К книге
Песочные часыЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Глава вторая. 3
40%
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Глава вторая. 3
8

Хорошо было «просто жить», проснувшись в воскресное утро в пустой квартире: фрау Муймер на несколько дней отправилась «в зелень», за город, к «подруге по движению» — тоже «деятельнице», но, вероятно, пониже рангом…

А Луи-Филипп еще раз доказал свою милостивость. Я и сам ведь понимал, что в воскресенье я ему нужнее, чем когда-либо. Чего уж тут! А мне как быть? Если моя девушка располагает только одним этим днем? И если стоят последние теплые осенние дни, которые просто надо хватать обеими руками… Слова «моя девушка» оказали на Филиппа магическое действие: он отпустил меня.

И это воскресенье принадлежало Вальтеру Зангу, восемнадцатилетнему официанту, уроженцу Тюрингии, и «его девушке», Иоганне Риц, место рождения и тем более год рождения — неизвестны.

И если программа «просто жить» пока была только декларацией, то это воскресенье должно было положить начало ее осуществлению. Вот так.

Хорошо было «просто жить», когда битком набитый вагон электрички плавно тронулся от вокзала и пошел постукивать и погромыхивать на стыках рельсов так поспешно и деловито, словно не на прогулку, — как здесь говорят: «в зелень», — уносил нас, а в какое-то значительное и совершенно необходимое путешествие.

Хорошо было «просто жить», когда, стоя на площадке, — внутрь вагона мы так и не попали, — притиснутые друг к другу, мы с Ганхен с жадностью городских жителей ловили влетавшие в открытую дверь вагона веяния осенних пространств пополам с дымом, — а по мне, так и «пространства» эти были ничтожными клочками! Но столь охотно называли их здесь «лоном природы» и «царством зелени», и — «Немец, твоя родина прекрасна!» — возвещали плакаты, — что и я готов был восхищаться видом чахлой рощицы с фабричной трубой на заднем плане, желто-зеленого луга с гигантской рекламой подъемных кранов Демага… Все равно было хорошо.

Ганхен сняла пальто, оставшись в полосатом платье без рукавов и с глубоким вырезом на груди. И руки и грудь покрывал загар красноватый, легкий. Когда она нагибалась, было видно, что дальше кожа у нее совсем белая.

Можно было безошибочно заключить, что она не провалялась лето где-нибудь на пляже и не так уж часто выезжала «в зелень». Так можно было заключить, зная, что ни одна берлинская девушка не пропустит случая позагорать или хотя бы обветриться. Ах, это так модно, здорово, спортивно! Быть за городом и не выставиться на солнце — это все равно что сидеть в кафе и не пить кофе. Нет, Ганхен не была избалована загородными прогулками и, может быть, поэтому так искренне наслаждалась. Впрочем, как и другие парочки, вместе с которыми мы были плотно вбиты в эту площадку, словно копчушки, уложенные попарно в коробке с наклейкой рыбного магазина Лемке.

То и дело слышалось: «Смотри, смотри!» «Смотри» — шпиль кирхи в куще пожелтевших берез на высотке, пруд с четкими темно-зелеными палитрами отцветших водяных лилий или живописные развалины, может быть специально торчащие здесь «для ландшафта». «Руины, руины!» — завосхищались кругом, возможно загипнотизированные многочисленными путеводителями, настойчиво причисляющими любые развалины к местным красотам.

Иоганна послушно поворачивала голову со своими светлыми волосами, конечно вчера накрученными на бигуди, но уже слегка разлохмаченными, и видно было, что она, как и все, не пропустит ничего, что может украсить эту поездку, просто потому, что так положено: едешь наслаждаться природой — наслаждайся! Так же как сидишь в кафе — пей кофе. И Вальтеру Зангу это нравилось. Все было просто, бесхитростно, как у всех.

И ведь они ехали в Вердер, «Яблочное царство Вердер», где достаточно было воткнуть яблочную ветку в единственную в мире плодоносную землю, чтобы она принялась и незамедлительно пошла в рост… Царство яблок и сидра, молодого вина, кухенов с яблоками, яблочного мармелада, яблочных шарлоток, румяных, как яблочко, девичьих щек… «Мой друг возил меня в Вердер»— это звучало в устах столичной девушки гордо, значительно. «О, это не дешевая поездка!» — прикидывали подружки с завистью, мать — с надеждой. А ведь теперь война, молодые мужчины знают себе цену, и спасибо, если поведут в «Автомат», где пластмассовая платформочка выбросит на картонной тарелочке с гофрированным ободком всего лишь горячую сосиску с холодным картофелем и мазком сладкой горчицы…

Нет, Вердер — это настоящая поездка, приглашение в Вердер повышает твои акции. Ты настоящий кавалер, и плевать, что война и через какой-то срок ты можешь угодить, — ну конечно, твоя легкая хромота замечена с одобрением! — не на фронт, но на трудовую повинность, куда теперь гонят даже молодых женщин, если у них нет детей. Или влиятельного заступника…

Что будет, то будет! В такой воскресный день никто не обременяет себя мыслями о будущем. Вальтер Занг — меньше других был склонен к этому.

Так как «население» площадки оставалось стабильным и было ясно, что останется таковым до конца: все направлялись в Вердер, а дружное восхищение «красотами» сближало, — то сначала мужчины, а затем и девушки втянулись в необременительный обмен репликами, слишком мимолетный, чтобы затеялось какое-то знакомство, но все же связывавший всех этих молодых людей общим настроем на отдых, на короткую передышку среди забот, а то и бедствий, от которых, наверно, не был избавлен ни один.

Здесь тряслись вместе со всеми, — площадка пришлась над колесами, — солдат-отпускник с подружкой, он расстегнул воротник мундира, а пилотку нахлобучил на кудрявую голову своей толстоватой брюнетки.

Долговязый парень в другом углу площадки закричал:

— Слушай, друг! Если появится офицер, ты вскинешь ладонь к ее голове или как?

— Нет, он препоручит ей отдать честь офицеру! — ответил кто-то.

— А кто же тогда пойдет на гауптвахту? — тотчас завелся другой.

— Им и вдвоем там будет неплохо!..

Отпускник помалкивал, улыбался, обнимая за плечи толстушку, положившую на его грудь кудрявую голову в пилотке. И возможно, присутствие этого солдата, его молчание и счастливая улыбка подогревали настроение беспечности, легкости, словно каждому удалось ускользнуть от каких-то своих тягот. Уж если удалось это солдату, то им — подавно!

Вагон сильно тряхнуло.

— Мы и так словно сельди в бочке, — сказала девушка в пилотке.

— А теперь из нас хотят сделать селедочный паштет! — объявил долговязый.

Рассудительный парень в кожаной куртке заметил:

— А все потому, что война!

— При чем тут война? Разве на электричке тоже хозяйничают русские партизаны? — смешливо вставил зеленый юнец, у него и подружки, кажется, не было.

Кожаный авторитетным тоном осадил его:

— Ничего нет смешного. Некому ухаживать за колеей и за колесным хозяйством. И металл в дефиците.

Никто не поддержал эту тему, никто ни разу даже не упомянул о том, что принесли сегодняшние газеты. В сообщениях с фронтов сквозила одна мысль: все усилия направляются на то, чтобы добиться окончательного успеха, то есть победы в России, до наступления зимы. Однако в тоне военных комментаторов не звучала прежняя уверенность, что это будет достигнуто. Осторожно, но настойчиво приводились в печати всякие соображения насчет «русской зимы», поскольку именно с ней связывались наиболее мрачные прогнозы.

Но сегодняшний день был бесконечно отдален от картин того, что стояло за словами «русская зима». Ни одно холодное дуновение не долетало до этого крошечного плацдарма, захваченного беспечной молодостью и безжалостно потряхиваемого на неухоженной колее военного времени.

В конце концов, хотя никто не выходил, мы как-то распределились в нашем закутке, и вроде бы стало посвободнее. Многие курили, какой-то здоровила примостился на корточках у стенки и громогласно объявил, что готов посадить на каждое плечо по девушке.

— Вы будете как птички на ветках! — обещал он со слащавостью, немножко смешной при его мощной фигуре.

Предложением воспользовалась только маленькая девушка, действительно по-птичьи вспорхнувшая на плечо здоровяка.

— Я рискую остаться кривобоким! — завопил он и потянул за руку Иоганну, которая оказалась поближе.

— Ну нет, я, пожалуй, раздавлю вас! — Ганхен, смеясь, вырвала свою руку и положила ее мне на плечо. Я теснее прижал ее к себе, и так как в таком положении разговаривать было затруднительно, то мы продолжали свой путь молча, а то, что мы вместе смотрели в открытое окно и видели одно и то же, сближало нас больше слов.

Когда все высыпали на перрон в Вердере, оказалось, что нас так много, как бы маленький городок не треснул по швам от такого нашествия! Но удивительно быстро толпа растворилась в улочках, правильнее сказать, в аллеях, потому что городок представлял собой на всем своем протяжении огромный яблоневый сад.

Можно было легко вообразить, какая бело-розовая буря бушевала здесь в пору цветения, и все же мне подумалось, что именно сейчас Вердер особенно хорош.

Какой-то покой, словно выполнены предначертания природы, завершен круг созидания, лежал на всем облике городка, и он был как поле, уставленное снопами, как человек, закончивший работу, сложивший руки и с достоинством отступивший в тень.

«Сладок будет отдых на снопах тяжелых», — прозвучало во мне с обостренной необычностью, потому что я давно уже не думал по-русски.

Сюда приезжали с раннего утра, все кафе были полны, в каждом дворе под яблонями стояли столы для гостей, и хозяева не уставали таскать из погреба кувшины с молодым вином и разливать его по пузатым кружкам. Но веселье еще не разгорелось, оно как бы набирало силу в негромком гомоне, в настройке оркестров, велосипедных звонках и шуршании автомобильных шин.

Мы с Ганхен свернули с дороги и углубились в такую узенькую улочку, что ветки яблонь сплетались над головами. Тот аромат, который чудился нам еще чуть ли не на вокзале в Берлине и смутно ощущался на подступах к Вердеру, сейчас окутывал нас душным, пряным яблочным облаком.

— Давай выбирать местечко для завтрака. Хочешь на воде? — предложил я: перед нами лежало небольшое круглое озеро. На берегу и на поплавках на воде расположились кафе. Каждое из них, даже на первый взгляд, имело свое лицо, свой «шпециалитет». Из одного тянуло густым запахом жаренного в ореховой подливке гуся; другое уже издали отличалось пестрыми зонтиками над столами; в третьем привлекали беседки из штакетин, увитых хмелем. Под открытым небом, среди яблоневого сада, они создавали впечатление праздника, изобилия.

Трудно было себе представить, что давно уже существуют продуктовые карточки, талоны на мясо, жиры и даже моющие средства!

На каждом углу продавали всякую мелкую всячину, в различных вариантах здесь фигурировала эмблема Вердера — яблочная ветвь, а более всего имели успех бутылки яблочного вина всяких форм и емкостей, которые продавались в пестрых сетках с длинными петлями. Петли надевались на шею или через плечо, и некоторые любители уже щеголяли в ожерельях из разномастных бутылок в пестрых сетках.

Иоганна просто излучала радость. Нет, то выражение печальной сосредоточенности, которое привлекло меня с первой встречи, оно не исчезло бесследно, но затаилось где-то глубоко. А разве со мной не происходило то же самое? Разве я тоже не был вечно и печально сосредоточен где-то в глубине своего существа? И все же я радовался этому дню так же, как Иоганна.

И я не решался спросить, бывала ли она здесь прежде, словно мог этим вопросом вернуть ее к воспоминаниям о чем-то, что она не хотела вспоминать и что, может быть, положило на нее тень, которую это утро с его звонкостью и яркостью стерло с ее лица.

Мы остановились, прикидывая, куда направиться. Ганхен потянула меня за рукав… По берегу вилась желтенькая песчаная дорожка, а над ней легкомысленно покачивалась на ветке подвешенная на шнурках картонка с не менее легкомысленным приглашением: «Посетите кафе „Лепесток“!» И под этим поэтическим названием — в высшей степени реалистическое: «Никакого винного принуждения!» — что означало: не обязательно заказывать вино — и, следовательно, намного сокращало расходы. Указательный палец старательно нарисованной женской руки в черной перчатке показывал направление.

«Лепесток» вполне оправдывал свое название: кафе устроилось на небольшом плоту, держащемся на тросах столь эфемерно, что казалось, мы вот-вот отцепимся и уплывем, впрочем не бог знает в какую даль, потому что озеро было невелико, а берега густо населены посетителями других заведений.

«Лепесток» содрогался. Тросы скрипели, бревенчатый пол уходил из-под ног, ножки столиков держались железными креплениями плота.

— Ах, какая прелесть! — закричала Иоганна.

Я не имел ничего против. Тем более что мы сразу нашли два места за столиком, где уже сидела молодая дама с ребенком. На мой вопрос она охотно ответила, что да, конечно, мы можем здесь расположиться. Она добавила, что нас обслуживает девушка, а это, извините, как-то приятнее, согласитесь, девушки всегда опрятнее… Мы готовы были согласиться с чем угодно, потому что аппетит у нас разыгрался еще в поезде.

Дама была молода и оживленна, а девочка — премиленькая. Обе они так гармонировали с солнечным пейзажем, со светлым озером, по которому плыли желтые и красные листья и отражения белых перистых облаков. А вода плескалась совсем рядом, и плот дрожал, и скрипел трос, и где-то цепь терлась о причальную тумбу и легонько звенела, и все эти звуки, вроде бы и негромкие, отдавались четко и гулко, как в раковине, а две молоденькие кельнерши в матросских блузках бегали по бревнам с такой сноровкой, словно бывалые морячки.

Я взял карточку меню, зная, что здесь так принято: кто платит, тот заказывает. Вообще-то я считал это свинством, раз ты пригласил даму. Но строго придерживаться местных обычаев было мое правило. Впрочем, я тут же нашел форму компромисса: прочитал карточку Иоганне. Верная традициям, она сказала, что будет пить и есть то, что я. А потом рассудительно подсказала, что если мы собираемся и пообедать здесь, то есть в Вердере, то, наверно, лучше сейчас не брать ничего такого, что потребует оторвать талон.

— Если, конечно, мы будем тут обедать… — повторила она, словно ей трудно было поверить в такую мою щедрость. — Кроме того, у меня есть бутерброды! — объявила она.

Почему-то от этих слов и даже не их значения, а тона, которым они были произнесены, я узнал об Иоганне больше, чем мог бы, может быть, из ее подробного рассказа о себе. Мне представилась ее жизнь, жизнь девочки, дочки уборщицы, без достатка, без возможности учиться, но, вероятно, с надеждами. С надеждами, оборванными войной, еще какими-то крушениями, след которых остался в ее глазах.

Я подумал, что ни за что не стану расспрашивать ее. Не только потому, что боялся вторгнуться во что-то сокровенное. Я должен был бы тогда ей рассказать и о себе. Понятно, мне ничего не стоило — в который уже раз! — повторить легенду Вальтера Занга, но мне хотелось избежать этого. И пока что все шло, как мне хотелось.

Оживленная молодая дама напротив нас немедленно вступила в разговор. Она рассказала нам, куда мы должны отправиться после завтрака, рекомендовала нам взять напрокат лодку и совершить «круиз» по системе озер, так как, оказывается, это озеро имеет выход в другие. А вечером мы можем потанцевать на открытой танцевальной площадке. Она здесь все очень хорошо знает…

Говоря это, дама как-то странно запиналась, и, хотя говорила о веселых прогулках и танцах, глаза ее становились все более грустными. И чем оживленнее была ее речь, уже слишком затянувшаяся, тем яснее в ней слышался надрыв. Казалось, она не может остановиться, боясь могущего возникнуть молчания, что она рада даже случайным слушателям…

Девочка облизывала ложечку, прикончив свое мороженое, и смотрела на мать привычно настороженными глазами. И мне почему-то показалось: она боится, что сейчас ее мама заплачет. Но та, видимо, что-то преодолела в себе. А когда нам подали пиво, она подняла свою недопитую кружку и сказала:

— Я желаю вам, молодые люди, всяческого счастья. — Она минуту помедлила и добавила тихо: — И чтобы его не унесла война.

Приподнявшись, я пожелал ей и ее дочке того же. На что она поспешно ответила:

— Наверное, нам это достанется труднее… — и подозвала кельнершу. Когда она надела лежавшую у нее на коленях соломенную шляпку, мы увидели, что к ней приколот черный траурный креп.

Она пошла на берег, осторожно переступая по бревнам своими маленькими ножками в лакированных туфлях на высоких каблуках, ведя за руку хорошо одетую девочку, а мы с Иоганной еще молчали, как будто вырванные на минуту из этого утра с его беспечностью и покоем.

На освободившиеся места тотчас уселась немолодая, но развеселая пара, оба — дородные, какие-то лоснящиеся, довольные собой и окружающим. И они сразу наполнили весь ресторанчик своим громким разговором, своими требованиями и своим самодовольством.

Странно, но именно их присутствие не только не помешало нам, но мы как будто очутились вдвоем, тихонько обменивались незначительными фразами, которые, однако, возвращали нас в то беспечное и счастливое недумание, из которого мы чуть-чуть не выбились. Иоганна потчевала меня бутербродами с ливерной колбасой и с мармеладом, кофе был горячий, булочки — тоже, а солнце, входя в зенит, грело все ощутимей, и плеск воды становился все тише, — последние порывы ветра ослабели, тишь и тепло, словно летом, господствовали над озером.

После завтрака, львиную долю которого составили бутерброды Иоганны, я предложил поискать «танцдиле». Иоганна просияла: она, конечно, сомневалась, танцую ли я. А между тем моя хромота нисколько этому не мешала. Единственно, с чем я не мог справиться, — это с румбой, а что касается остального, то на вечерах девчонки приглашали меня наперебой. Так что я с удовольствием предвкушал, как поражу Ганхен. И мой новый серый, в мелкую клеточку пиджак, купленный на первую получку в Кауфхауз дес Вестенс, тоже был как нельзя более уместен.

Искать долго не пришлось: мы пошли прямо на звуки известного фокстрота «Поцелуй меня на прощанье» и увидели круглую открытую площадку между деревьями. Пол был дощатый, но хорошо натертый воском, а маленький оркестр негромко и с чувством подыгрывал певцу, который старательно и закатывая глаза, выводил в мегафон: «Потому что сегодня я покидаю тебя…» И все это: площадка среди увядающей зелени, молодые пары, — я уже привык, что здесь танцуют все: не только молодежь, но тут были одни молодые, — и старинный простенький фокстрот, — у нас дома была эта пластинка, — и то, что время от времени ветер срывал желтые листья, и они медленно летели на плечи танцующих, — все было по мне, все как будто говорило: «В конце концов, Вальтер Занг имеет право жить как все».

Мы с Ганхен вошли в круг. Я уверенно повел ее, тихонько повторяя за певцом: «Мы так сильно любили друг друга, и вот теперь я покидаю тебя…» «Я покидаю тебя», — подхватывала и продолжала, жалуясь, скрипка; и ужасно расстраивался фагот: «Я покидаю тебя…» И я делал синкопический выпад, и Ганхен слушалась меня и повторяла его, и очень даже прекрасно у нас все получалось. И мы дотанцевались до того, как эти двое любящих пришли к выводу, что никуда не денешься— придется все-таки расставаться… Музыка оборвалась, но никто не ушел с круга и все стали хлопать и требовать повторения…

Оркестр снова начал вступление, и певец еще прочувствованнее и интимнее зарыдал в мегафон: «Поцелуй меня на прощанье…» Ганхен положила голову мне на грудь, — она была ниже меня, хотя и не маленькая, — и я не мог видеть ее лица. Но странно: именно сейчас я его видел даже яснее, чем когда мы сидели рядом в «Лепестке». Я увидел, что у нее небольшие карие глаза, немного округленные, что придает лицу выражение удивления, а бровей, наверное, вовсе нет или они очень светлые и потому наведены коричневатой тушью. Под светлыми волосами они выделяются и выглядят чужими на таком светлом личике, как две жирные запятые на чистом листе бумаги. Рот у нее значительный, с каким-то горестным выражением.

Очень удивительно это было, но и ее духовный облик сейчас как-то изменился в моих глазах. Она уже не была бойкой девушкой из магазина, где торгуют порнографией и неприличными «предметами смеха» в пропахшем пылью закоулке, где командует похожий на сошедшего с ринга боксера сомнительный тип в ярком галстуке.

Иоганна уже не казалась старше и опытнее меня, теперь я воспринимал ее иначе: более простой, открытой и как будто уже давно знакомой мне. И такой она нравилась мне больше.

Мы танцевали и фокстрот, и танго, и даже вальс, на площадке становилось все теснее и веселее, уж никак нельзя было изловчиться, чтобы не толкать друг друга. И тут у одного парня лопнула болтавшаяся на боку в сетке бутылка с вином, над чем все долго смеялись, просто потому, что были так настроены.

И нам с Ганхен показалось очень смешным, как парень в мокрых брюках продолжает танцевать как ни в чем не бывало, а его подружка, хохоча, кричит, что опьянела от одного запаха.

Обедать я повел Иоганну в настоящий ресторан, где на столиках даже торчали мудрено сложенные салфетки, словно крахмал не был нормированным продуктом. И хотя кельнер отрезал талоны на мясо, но делал это так стыдливо, между прочим, что вроде бы этого и не было. А обед подали совершенно как до войны. Так заявила Иоганна, и я горячо подтвердил, хотя, конечно, понятия не имел о здешних довоенных обедах.

Нам повезло: мы нашли свободные места. Но пока мы обедали, народу все прибавлялось, и в конце концов довольно просторное помещение оказалось забитым до отказа. Но всё подставляли стулья и теснились, а многие у входа ждали, и кто-то уже громко выражал недовольство медлительностью официантов, кто-то с кем-то ругался, и кельнеры, подняв над головой стулья, метались по залу, рассыпая на все стороны: «Момент! Момент!» И вдруг стало видно, что, в общем, никакой это не «настоящий ресторан», а просто летний балаган, которому осталось жизни какой-нибудь месяц, а потом забьют досками окна, задвинут щитом двери — и до весны здесь будет только снег, тишина и вороний грай, как на кладбище… А пока все люднее и шумнее становилось в зале, так что маломощный оркестрик на эстраде прилагал свои усилия напрасно: выкрики и споры делались, наоборот, все слышнее, какая-то нервозность накапливалась в воздухе, какие-то токи проходили по залу; то здесь, то там обнаруживались пьяные, задиравшиеся с соседями по столу, и хотя вспышки эти быстро и умело ликвидировались под командой метрдотеля, по виду типичного вышибалы, но что-то оставалось в атмосфере: будоражащее и недоброе.

Что-то, чему мы не придали значения, сообщали вновь пришедшие, озабоченное выражение появлялось на лицах, многие даже встали с мест и подходили к соседним столам, опять-таки что-то нашептывая, и наконец и до нас докатилось: «Слушайте, слушайте! Да потише вы!»

Когда в зале стало сравнительно тихо, послышались в отдалении раскаты грома. «Гроза где-то…» — произнес кто-то равнодушно, но на него сразу набросились: «Какая гроза! Вы что? Разве это гром?» И сейчас же помещение словно охватило языками пламени, то здесь, то там вспыхивали накаленные реплики: «Бомбят Берлин!», «Массированный налет!», «Английские бомбардировщики идут волнами…»

Отдельные очаги паники все разрастались, сливались, и теперь она уже двигала людьми: они вскакивали из-за столов, громко звали кельнеров, у дверей создалась пробка, истерические взвизги женщин, ругань мужчин… Из общего шума выделялись наэлектризованные голоса, возвещавшие уже невесть что: «Горят химические заводы!», «Берлин оцеплен!», «Поезда не ходят!..»

В течение считанных минут возникла и разрасталась паника, все уже не двинулись, а бросились к выходу, началась свалка у дверей. Метрдотель, стоя на стуле, призывал соблюдать спокойствие, но его тут же сшибли. Догадались открыть запасные выходы, но и это не спасло положения: у всех дверей образовались водовороты барахтающихся тел, напоминающих тюленье стадо на отмели.

Можно было понять, что людьми руководит страх не попасть на поезд и неизвестность о происходящем в столице, но в поведении толпы уже не было ни логики, ни разумного начала, — паника, подогреваемая изнутри слухами самыми фантастическими, разрасталась, и представилось, что там, за стенами, сливаются потоки обезумевших людей, которых уже не остановить!

С самого начала, как только раздались крики о том, что бомбят Берлин, Иоганна страшно побледнела. Когда обозначилось движение к выходам, я силой принудил ее оставаться на месте. «Там мать и малыши…» — пробормотала она, умоляюще глядя на меня, словно я мог как-то помочь им. Единственное, что я мог, поскольку владел собой, это отвести Иоганну от опасного потока, устремившегося к станции, если нам удастся благополучно выбраться из ресторана.

— Мы останемся на месте, пока не кончится эта давка у дверей, — заявил я твердо и тотчас почувствовал, как Иоганна, повинуясь, верно, не столько смыслу, сколько тону моих слов, затихла и только дрожала всем телом, прижавшись ко мне и с ужасом глядя на разбушевавшееся человеческое стадо, атаковавшее выходы.

Среди хаоса опрокинутых стульев и поваленных столиков появился снова давешний вышибала в съехавшей набок вместе с бабочкой манишке. В шуме не было слышно слов, а только видно, как он, энергично жестикулируя, командует растерявшимися кельнерами, пытаясь навести хоть какой-то порядок.

При всей тщетности усилий, его фигура вызывала уважение, словно он был капитаном корабля, идущего вместе с ним ко дну, но не теряющим достоинства. Хотя вся энергия метрдотеля направлялась, вероятно, лишь на то, чтобы обеспечить расчеты с клиентами…

Наверное, я был единственным в зале, по понятным причинам сохраняющим спокойствие. Мне была ясна тревога Иоганны, но мы еще не так сблизились, чтобы я полностью разделял ее волнение. Поэтому я хладнокровно отмечал, ничуть при этом не удивляясь, как неистовствовали только что казавшиеся такими благодушными и корректными «приличные люди».

Мне попалась на глаза пара, сидевшая с нами за завтраком; супруг пробивал себе дорогу, орудуя зонтиком почти как кистенем, а жена, уцепившись за его рукав, лягала ногами напиравших сзади. Кто-то, вовсе озверев, расчищал пространство вокруг себя, замахиваясь стулом, и я увидел, как женщина, отчаявшись в своих попытках пробиться к дверям, поднялась на подоконник, намереваясь выпрыгнуть со второго этажа.

В толпе чудилось что-то нарочитое, искусственно подогреваемое. Но сама она, эта паника, выдавала тайные страхи каждого: до сих пор авиационные налеты не очень устрашали берлинцев. О количестве жертв особенно не распространялись, а места разрушений тотчас обносились высокой оградой с табличкой: «Строительные работы». Но скрытое ожидание угрозы с воздуха никогда не оставляло жителей столицы, и сейчас это проявилось наглядно.

На расстоянии люди были особенно склонны рисовать себе ужасы, причем в толпе раскрывалось все разнообразие стимулов: кто-то, вне себя, кричал об оставленных дома детях, кто-то о машине в летнем гараже, который, несомненно, рухнул, а какая-то дама плакала навзрыд, повторяя одно и то же: «Я ее заперла, я заперла свою кошечку, она не выберется!»

Иоганна все еще дрожала, и даже губы у нее побелели. Мы оба молчали, да и мудрено было услышать друг друга в этом шуме. Мы сидели с ней, словно на «островке безопасности» посреди мостовой, между бешено мчащимися машинами, не рискуя двинуться ни в одну, ни в другую сторону. Каждый из нас был сосредоточен на своих мыслях: она — о своих малышах и матери. Я же — о возможном уроне, нанесенном налетом, и о том, что такая активность союзников, возможно, знаменует перспективное вступление в войну.

Между тем битва у выходов постепенно угасала. Кругом валялись осколки посуды, сдернутые скатерти, поломанная мебель. Теперь оказалось, что в опустевшем зале мы не одни: еще несколько пар сочли за благо переждать, и теперь мы все вместе, объединенные избранной линией поведения, выбрались на воздух.

Вечер стоял удивительно теплый и спокойный. Небо со всеми своими звездами, высыпавшими обильно и явственно, словно в планетарии, действительно наводило на мысль о том, что ночь — подходящая для воздушного нападения. Но никакого признака его не отмечалось: ни звука, ни зарева — ничего! И ничто не указывало на только что происходившее здесь. Разве только смятые клумбы и поломанный штакетник. Толпа пронеслась и растаяла в темноте со своим шумом, своими страхами, своей глухотой к окружающему.

Мы шли к станции небольшой молчаливой кучкой, и среди нее я сильнее ощущал близость Иоганны, ее тихое доверие и благодарность.

С опаской приближались мы к станции, уверенные, что сейчас попадем в людской водоворот, потому что в такой ситуации достаточно было задержаться хотя бы одному поезду, чтобы здесь скопилась тьма народу.

Действительно, на перроне была необычная толчея и беспорядок, но нам сказали, что поезда отходят каждые двадцать минут, по расписанию, и пробка в основном уже рассосалась. Еще удивительнее было то, что от прибывших с последними поездами стало известно, что в столице все спокойно, никакого воздушного нападения не было. Не объявляли даже «воздушную опасность». Появились, правда, английские бомбардировщики на подступах к городу, но сильным зенитным огнем не были допущены в воздушное пространство столичной зоны.

В толпе беспрерывно говорили о «нашептывателях», умышленно поднявших панику; каждый, оправдывая себя, изливался в негодовании по адресу «провокаторов» и «недоверов».

Пропустив два поезда, мы с Иоганной втиснулись в вагон. Кругом все еще никак не могли успокоиться: теперь передавали всякие слухи о жертвах паники в Вердере, о задавленных, помятых и выпрыгнувших из окон, при этом каждый представлял себя в лучшем виде, так что непонятно было, как могла возникнуть паника при таком множестве хладнокровных и мужественных людей.

Иоганна же никак не могла оправиться. «Ну что ты? Ведь все хорошо. И тебе не о чем беспокоиться», — говорил я. Она благодарно кивала, слабо и принужденно улыбаясь, и я видел, что она еще не пришла в себя. Она даже не попудрилась и не подкрасила губы, кое-как только скрепила рассыпавшиеся волосы. И от этого сделалась ближе мне и понятней: ей немного надо было, чтобы потерять почву под ногами, она и так была зыбкой. И это роднило нас.

У семафора на подходе к Берлину поезд задержали. Но тут уже начинались пригороды, и многие вышли, надеясь добраться домой городским транспортом. Я плохо ориентировался в незнакомых, к тому же затемненных местах, но Иоганна сказала:

— Знаешь, где мы? На прямой трассе к твоему району, к твоей Линденвег. Давай выйдем!

И странно, хотя до этих ее слов мне и в голову не приходил такой поворот событий, они показались мне совершенно естественными, и я нащупал в кармане ключ от квартиры таким жестом, словно все между нами было договорено заранее.

Мы вышли на затемненную улицу и долго ждали, пока веселая желтая коробочка трамвая выплыла из мрака с коротким, негромким звонком, почему-то напоминавшим мне школьный. И когда мы стояли на остановке совсем одни и молчали, и Ганхен, как-то сразу успокоившись, по-домашнему сунула руку в мой карман и поскребла тихонько мою ладонь ноготками, — эта минута вдруг мне открылась в новом своем качестве, новом для меня… Впервые в жизни женщина искала и видела во мне опору, жалась ко мне, надеясь на меня, веря в мою силу…

Боже мой, я сам был такой беспричальный, такой парящий между небом и землей, мое существование было не прочнее, чем жизнь мотылька-однодневки!.. Пух летящий — вот что я был такое! И вот нашлось существо, еще более одинокое, еще более затерянное в жизненных дебрях, и оно ищет у меня пристанища!..

Это наполнило меня не испытанным никогда чувством: женщина прислонилась ко мне, и я принял ее хрупкую тяжесть, чтобы помочь ей, уберечь ее — от чего? От ее одиночества? От неведомой мне угрозы? Это ее движение, доверчивое и безоглядное, создавало иллюзию моей силы, в которую в тот вечерний час я поверил, не задумываясь над тем, что она рассеется вместе с этой ночью.

И, открывая своим ключом дверь квартиры, я берег в себе это новое свое самоощущение. Нажав кнопку выключателя-жужжалки, я повел Иоганну по нашей старенькой внутренней лестнице, но поскольку мы целовались на каждой ступеньке, а жужжалка не была рассчитана на подобный случай, завод ее кончился, и мы имели возможность все продолжать в темноте, что, впрочем, нас вполне устроило. И я на ощупь довел Иоганну до своей «девичьей» постели.

Предыдущая главаГлава 8 из 20Следующая глава