В санаторное? – спросил Мэн.

– Завтра будет видно, – ответил Старший сын. – Если ты хоть чуть-чуть сохранишься, то в санаторное, а если… – и он слегка потрепал Мэна по затылку.

– Да все будет в порядке, сынок.

– Насчет «в порядке» я уже слышал, – сказал Старший сын и вздохнул.

Мэн кивнул головой. Он понимал, что хотел сказать Старший сын, но не мог это выразить словами. Он же ведь мыслил мультипликационными образами для детей младшего и среднего возраста. Для которых тема алкоголизма была не самой актуальной.

– Кстати, тетя… (имя Жены Мэна, которую Старший сын от первой мэновской жены по детской привычке называл тетей) хотела зайти.

– Ни в коем случае!!! – заорал Мэн на все отделение. Он всегда в середине и конце запоя чувствовал перед ней колоссальное чувство вины…

Флэшбэк

Лет десять тому назад Мэн лежал в своей комнате, проснувшись в самой середине зимней ночи. Он осмотрелся вокруг себя и ничего не увидел, потому что в середине зимней ночи в Москве очень темно. А свет ему зажигать не хотелось. Он подумал о Жене, спящей в соседней комнате, и ему стало ее бесконечно жалко. Опять ей завтра бежать в магазин. Опять пытаться затолкать в Мэна хоть какую-нибудь еду, опять слышать его настолько глубокомысленные рассуждения, что сам Мэн не мог понять, в чем заключалось их глубокомыслие, опять… Да что там говорить… Бедная женщина. Какие у нее радости? Нет, разумеется, были дети, работа, собака Колли, а вот чего-то не было… Так грустно размышлял Мэн.

И тут его осенило. Куплю-ка ей цветы и осыплю ими ее, спящую. Чтобы, проснувшись, она ощутила запах роз, раскинутых по кровати… Или, нет, пусть они будут стоять у ее изголовья в роскошной вазе. И первое, что она увидит, открыв глаза, будут бутоны красных роз.

Мэн встал, тихо оделся, попил воды из-под крана, залез в карман. Денег было много. Собственно говоря, и в запой-то Мэн ушел, получив много! За два сценария сразу. Три четверти он отдал в семью (кормилец, падло). А остальное… Так что башли были.

Через пять минут Мэн сидел в такси и, отпив из благоприобретенной пол-литры, обсуждал с таксистом, где в глухую зимнюю ночь восемьдесят третьего – восемьдесят четвертого года достать красные розы. Таксист немного поразмышлял: с таким необычным желанием он сталкивался впервые в жизни. Чтобы вроде нормальный мужик ночью искал не водку, не баб, а розы… для жены… Это было выше его понимания. Тем более что у него жены не было. Он был молод и немного поживал с диспетчершей таксопарка. А к ней он приходил с бутылкой водки и бутылем «Лидии». Диспетчершу так звали, и это была такая шутка, над которой они каждый раз смеялись после нехитрых совокуплений. Об этом он поведал Мэну во время размышления, а в конце размышления он пришел к какому-то выводу и рванул по ночной Москве. Они выехали на Садовое кольцо, промчались до тогдашней Лермонтовской площади, свернули к Комсомольской, чесанули по Русаковской и у Сокольников свернули налево. Огородами просочились к Лосиноостровской и ломанули в какой-то неприметный двор. После недолгой ломки из калитки вышел Человек в одной кепке и в обмен на три чирика выдал Мэну пять роскошных красных роз. Цена была бешеной, но эти розы того стоили. Они пахли! Что для Москвы последних десятилетий было невозможно.

Еще через сорок минут Мэн стоял в кухне своей квартиры и наливал в хрустальную бабушкину вазу воду из-под крана. Поставив пахнущие розы в вазу, Мэн отхлебнул водки и воодушевленный пошел в комнату Жены. Тихонько приоткрыв дверь, он на цыпочках пошел к тахте, на которой спокойно дышала Жена, и… споткнулся о спящего около тахты Колли. Ваза полетела на Жену, окатив ее и Колли водой. Колли взрычал и по инерции цапнул Мэна за голень правой ноги. Тут, в свою очередь, взрычал Мэн и упал на проснувшуюся Жену. Та включила свет, выбралась из-под рычащего Мэна, успокоила Колли, хотела было разгневаться, но вдохнула воздух и уловила запах роз.

– О господи, – сказала она, – и что мне с тобой делать?

А потом взяла тряпку, вытерла воду с пола, вытерлась сама, снова налила в вазу воды и поставила в нее разлетевшиеся по тахте и полу розы. Они пахли. Жена смеялась, а потом заплакала. Заплакал и Мэн. Он ушел в свою комнату, допил одним глотком водку и, плача, лег. Он еще долго плакал, жуя кончик одеяла, пока Жена не пришла к нему в комнату и не стала гладить его по голове. И Мэн заснул.

А когда утром он проснулся, чтобы выйти к своим дворовым собратьям, Жена молча проводила его глазами. Свои глаза Мэн прятал. Ему было необыкновенно не по-похмельному плохо.

* * *

Поэтому-то Мэн и отказал Старшему сыну в приходе Жены. Зачем? Чтобы она опять увидела его пьяным? Ну уж нет. Она придет к нему, когда он будет абсолютно трезвым, когда белки глаз станут белыми, а черное лицо посмуглеет, из взгляда исчезнет безумие и во всем облике проявится присущая Мэну мягкость, доброта и одухотворенность. (Так он думал о своем трезвом облике.)

– Значит, пап, у тебя последний шанс. Полежи пока здесь, а там, в зависимости… либо опять в реанимацию по жесткому курсу, либо – в санаторное. С врачами я договорился.

Потом он глянул на Лысоватого, по-прежнему связанного и раскачивающегося в позе пресс-папье и прошептал:

– Лысоватый, и ты тут?..

Лысоватый глянул на него через плечо, через вывернутые назад руки, и поклонился Старшему сыну, насколько это было возможно:

– Проходите, господин хороший.

– Вот тебе и раз, – сел на койку Старший сын, – это ж мой пропавший два года назад швейцар из «Ямакаси». Мы-то думали, где он? А он тут. А между прочим, человек с родословной. Из дворян. Расстрелянных в подавляющем количестве. Единственный из всей фамилии доживший до времени, когда дворяне опять стали людьми.

– А этот, стало быть, опозорил фамилию?.. – встрял Одновозрастный. – Если в швейцарах.

– Что значит «опозорил»… После революции его дед, чтобы семью прокормить, стал швейцаром в «Савое», потом там же швейцарил его отец, а теперь вот и он. Я его взял за отсутствие присущего швейцарам хамства. Да и швейцарил-то он у меня чисто номинально. Сидел в кресле в мундире Преображенского полка, в дедовой фуражке, курил чубук и вслух читал Тютчева. На него народ валом валил. И, что необычно, никогда не брал в рот ни капли.

– Так как же он здесь оказался? – спросил Мэн. – У него ж типичная «белка». А до нее допиться нужно уметь. У меня вот не получилось ни разу.

– А у меня – три, – похвастался Пацан.

– С утра было две, – одернул его Одновозрастный.

– Ну две, две… – вздернулся Пацан. – А вот у Мэна ни одной. А он старше меня почти в три раза. Вот так вот! – закончил он и пренебрежительно глянул на Мэна.

– А было так… – начал Старший сын. – Пару-тройку лет тому назад была у меня в «Ямакаси» корпоративная вечеринка. Одной фирмы. И были разные обезьяны из нынешнего бомонда. И одна из них, красавец, талантище в работе, тоже из аристократов. Он за герб и родословную тридцать тонн зеленых отдал. Так вот он с нашего Лысоватого фуражку прадеда снял, швырнул ему пять сотенных зеленых. Я этого не заметил. А Лысоватый с того времени пропал. Вот уже два года. А он, оказывается, тут. Не вынесла душа поэта.

– А этот аристократ?.. – спросил Адидас.

– Этот, – ответил вместо Старшего сына Мэн, – в этой фуражке по всем фестивалям и телевизорам околачивается. Сучонок. Из-за него хороший человек в дурдоме оказался.

И Старший сын развязал Лысоватого, вынул из одной из принесенных сумок теплый кусок свинины и протянул Лысоватому. Потом он что-то коротко сказал Квадратному. Тот кивнул головой и вышел. Старший сын посмотрел на часы и стал распаковывать сумки. Появились салаты, мясо разных пород и форм приготовления, зелень, морепродукты и т.д., и т.п.

А потом Старший сын ушел по своим многочисленным делам. В палату вернулся Адидас и вынул из кармана куртки две мокрые сотни баксов. На вопросительные взгляды кратко ответил:

– Сунул Одному два пальца в рот. Надо просушить.

Просушили на батарее, вызвали Одного и опять послали. Тот не стал выкобениваться и пошел. Бизнес есть бизнес. Всем захорошело. Кроме Пацана. Чтобы не допустить третьей «белки». После третьей Адидас стал рефлекторно, как ковбой, выхватывать из несуществующей кобуры несуществующий пистолет и прицеливаться в головы сопалатников. А Пацану он открыл рот и выстрелил в него. Трезвый Пацан отшатнулся в ужасе, а потом рассмеялся:

– Ну ты, дядя, даешь.

А Адидас заплакал. Одновозрастный стукнул его пустой чашкой по голове. Тот успокоился и уставился в прошлое. И никто не стал интересоваться, что и кого он там видит. Не надо. Бывший Бородатый заснул в надежде во сне вернуться в Можайск, а Лысоватый опять пошел в бой. На этот раз он ехал через Приамурье в составе конного разъезда Армии барона Унгерна и вступил в схватку с чоновцами Аркадия Гайдара. Пришлось опять его превратить в пресс-папье.

Таким образом, их оставалось только трое из восемнадцати ребят. Мэн, Одновозрастный и вернувшийся в настоящее Адидас. Было покойно. Заглянул в палату Врач, сделал вид, что не видит криминала, и ушел. Понимая, что сидят солидные люди и трогать их не надо. Бессмысленно. Лечение отложится до лучших времен. Если они наступят.

А Мэн вспомнил приблизительно такой же альянс. Но было это давно. Не так, чтобы уж очень давно, но настолько, чтобы это вспоминать…

Флэшбэк

Мэн вместе с соратниками по искусству плыл на фестивальном пароходе по затейливым извивам Беломоро-Балтийского канала. И вот они вышли на безбрежную гладь Ладожского озера. Красота Севера, голубовато-свинцовая вода, небольшие волны, завершающиеся игривыми белыми барашками, невообразимая перспектива, в конце которой проглядывали голубоватые очертания острова, над которым под утренним солнышком золотились колокола древних церквей, куда всей душой стремилась душа каждого истинно православного еврея. Это был известный всему миру Монастырь.

Фестивальный пароход причалил к причалу и оказался у этого причала третьим. Мэн, заплативший за экскурсию по Монастырю двадцать долларов, с благоговением вступил в маршрутное такси. Вместе с ним в такси вступили его молодые соратники по искусству. Они тоже жаждали приобщиться. Один из них приехал из Швейцарии, куда уехал из Екатеринбурга в поисках лучшей мультипликационной доли. Другой оставался в России, потому что было заведомо ясно, что нигде, кроме России, никакая доля ему не светит.

И вот они в составе экскурсии подъехали к воротам Монастыря. Там стоял Монах и проверял билеты. И когда наша троица уже была готова вступить в одно из лон русского православия, к воротам подошел какой-то Человек и попытался пройти в Монастырь. Монах спросил у него билет. У того билета не было. Он не на экскурсию шел, а помолиться. А вот тебе и хрен! Без билета в чужой Монастырь! А мне по …, что у тебя денег нет! Ишь, помолиться ему! Пшел! Короче, есть билет на балет, на трамвай билета нет. Все. Недопущенный, понурив голову, пошел прочь. Действительно, какого…

Увидев это, Мэн вышел из очереди, сказал Монаху: «Сука» – и вместе со товарищи направился в сторону магазина, аккурат расположившегося напротив ворот Монастыря. Вокруг магазина торговали колокольцами с наименованиями Монастыря, святой водой, копченой рыбой и оренбургскими платками. Швейцарец приценился к копченому лещу.

– Пять долларей, – сообщил продавец.

Швейцарец, втянув запах леща, потянулся в карман. Но Мэн попридержал его за руку и спросил Продавца:

– Лещ освященный?

– А как же?! – обиделся продавец. – Чтобы лещ да неосвященный…

Взяли леща и вошли в магазин. Там усиленно торговали четвертинками водки с именами святых. Их было великое множество. Каждый желающий мог найти водку своего небесного покровителя.

– Прямо какой-то православный луна-парк, – прошептал про себя Мэн, а вслух сплюнул. После чего они набрали четвертинок со своими ангелами и ангелами ближайших родственников, друзей и любимых. Естественно, все они были освящены. Неохваченными Монастырем оказались только пластмассовые стаканчики. А потому и стоили недорого.

А потом они сели в обратную маршрутку, дружно помолились в ней, поцеловав четвертинки, поехали и высадились на берегу небольшого заливчика около большого плоского камня. От дороги их отделяли крутые сосны корабельного типа. Петр Первый еще очень такие сосны уважал. Они поставили на камень четвертинки, копченого леща и выпили. Было очень хорошо. Мэн опрокинулся навзничь в густые травы и стал полной грудью пить бездонную синь неба. Ладожское море смеялось. (Большая Литература, однако.)

Из-за сосен вышел Недопущенный. Наши гостеприимно подозвали его к столу-камню. Тот сел, выпил и посетовал, что вот, из Нижнего Тагила добирался, чтобы помолиться за упокой своей безвременно погибшей от изнасилования дочери. А тут такие дела.

– Молись здесь! – сказал Мэн. – Этот камень от Бога поставлен, а этот Монастырь… – и Мэн из носа втянул в горло сопли и харкнул в сторону невидимого Монастыря. И все помолились. Потом выпили еще, закурили привезенную контрафактную швейцарскую марихуану и поймали кайф.

Пошел теплый летний дождь. Над камнем быстро соорудили нехитрый шалаш. Проходящая мимо Женщина с малолетней дочкой попросилась в шалаш переждать дождь. Конечно, ее пустили. Тем более что Женщину также не пустили в Монастырь помолиться за погибшего в горячей точке отца девочки.

– Молись здесь, – приказал подвыпивший Мэн. Его соратники кивнули головой.

– Дак я имени его не знаю, – сказала Женщина, – все перед боем получилось. А он совсем молоденький…

– Эх, – крякнул Мэн, – мы идем на запад, Отрада, и греха перед пулями нет… – И добавил: – Молись за души всех невинно убиенных…

Вдали раздался гудок теплохода. Творческие работники быстро допили и вышли из шалаша. Недопущенный и Женщина с дочкой остались.

– Живите с миром, – сказал на прощание Мэн и перекрестил их. Потом художники перекрестились на остающийся шалаш с камнем и пошли на теплоход.

А вокруг шалаша стали возникать новые шалаши. В них селились, плодились и размножались люди.

Прошла тысяча лет. И каждый год обитатели поселения приносили к камню своих новорожденных детей и говорили:

– Здесь пили наши боги.

* * *

– Хорошая история, – после недолгого молчания сказал Одновозрастный, а Адидас поцеловал Мэну руку, поднес к виску указательный палец, сказал: «Кхххх» – и умер. Причем на подушке около виска растеклось красное пятно. Одновозрастный перекрестился и закрыл Адидасу глаза. Поднялась суматоха, понабежали медсестры, врачи, и Адидаса унесли туда, где не убивают мальчиков, не насилуют девочек и где не надо глушить себя водкой. В мир абсолютной трезвости. А уж приблизит его к себе Бог или будет держать на бесконечном от себя удалении, этого никому знать не положено. «Вырастешь, Саша, узнаешь».

Одновозрастный было наладился проводить его, но оказался привязанным к койке, как, впрочем, и все остальные обитатели палаты, от которых пахло! И все получили по уколу «сульфы». Кроме Лысоватого, который был привязан и без того. И Пацана, которого перевели в другую палату, где лежали его сверстники, косящие от армии. И вот все они лежали и мучались. Только мычали, хрипели, вздыхали, а Одновозрастный потихоньку протяжно взвывал:

– Прицел… Уровень… Ориентир номер… Убейте меня… – Он тоже хотел умереть, но на двоих счастья не всегда хватает.

Мэн мучался молча. Он не мог говорить, не мог думать, он мог только мучаться. А в чем состояла эта мука, он сказать не мог. То есть ему было плохо и физически, но это было далеко не самым важным. Он, возможно, тоже хотел бы умереть, но страшно боялся смерти. Хотя, как порядочный христианин, должен бы к ней стремиться. Вроде бы ничего особенно дурного он в своей жизни не совершил. Так, были всякие мелкие пакости, но Мэн за них уже покаялся. На глубокой исповеди в одном из бедных монастырей, куда специально и поехал для этой цели. К Настоятелю монастыря, который был однокурсником Старшего сына по театральному училищу. А пакости были, действительно, мелкие. Ну, ударил беременную Жену в припадке пьяной ревности, ну, вытащил у товарища из кармана двадцать пять рублей, ну, путался с женщинами. В том числе и с женами своих товарищей. Но ведь это было по любви, а любовь, если себя уговорить, оправдывает любой грех. Правда, были и просто перепихиванья, но это не в счет. Некоторое помрачение члена. А кто из вас этого не делал? А?.. Положа руку на сердце?.. Все ли честны перед собой?.. И перед Богом?.. И помилует ли вас Господь, даже если вы раскаялись в этих мелких пакостях? И не важно, что вы принесли людям много добра, бились за кажущуюся вам справедливость, помогли людям деньгами, мирили ставших врагами друзей, пристраивали знакомых и незнакомых в больницы, терпели гонения от безбожной власти и пр., пр., пр. Но ведь в тишине собственной души гордились этим. И даже вам самим было неясно, ради себя или ради других вы совершали все эти благие деяния. И кто знает, какая чаша весов перевесит. И не скажешь ведь: «Прости меня, Господи, ибо не ведал, что творил». Все ведал! Но не мог сдержать себя. Либо по пьяни, либо по тщеславию, либо по гордыне, либо по дикой неумеренной злобе. И единственное, что может тебе помочь, так это твоя вера в милосердие. Что и ко всякой последней скотине может быть проявлено милосердие и не придется корчиться в тоске, что ты на веки вечные обречен оставаться наедине с этой тоской. Что память, которую в этой жизни можно задавить, в той навсегда останется с тобой, и каждую секунду ты будешь сам себе всадником на вороном коне, и чаши весов грехов твоих и благих деяний будут вечно метаться то вверх, то вниз. И ныне, и присно, и во веки веков.

Так прошло два дня. Лежащие нехотя переговаривались. Только Одновозрастный все время вел беспорядочную артиллерийскую стрельбу. А посему его увезли в Поливановку – место, где он всегда будет метаться между прошлым и настоящим и где никакая водка не принесет ему стабильности во времени. Потому что ее уже не будет никогда. Он до конца своей жизни будет жить в аду. Пока не уйдет в другой, а там… Впрочем, читайте выше.

Наконец, следы гулевания были изгнаны из тела Мэна и Бывшего Бородатого. Все это время их ненадолго отвязывали, чтобы они могли помочиться в утку и погадить в судно. Но Мэн помочиться мог, а вот погадить стеснялся. Потому все остатки празднества и обыденной больничной пищи держал в себе. И когда его, наконец, развязали окончательно, не усмотрев признаков «белки» и повышенной возбудимости, а также отсутствие алкоголя в крови, Мэн решил торжественно сходить в туалет, чтобы, как настоящий мужчина, гордо сесть на унитаз в позе орла, освободить тело от шлаков и возродиться к новой чистой жизни. Но, как оказалось, сделать это оказалось невозможно. Едва Мэн попытался встать, как ноги его подкосились, и он упал. Встать самостоятельно не удалось, как, впрочем, и с помощью неизвестно откуда появившейся Медсестры. Она же была не из этого отделения. И как она здесь появилась? Ума не приложить. Она подтянула Мэна к кровати и с видимым трудом взволокла его на нее. Потом посмотрела на ноги и выругалась.

– Извините, Мэн, но у вас очень сильно отекли ноги…

«Доигрался, – подумал Мэн, – облитерирующий атеросклероз дал себя знать». А вслух сказал:

– Детка, отведите меня в туалет. Мне по-большому надо.

– Так вот же судно! – сказала Медсестра.

– Не могу в судно, – замотал головой Мэн.

– Гордый? – спросила Медсестра.

– Чувствительный, – полусогласился Мэн.

Медсестра вздохнула, посадила Мэна на кровати, взяла сзади под мышки и поволокла в туалет. Вслед за ними волоклись мэновы ноги.

«И откуда у этой чувихи столько сил? – думал волочимый Мэн и заключил про себя: – Да, есть женщины в русских дурдомах…»

Наконец, Медсестра дотащила Мэна до туалета, согнала с одного из двух унитазов Азербайджанца, читавшего, судя по первой полосе, завтрашний номер «Литературной газеты», и посадила на него Мэна. И Мэн до глубины души прочувствовал фразу: «И будет вам счастье».

А потом Медсестра отволокла Мэна обратно в палату, уложила в кровать и отправилась на поиски врача. А Мэну стало страшно. Не столько за ноги, в конце концов, он работал не ногами, а вообще, как бывает страшно только после сильного похмелья. И он вспомнил эссе, написанное и опубликованное им во времена…

Предыдущая главаГлава 2 из 6Следующая глава