С полудня я был свободен: хозяин иногда ни с того ни с сего отпускал меня: «Ты мне сегодня не нужен…» Не было никакого объяснения тому, что он вдруг переставал во мне нуждаться. Можно было заподозрить, что он просто хочет от меня избавиться на какое-то время, если такое предположение хоть как-то вязалось бы с его обликом. Нет, он никак не был способен на какие-то уголовные махинации, обычные у других рестораторов.
Да что мне думать об этом? Октябрьский день выдался такой погожий! Здесь, в Германии, осень была совсем иной: ведь за ней не следовали по пятам морозы и метели. Мягкая зима наплывала на осень медленно, как бы легкими мазками: то покроет инеем крышу, а к полудню его уже нет, то задует ночным пронизывающим ветром, который уляжется, вдруг открывая тихие пространства, усыпанные желтым и красным листом, издающим терпкий запах гнили.
Сегодня же день был вовсе летний. Солнце припекало чувствительно, и, когда я поставил свой велосипед у дерева и сел на взгорке над дорогой, я увидел, что все вокруг залито чистым золотистым светом, как бывает у нас, в Подмосковье, ранним утром в предчувствии долгого летнего дня. Я сидел, освобожденно вытянув ноги, закинув руки за голову, и вспоминал то, что произошло сегодня.
Отчего я так остро почувствовал этот хороший день и даже позволил себе робко, самым краешком сравнить его с какими-то другими, далекими днями?
Когда я выходил из дому, у калитки стоял господин Энгельбрехт. В руках у него была газета, и мне бросился в глаза крупно набранный заголовок, как я предположил, на итальянском языке.
Он приветливо, как всегда, ответил на мой поклон — просто «Добрый день», что некоторые называли «спокойным приветствием», а не «Хайль Гитлер». Я позволил себе спросить, что пишут о делах на фронте итальянцы. Он охотно ответил, что газета испанская, а пишут тут очень интересно, вот… обзор радиокомментатора: «Германское верховное командование и не помышляет о том, чтобы непрестанно двигать вперед свою армию. Оно заинтересовано в уничтожении живой силы большевистских войск, а это трудная и затяжная задача, так как враг оказывает упорное сопротивление…»
— Вот так, видите… — Энгельбрехт улыбнулся мне и приподнял шляпу…
Я поблагодарил его очень искренне.
Хотя нечто в таком духе проскальзывало и в немецкой печати, но не в столь определенной форме. Появилось новое понимание происходящего на фронтах.
Основное, что определилось: блицкрига не будет. Значит, крах первоначального плана — и, следовательно, должен последовать новый план войны, он будет создаваться под влиянием тех условий, которые продиктованы опытом первых ее месяцев. Это уже нечто совсем иное, чем рисовалось немецкому обывателю, опьяненному легкими победами в Европе.
Как хорошо получилось, что я мог порадоваться в одиночестве, в этом славном месте, пронизанном таким чистым, золотистым светом! А внизу, по дороге — удивительно мирной дороге — только время от времени пробегали, покачиваясь на серпентинном грунте, грузовые машины, и велосипеды шуршали по обочине, и дальний шум поезда прилетал сюда смягченным и умиротворенным.
Он истаивал в негромкости этого места, которое было сейчас «моим», как-то хорошо согласовывалось с моим настроением, с настроением Вальтера Занга, официанта из бирхалле «Песочные часы», восемнадцати лет от роду, не подлежащего призыву по причине увечья, мало, однако, его обременяющего и отнюдь не мешающего его успеху у девушек…
«Почему же этому Вальтеру не наслаждаться жизнью? Ну если уж так случилось, — уговаривал я себя, словно в том, что я живу жизнью Вальтера, было что-то предательское по отношению к прошлому, — если так вышло, что меня начисто отрезало, выбросило из моей собственной судьбы на эту землю, как зерно, унесенное вихрем, — почему же мне не прорасти здесь? Неужели лучше засохнуть, превратиться в пыль и развеяться по ветру? Неужели это требуется от меня? И кем?»
Но сегодня «роковые вопросы» касались меня так легко и беспечально, как маленький, пахнущий клевером ветерок, который шевелил мои волосы и заставлял мелко трепетать уже совсем желтые, но неопавшие листья молодой осинки над самой моей головой. Эта осинка показалась мне знакомой, словно именно она встречала меня у нас в Сокольниках, когда я вбегал со своим школьным портфельчиком во двор и сильно хлопал калиткой, чтобы дать знать о своем появлении. Да, мы жили тогда в Сокольниках, в старом деревянном доме. Теперь эта осинка, наверное, совсем взрослое дерево, если она уцелела. Боже мой, кто знает, кто и что там уцелело? И Вальтеру Зангу незачем думать об этом. Особенно сегодня.
Почему же именно сегодня мне так хорошо? От разговора с соседом? От вчерашнего? Я стал вспоминать вчерашнее. Оно так безоговорочно принадлежало Вальтеру Зангу, что не терпело никакого вмешательства со стороны.
Итак, личные дела Вальтера Занга… Что мне было известно о девушке из парикмахерской на Бауэрштрассе, когда вчера, поступившись обедом, я подъехал туда на омнибусе? Да ничего. Я видел ее только однажды, когда я так неловко соскочил с велосипеда, что чуть не растянулся сам и едва не сбил ее с ног. Мы обменялись улыбками единственно по этому поводу. Она терла скомканными обрывками белой бумаги и без того чистое стекло витрины. Большой витрины, которая открывала внутренность маленькой парикмахерской. Я успел заметить, что там было всего два кресла и в тот момент занято только одно. Около него возился толстяк в белом коротком халате. Лица его не было видно: он склонился над клиентом. Ее отец? Муж?
Она была в синем рабочем халатике с засученными рукавами. Значит ли это, что она не мастер, а уборщица? И что, собственно, побуждает меня задавать себе эти вопросы? Девушка немного старше меня, волосы у нее такие же светлые, как мои, она носит короткую стрижку. И одета тоже совсем не как «истинно германская девушка». Даже окна она трет в туфельках на высоких каблуках, а из-под ворота халатика выглядывает кружевная блузка.
Но, конечно, не из-за всего этого я обратил на нее внимание, а из-за этой ее улыбки. На таком молодом лице было столько серьезности и какой-то тени, что даже улыбка не разогнала ее.
Но что же особенного в этом? Мало ли горестей может быть у молодой особы, когда идет война? Мало ли писем с черной каемкой разносят в своих кожаных сумках с клеймом «Германской имперской почты» почтальоны, вдруг ставшие центральной фигурой городской улицы?
Если бы лицо девушки было безоблачным при всех прочих данных, я бы не запомнил ее. Но я сам был неблагополучен. Разумеется, не такого рода неблагополучие я заподозрил, но даже всякое — привлекало меня. Я естественно чуждался счастливых людей, беззаботность меня отталкивала, бездумность вызывала легкое презрение.
«Что вы знаете о жизни и смерти, о горе и радости?»— думал я, глядя на какую-нибудь парочку на мосту.
Не потому ли мне запомнилось лицо девушки, не заплаканное, но как бы на грани слез, не убитое, но как бы омраченное. И улыбка не сняла этой омраченности. Нет, не сняла.
И вот только из-за этого я вчера отправился к той парикмахерской. Остановка омнибуса была совсем неподалеку, и я прошел полквартала, не торопясь и на все лады представляя себе, какой разговор может у нас произойти.
Я никогда не был стеснителен с девушками. То, что сейчас немного сковывало меня, так, самую малость, было не стеснительностью, а может быть, осторожностью. Но чего должен остерегаться Вальтер Занг?
Я толкнул дверь парикмахерской. Оба кресла были свободны. Давешний толстяк сидел на диванчике с газетой, которую он отложил при моем появлении.
— Добрый день, добрый день, — затянул он, не дожидаясь моего приветствия, — мы продвигаемся, не правда ли? Не так быстро, как хотели бы, но продвигаемся. Говорят, что русские дороги — это только до октября. Потом они превращаются в болота, а еще позже— в ледяной каток… — без особого огорчения говорил он, накидывая на меня пеньюар и оглядывая мое лицо, выбритое только сегодня утром.
— Пожалуйста, вымойте голову и подстригите.
Он стал выбирать шампунь:
— Подумайте, сейчас даже «Люкс» приравнен к моющим средствам особой жирности! Получаем по карточкам. А? Словно сливочное масло.
Он подставил переносную мойку и стал намыливать мне голову, продолжая болтать:
— Можно подумать, что шампунь используется в качестве продукта питания. Ха-ха. Вместе с мармеладом, который — по карточкам с самого начала… Должен вам сказать, что мы — народ, привыкший к жертвам. Мы просто-таки созданы для жертв. Видали ли вы немца, который бы признал себя неспособным к жертвам?
Так как я был лишен возможности отвечать из опасения набрать полный рот пены, он сам же ответил себе:
— Нет, такого немца и вообразить себе трудно. А вот применяться к обстоятельствам — это сколько угодно. Черт возьми! Опять подсунули эрзац-шампунь.
Вот есть пена, через секунду уже нет пены! А куда она делась?
Задав этот риторический вопрос и, очевидно, с зубовным скрежетом, он вынужден был добавить еще несколько капель шампуня:
— А, сейчас уже будет хорошо!
Он завел еще что-то насчет электроэнергии, бешеное количество которой поглощают электросушилки. Но в качестве доказательства немецких способностей применяться к обстоятельствам сообщил, что в целях экономии энергии он лично употребляет очень редкую сетку, которая позволяет в два раза — я могу проверить это по часам — сократить срок сушки мужских волос.
— Хорошо, что я не дамский мастер, знаете, с дамами гораздо больше хлопот: им чуждо политическое мышление. А мужчины относятся с большей терпимостью к тому, какая сетка у них на голове. И любую они предпочитают каске, ха-ха!
Я слушал все это, напряженно думая, как бы выяснить, куда делась девушка, так хорошо протершая стекла. Кроме этих стекол, ничто в парикмахерской не напоминало о ней. На вешалке не висело никакой женской одежды. Но возможно, она раздевается «за кулисами» парикмахерской? И еще одна возможность пришла мне в голову: девушку пригласили протереть стекла, она это сделала — и вот ее нет!
Я с успехом мог вымыть голову без участия словоохотливого толстяка и шампуня «Люкс».
Но когда он протер мои волосы мохнатым полотенцем и предложил мне на выбор стрижку «гольф», «бокс» и «модерн», я решился.
— А где ваша дочка, господин мастер? — спросил я наугад.
— Дочка? Я даже не женат. Был, правда, женат одно время, но вообразите, какое везение: перед самой войной жена ушла от меня. Это тем более кстати, что я вовсе не гарантирован от призыва. У меня, правда, язва желудка, но, к несчастью, излечимая. Прошу вас заметить, она излечивается сама собой, ха-ха, нечто вроде самозатачивающихся лезвий. Но что хорошо в одних обстоятельствах, то плохо в других.
Углубившись в детали насчет язвы, он все больше отдалял меня от девушки.
Я начал новый заход:
— Но я видел как-то здесь у вас молодую особу…
— Где? Здесь? Сюда не заходит ни одна особа женского пола, тем более молодая. Вы же знаете, мужчины терпеть не могут, когда женщины видят их в процессе бритья. Эта, знаете, мыльная пена и салфетка на голове, они делают мужчину беспомощным, — во всяком случае, он уже не может убежать и поэтому…
Я перебил его:
— Да нет, она не была здесь внутри, она терла стекла снаружи.
— А-а-а, да, действительно, насчет витрины… Но заверяю вас, только с той стороны ее действительно иногда протирает дочка моей уборщицы. Очень аккуратная девушка. Лишних несколько марок ей никак не мешают, особенно если учесть, что отца там и след простыл. И между прочим, задолго до всякой войны… Эта Иоганна Риц — очень-очень милая девушка. Я прекрасно устроил ее в магазин «Предметов смеха» на Фридрихштрассе. Нет, не в начале улицы, а ближе к вокзалу, знаете? Это я сделал через одного своего клиента, очень почтенного господина, и — учтите! — старый холостяк!
Он болтал еще долго, но я уже не вслушивался: я знал этот магазин «Шерцартикель» на Фридрихштрассе. Я обратил на него внимание потому, что в Москве ведь таких магазинов не было. И я остановился у витрины, заинтересованный — что же это за «предметы смеха»? Или «шуток»? — так перевести было бы правильнее.
Но на витрине оказались только фигурки гипсовых уродов, коробки с какими-то играми, покерные карты и карнавальные маски, довольно страшненькие.
Я помню еще, что стоял несколько минут перед витриной в недоумении. И уж никак не предполагал, что меня вновь приведет сюда судьба… Потому что я твердо решил разыскать Иоганну Риц — «очень аккуратную девушку».
Но сегодня я был доволен своим одиночеством здесь, на холме, и тем, что одиночество это все же было неполным: я наблюдал жизнь там, внизу, на дороге, где двигались машины и велосипеды и по обочинам — пешеходы. И хотя война чувствовалась и здесь: прошел военный фургон с красным крестом на сером парусиновом верхе кузова, промаршировала группа солдат, как-то странно тихо, без команды, без песни… Но эти приметы не лезли в глаза, они растворялись в мирном ландшафте, который существовал до войны и будет существовать и после нее.
И только я подумал об этом, как почувствовал, что сейчас нахлынут, накроют с головой, как теплая волна, воспоминания — потому что я не мог отделить мысли о будущем от своего прошлого, — а этого нельзя было…
И я решительно поднялся. С другого склона я спустился в рощицу, уже совсем поредевшую, проехал ее по тропинке, заваленной желтыми листьями, — война давала о себе знать и здесь: явно не хватало рабочих рук, — иначе проволочные корзины, стоящие там и тут под деревьями, уже сослужили бы свою службу. С опушки мне видна была вдали, на другом конце луга, дорога. Поворот ее поманил меня, и через несколько минут я уже ехал обочь ее, песчаная тропинка вилась рядом. Я понимал, что пустынное место это не тянется далеко, и загадывал, куда меня выведет незнакомая тропинка и что я найду там.
Впрочем, особенно фантазировать на этот счет не приходилось: можно было заранее угадать, что я окажусь в какой-нибудь деревушке с обязательной кнайпой вроде «Золотого шара», с кегельбаном, может быть, или крошечным тиром, с булочной, мясной лавкой и, возможно, дощатым павильоном для танцев.
Но чем дальше я ехал, тем меньше признаков такой картины обнаруживалось. Дорогу пересекли подъездные пути в несколько рядов, как у крупного предприятия, с обеих сторон потянулись складские помещения, крытые рифленым железом или толем, и вскоре я убедился, что вернулся в черту города, на его окраину. Я совсем не знал этого района.
Я увидел издали фабричные корпуса за высокой каменной оградой. Но и подойдя поближе, я ничего не мог точно выяснить: по военному времени вывеска на заводских воротах отсутствовала, а шум машин, уже достигавший моих ушей, и вид грузовиков с крытыми кузовами ничего не говорили.
Вскоре я очутился в центре новостройки. Вероятно, завод, который я видел издали, расширил свое производство во время войны, и возникли новые корпуса явно недавнего происхождения, максимально упрощенного типа. Значит, завод военный, и мощности его немалые, судя по тому, какой огромный жилой массив вырос здесь.
Конечно, тут найдется местечко, где можно закусить. Я поехал по улице, еще не вполне освоившись с тем, что так неожиданно оказался в пределах города, в то время как ожидал выйти куда-нибудь в «сельскую глушь». Я еще не привык к этому городу, который казался бесконечным, несмотря на свое однообразие.
И скоро нашлось то, что я искал: непритязательное заведение, носящее на себе все приметы рабочего кафе, куда забегают выпить чашку кофе перед работой или в перерыве на обед. Здесь никто не располагался надолго, как это принято в тех кнайпах, которые посещают живущие поблизости от них. Может быть, оттого тут меньше всего заботились об уюте и удобстве посетителей, а — лишь о том, чтобы поскорее их отпустить.
Был разгар обеденного перерыва. С трудом найдя свободное место, я уселся за столик против пожилого человека, углубившегося в газету, которую он взял у входа, где стояли в углу, словно зонтики или трости, круглые палки с пазами для газетных листов. За столом рядом сидело человек пять. Не знаю, пришли ли они вместе, но, как я понял, они вместе работали и продолжали оживленный разговор, отрывки которого долетали до меня, но лишь смутно я мог догадаться, о чем идет речь.
Страшно худой, с розовой лысиной на темени, человек в рабочем комбинезоне отрывисто бросил, как бы подытоживая сказанное:
— Если мы не поставим вопроса об оплате, этому не будет конца.
— Конца не будет, даже если эти часы оплатят, — лениво отозвался молодой блондин в клетчатой блузе.
— Но, по крайней мере, мы хоть что-то получим за свое долготерпение, — настаивал лысый.
— Интересно… Можно подумать, что война требует не только увеличения выпуска снарядов, но и слов… — протянул пожилой толстяк с хитрецой во взгляде узких глаз — и запил свою остроту светлым пивом.
— Так и есть, — подхватил блондин, — известное дело: два часа речи доктора Геббельса заменяют полкило масла. Ну, а речь фюрера, та уже потянет килограмм мяса.
Все засмеялись, кроме лысого, который желчно продолжал свое:
— Что толку показывать кукиш в кармане. Пусть нам оплатят эти часы! В конце концов, можем мы поставить вопрос об этом?
— Вопрос поставить можем, но устоим ли сами? — спросил толстяк.
Блондин тотчас с напором возразил:
— А что тут такого! Мы же не отказываемся слушать. Мы со всем удовольствием… Но платите денежки. Или давайте будем слушать хоть двадцать речей подряд, но в рабочие часы!
— Правильно! А продукцию будет выпускать за всех — один Функель. И то во сне!
Все захохотали, отчего задремавший над кружкой Функель широко раскрыл глаза и изумленно обвел всех взглядом. Но, видимо привыкший к насмешкам, только вздохнул:
— И чего вы ржете, как жеребцы стоялые?
— А ты речь слушал? — г спросил толстяк, подмигивая остальным.
— А была речь? Скажите… Значит, я все проспал, — подыгрывал друзьям Функель. — А что толку, что вы не спали? Вам за это платят?
Он перешел в наступление:
— Я хоть выспался, а вы что?
— Если нам оплатят эти часы, тебе спать не придется. Специальные уполномоченные будут тебя щипать, — пообещал толстяк.
— Трепачи вы все! — сердился лысый. — Разве с вами сделаешь дело? Вам только бы скалить зубы.
— Мы не против, Отто, — толстяк примирительно положил ему на плечо руку, — только надо, чтобы все столковались насчет этого.
Они стали перебирать, с кем надо бы поговорить. Характеристики одна другой хлеще раздавались уже в полный голос, вызывая смех всей компании и негодующие замечания лысого.
Я потерял нить разговора, но все же уловил, что он идет о простом и жизненном конфликте. Было понятно, что проявляется какое-то единство мнений и попытка организации.
А что я вообще знал о положении на заводах, о настроениях? Мне казалось, что в этой стране не тлеет ни одна искра сопротивления. Я слышал где-то, что раненый солдат всегда думает, что сражение, в котором его ранило, проиграно.
Я был таким тяжело раненным солдатом.
Но мне следовало догадаться, что есть другой мир. Только мне в него никогда не проникнуть. В нем нечего делать Вальтеру Зангу. Так мне тогда казалось.
Я еще сидел над своей свининой с капустой, когда компания за соседним столом поднялась. Как только дверь за ними закрылась, мой визави опустил палку с газетой решительным жестом, словно приставил к ноге винтовку. Под ежиком темных волос у него обнаружились небольшие остренькие глазки, над верхней губой торчали пучки седоватых и даже на вид колючих усов, а бородка висела в виде маленького проволочного веничка для чистки расчесок.
— Как вам это нравится? — спросил он меня весьма настойчиво.
Я опешил:
— Что вы имеете в виду?
— Вы слышали разговор? — он кивнул на соседний стол, за которым уже усаживалась новая компания.
— Нет. Я не прислушивался, — ответил я.
— Очень жаль. Вы — молодой человек и должны быть восприимчивы к окружающему, — наставительно сказал усатик.
— Там говорилось нечто поучительное? — невинно осведомился я.
— Поучительное? Да. В том смысле, что не следует закрывать глаза на наши язвы.
— Язвы?
— Вот именно. Есть еще много людей, которые не понимают и не хотят понимать значения слова. Слова! — повторил он с нажимом и поднял указательный палец с длинным и чистым ногтем.
— Вот как? — отозвался я неопределенно.
Мой сосед был немолод, одет как служащий какой-нибудь мелкой фирмы, в темном костюме, безусловно купленном в магазине уцененных товаров. Лицо его, с довольно тонкими чертами, было покрыто такими глубокими и частыми морщинами, что казалось заштрихованным черным карандашом. Я приготовился слушать.
— Я не осуждаю этих людей, — продолжал он, — они стоят так низко в смысле культурного развития, что каждое посягательство на их умственную работу они встречают протестом.
Он отпил пиво из кружки и облизал свои проволочные усишки. Я издал какой-то звук, поощряющий его продолжать, что он и сделал.
— Эти люди требуют или собираются требовать, чтобы им оплачивали часы, которые они потратили, — обращаю ваше внимание: потратили, — на прослушивание политических речей руководителей рейха. Я не обвиняю их в недостатке патриотических чувств. Нет, я хорошо знаю эту породу людей. В силу своей профессии. Я учитель начальной школы. Уверяю вас, пороки родителей легче всего изучать на их детях.
Он помолчал, и я необдуманно спросил:
— А добродетели тоже?
— В данном случае меня не интересуют добродетели. Родители моих учеников работают на этом же заводе. Они судят таким точно образом, как эти, которых вы сейчас слыхали… или могли бы слышать.
— Как же именно?
— Видите ли, по своему невежеству они не могут оценить значение человеческого слова, — повторил он; видимо, это была его любимая мысль, которую он подавал под разными соусами. — Я вот что скажу вам. Оки ведь действительно потребуют оплаты за прослушивание радио. Вы не думайте, — вдруг вскинулся он, — я не собираюсь осуждать их за это, ни тем более доносить на них. Найдется достаточно охотников и до того и до другого. Но я просто рассуждаю. Не входя в рассмотрение вопроса: оплачивать или нет эти часы. Вот, к примеру: что дают этим людям речи фюрера? Они дают понимание смысла происходящего. Вы, конечно, не раз слышали фюрера. Вы заметили его манеру? Я сказал бы даже, что это не манера — это принцип выражения идеи. Вы заметили, как он идею преподносит? Я, как учитель, специально этим интересовался.
Он опять поднял кверху палец и посмотрел на меня. А я и в самом деле был заинтересован. Я еще не знал, как охмуряют учителей. Насчет старых женщин уже знал, и молодых недорослей — тоже. А вот учителей…
— Значит, обратите внимание, фюрер развивает свою мысль… Нет, не так. Он ее не развивает. Он бросает ее в толпу. Ну точь-в-точь как бросают собаке кость, твердо зная, что она на эту кость кинется. Он это точно знает. Потому что у него всегда есть в запасе такая идея, на которую нельзя не кинуться. Вот, скажем, насчет жизненного пространства. Это же все кинутся. Кому только не нужно жизненное пространство? Кто жаждет сунуть голову в петлю нового Версаля? А? Значит, идея каждому сгодится. Вот крючок уже зацепился. А дальше? Не надо множества доказательств. Ни к чему. Национал-социализм не доказывается. Ни в коем случае. Он внушается. Идеи его декларируются — первый этап. На этом этапе вы слышите спокойный и категорический голос фюрера. Второй этап — внушение. Вот как раз здесь ораторская манера, или, как я уже сказал, способ выражаться, в корне меняется. В этом месте фюрер подпрыгивает на носках, прядь волос на лбу подпрыгивает тоже. Лицо слегка перекашивается. Сжатые кулаки оратор держит перед собой, иногда делая выпад одной рукой. Голос его тоже меняется, становится предельно резким. Слова выбрасываются, точно под страшным давлением изнутри, откуда они вылетают подобно пулеметным очередям. И в них заложена такая страсть, что можно подумать: это куски его сердца, которые он, не жалея себя, — ах, как он не жалеет себя! — бросает в толпу. Так поступает гений…
Учитель, пытаясь воспроизвести «способ фюрера», довольно удачно имитировал его позу и жесты. Но удивительно: в его передаче и несомненно точном подражании раскрывалась отнюдь не гениальность фюрера. Это была скорее талантливая карикатура.
— То, что вы говорите, чрезвычайно интересно, господин учитель, — сказал я вполне искренне, — продолжайте, пожалуйста.
— Мы имеем предпосылку, преподанную спокойным голосом, без особого нажима. Второй этап: та же мысль передается уже путем внушения. Результат — полная передача идеи, она овладевает слушателями. Слушатели понесут ее дальше.
Учитель сделал протяженный жест, как бы показывая, в какие дали слушатели понесут идею фюрера.
— А слушатели тоже будут нести эту идею «поэтапно»? — спросил я.
Глаза учителя блеснули торжеством.
— Вот именно. Цепная реакция. После христианства, — учитель заговорщически нагнулся к моему уху, — еще не было учения столь доходчивого и столь угодного массам, как национал-социализм.
— Ну, а социализм просто? — спросил я неосторожно. — Он ведь тоже, особенно в Германии…
Можно было сразу понять, что я плеснул масла в огонь. Учитель схватил меня за рукав, словно собирался оторвать его напрочь. Мне показалось, что проволочные усики его стали дыбом.
— Человечество блуждало в потемках много веков. Более того, когда в Мюнхене в двадцать первом впервые блеснула искра, ее едва не затоптали сапоги безумцев. Но руки старых бойцов пронесли факел…
Учитель уже стоял, голос его как бы сломался, зазвучал резко, пронзительно, он подпрыгнул на носках. Речь его стала бессвязной, она выбрасывалась толчками, как пена из испорченного «Минимакса». Я понял, что присутствую при «втором этапе»…
Учитель демонстрировал «способ фюрера», но перед кем? Я огляделся. Ни одного посетителя в кафе не осталось. И мне показалось, что даже хозяин спрятался за стойкой.
Только из внутренних дверей с любопытством выглядывала судомойка в клеенчатом фартуке. На ее лице было написано абсолютное восхищение.
Учитель все более бессвязно, но все с большим накалом мчался к финишу. И наконец, словно неожиданно кончился завод, упал на стул в изнеможении.
— Ирма, подай содовой! — сказал хозяин, возникая за стойкой.
Ирма, давясь от смеха и почтительности, поставила перед учителем запотевшую бутылочку и фужер.
Убедившись, что руки у него дрожат, как у припадочного, а может, он им и был, она щелчком откинула беленькую крышечку, и когда пузырчатая струя наполнила фужер, то все эти шипящие и тут же лопающиеся пузырьки удивительным образом вошли в соответствие с речью учителя.
Я не знал, удобно ли мне ретироваться, так как оказался единственным слушателем столь страстного оратора. Что касается хозяина и Ирмы, то, видимо, им это было не в диковину. И следовательно, все эти страсти-морд асти кипели ради меня одного…
Учитель между тем понемногу отходил. Все еще тяжело дыша, он взглянул на меня, словно говоря: «Сделал все, что мог, и если не убедил вас, то не я тому виной!» Я поспешил поблагодарить его за предметный урок ораторского искусства.
— И в этом, как во многом другом, я только ученик, — ответил он.
Я подождал, пока он уйдет, так как мне хотелось поговорить о нем. Когда он покинул кафе, я спросил у хозяина:
— Господин учитель всегда произносит такие речи?
Хозяин усмехнулся и, почесав за ухом, сказал, понизив голос:
— Мы-то его давно знаем. Но он кидается на каждого нового человека. У него это, — он покрутил пальцем около лба, — пунктик: он подражает речам фюрера.
— Как? Вы считаете его не совсем… — я повторил жест хозяина.
— Как вам сказать? — глубокомысленно произнес он. — Их ведь не разберешь: кто действительно того… а кто — придуривается.
Не знаю почему, но мне расхотелось оставаться в одиночестве. То ли тоску навел на меня помешанный учитель, то ли вдруг изменившаяся погода: налетел ветер, и в небе заклубились тучи, похожие в своем быстром беге на страшные мотки перекати-поля, которые я видел в каком-то советском фильме, где действие разыгрывается в степях. Случайное воспоминание, как это часто бывало, кольнуло, но я привычно отогнал его. И все же почувствовал острую необходимость как-то встряхнуться, переключиться на другую волну.
И я поехал на Фридрихштрассе, в ту ее часть, где она уже перестает быть респектабельной торговой улицей…
Да, здесь уже не было ни нарядных кафе, ни элегантных витрин, ни фланирующих по тротуарам хорошо одетых мужчин и женщин. Улица как бы затухала в этих кварталах. Вывески «психоаналитиков», «угадывателей мыслей» и просто гадалок, гипнотизеров, «специалистов по врачебным и иным внушениям», — как обещала реклама, — привлекали внимание прохожего «от обратного»: чем уродливее выглядела реклама, тем более она оправдывала свое назначение. Поэтому здесь поражали воображение намалеванные на металлических щитах или фанере остроносые маги в плащах со звездами, горбатые старухи с черным котом на плече, а в одной витрине я увидел человеческий скелет, в глазных впадинах которого зажигался и гаснул зеленый свет. Скелет был опознавательным знаком «Фирмы по разгадыванию снов».
Территория, оккупированная мистикой, представляла собой некое целое, словно здесь было свое государство, свой рейх, находящийся, впрочем, в дружбе с главным рейхом, поощрявшим всякие оккультные начинания.
Магазин «Предметов смеха», казалось бы, не подходил сюда по «профилю», но сейчас мне почудилось, что и в его витрине, с этими страшненькими масками и уродцами, присутствует некий трансцедентальный дух…
Длинное и узкое, словно кегельбан, помещение выглядело просто какой-то затхлой дырой. Пахло резиновым клеем и пылью. Пыль танцевала в солнечном луче, прорвавшемся все-таки хоть к концу дня из скопища серых туч. Но он только подчеркнул мрачность «Магазина предметов смеха».
Нет, отнюдь не настраивали на веселый лад гирлянды запыленных бумажных фонариков под потолком и свисающие оттуда уродцы. Как в Вальпургиевой ночи, плясали ведьмы и черти, подвешенные на нитках, — какой там смех! — мороз подирал по коже.
За прилавком стоял широкоплечий мужчина лет за пятьдесят, но с молодежной прической «гольф». Рыжеватые волосы, длинные и собранные на затылке, подчеркивали, что лицо у него бурачно-красное: то ли от загара, то ли от пива. По виду его можно было принять за вышедшего в тираж боксера.
Как положено, он приветствовал меня первый, прежде чем я открыл рот, и спросил: чего бы я хотел?
Убедившись, что девушки поблизости не видно, я замялся, что он истолковал по-своему. Подмигнув мне довольно похабно, он с ухмылкой панельной девицы произнес не вопросительно, а как удачную догадку:
— Интересуемся французскими открытками!..
Конечно, я понятия не имел ни о каких «французских открытках», а что такое порнография, знал из литературы. Но от всей повадки этого типа на меня нашло озарение. И то, что я все же не сразу сообразил, в чем дело, почему-то меня страшно разозлило.
Я ответил, что не достиг еще того возраста, когда интересуются подобными вещами, — накося выкуси!
— Может быть, другой «мужской товар»? — продолжал веселиться этот тип.
— И другого не надо, — отрезал я и подумал, что, кажется, придется уйти ни с чем: я решительно не хотел продолжать общение с этим рыжим. Мне было противно его внезапное оживление и даже его чересчур яркий галстук: не мальчик, пора бы поспокойней!..
— Ну тогда с вами займется моя продавщица! — миролюбиво ответил он и ушел за бархатную портьеру. Почти в ту же минуту, словно в театре, ее раздвинула Иоганна Риц…
Несмотря на то что на ней был фирменный халатик из блестящего шелка с эмблемой магазина, она выглядела нарядной. Может быть, от хорошо причесанной головки или от кружевного воротничка, лежащего вокруг ее шеи, как белый пушистый котенок. А может быть, взгляд блестящих карих глаз сообщал девушке это сияние, я бы сказал, лучезарность, если бы не та же отмеченная мною при первом взгляде тень, то особое выражение лица…
С профессиональной улыбкой она произнесла обычную формулу продавца:
— Добрый день! Что вы хотели бы иметь?
— О! У вас такой выбор! — сказал я наугад, соображая, узнала ли она меня. Мне казалось, что — да. Но, конечно, она не считает возможным показать это: она на работе. Сейчас, когда я смотрел на нее, отделенный только узким прилавком, она показалась мне старше: ей было никак не меньше двадцати трех.
— Вспоминаю, фройлейн, что это вас я так неуклюже задел своим велосипедом на Бауэрштрассе.
Она улыбнулась уже знакомой мне улыбкой:
— Ерунда. Я сразу узнала вас.
Если бы она сказала, что не узнает, — это было бы неправдой и вряд ли подтолкнуло меня к дальнейшему.
— Я хотел бы загладить свою вину… — начал я.
— Какой-нибудь покупкой? — перебила она.
— Хотя бы. Что-нибудь веселенькое можете предложить?
— У нас тут все веселенькое! — сказала она со вздохом и посмотрела на меня, как бы говоря: сами видите! — Ну вот, например… — она вытащила из-под прилавка шелковую подушечку, отороченную оборочкой, слишком маленькую для подоконника.
Я хотел было облокотиться на нее, Иоганна не дала…
— Это делается так: вы кладете ее на стул и усаживаете на него гостя… — Она бросила подушечку на табурет позади себя и с размаху села на него… Оглушительный неприличный звук поверг меня в такое смущение, какое, вероятно, не вызвали бы даже «французские открытки»! Но девушка и ухом не повела. — Видите, получается смешно, — сказала она равнодушно.
— По мне — не очень, — мягко возразил я. — А остальное — тоже в этом духе?
— Ну, почему… Вот могу предложить… — Она поставила на прилавок картонную коробку и принялась выбирать из нее вещицы, назначение которых было мне непонятно.
Я смотрел с опаской на ее манипуляции.
— Вы курите? Да? Дайте мне сигарету. Вы делаете так… Берете эту маленькую черную палочку и незаметно засовываете в сигарету. Затем угощаете вашего друга… Он благодарит вас, ничего не подозревая, закуривает… — Она довольно изящно проделала все это, потом затянулась и выпустила струю дыма… Поначалу это было обычное незначительное дымное облачко. Но оно не рассосалось, напротив, сгустилось, потемнело и в конце концов почернело. А из губ Иоганны продолжали вырываться странные дымки, и вскоре мы оба плавали в черных облаках, словно на пожарище. Да, именно пожарищем пахнул этот горький и жирный, какой-то ядовитый дым, невесть как возникший всего от одной-двух затяжек заряженной черной палочкой сигаретой…
— Разрешите мне открыть окно! — поспешил я. — Знаете, это тоже не очень весело…
— Да? Многим нравится. Тогда вот: безобидная шутка. Вы берете вот эти два кусочка сахару — видите, они совсем как настоящие… Вы кладете их в сахарницу. Не на самое дно. Чтобы они попали в стакан одного из гостей. Что происходит дальше? Налейте, пожалуйста, воды в стакан… Вон там.
Она бросила два белых кусочка в стакан. Они тотчас всплыли…
— Ваш гость смущен, не понимает, в чем дело… Помешивает ложечкой чай, топит «сахар», а он опять всплывает. Гость сконфужен, кругом начинают улыбаться… Наконец в отчаянии он пробует раскусить «сахар»… Но это — фарфор лучшего качества: можно даже сломать зуб…
— Не надо! — г взмолился я. — Неужели у вас нет ничего безопасного?..
— Гм… Тогда вот… — она вытащила из коробки длинную гибкую трубку с маленькой резиновой грушей на одном конце и плоским резиновым мешочком на другом. — Посмотрите сюда, — с профессиональной интонацией начала она. — До того, как соберутся гости, вы подкладываете плоский мешочек под тарелку… Тонкая трубочка незаметно тянется по столу под скатертью. Вот так… Резиновую грушу вы держите в руке незаметно для всех. В тот момент, когда гость собирается начать есть, вы сжимаете грушу… Сжатый воздух надувает плоский мешочек под скатертью, тарелка накреняется— еда выливается…
— Не смешно! — перебил я невежливо. — А это что? — ухватился я за первый попавшийся мне предмет: кольцо, с наружной стороны обыкновенное, а с внутренней — с каким-то устройством.
— А! Это фальшивое кольцо. Вы здороваетесь, протягиваете руку… Тут срабатывает пружинка и щекочет ладонь вашего знакомого. Он вскрикивает, вы делаете удивленные глаза и показываете ему, незаметно сняв пружинку: обыкновенное кольцо!..
— Ну, пощекотать ладонь — это еще ничего! Беру «фальшивое кольцо».
— Если вас смешат такие детские вещи, то вот еще «дырявая разливная ложка» и «фальшивые щипцы для орехов»…
Я набрал кулек всякой дряни и воспротивился дальнейшему рекламированию «предметов смеха».
— Знаете, фройлейн, я все-таки не искупил свою вину и хотел бы сделать это каким-нибудь другим способом…
— Каким же? — спросила Иоганна, кажется наконец проявив ко мне интерес.
— Мы могли бы поехать куда-нибудь за город. В замстаг. Или другой вечер. Или посидеть в кафе…
Она не была застигнута врасплох: я подумал, что она слышит такие предложения довольно часто. «Французские открытки» делали свое дело; наверное, мужчин здесь хватало, а девушка была прехорошенькая и держалась хорошо, без ужимок. Она смотрела на меня, как бы взвешивая: стою ли я ее общества. Но ни один здравомыслящий человек не дал бы мне меньше двадцати двух: это я знал точно.
— Спасибо, — сказала она, все еще не очень уверенно, — если я буду свободна, то в эту субботу заходите сюда. Я отпрошусь у хозяина пораньше, — она закончила уже твердо, и можно было считать, что приглашение принято.
Позже, перебирая в памяти все подробности нашего короткого разговора, я укрепился в своем желании сблизиться с этой девушкой. То, что привлекло меня с первого взгляда, не улетучилось, напротив, как бы сконцентрировалось. Может быть, она была слишком задумчива, непроста для Вальтера Занга? Не привнес ли я в свои оценки кое-что от своей подлинной сущности? Ну что ж, вероятно, это было неизбежно.
Да, конечно, меня радовала предстоящая встреча с Иоганной. Но надо было еще продумать ее, организовать.