К книге
Три комнаты на Манхэттене. Стриптиз. Тюрьма. НоябрьНоябрь. II
83%
Ноябрь. II
30

Вечером 10 ноября, после обеда, отец, к моему удивлению, не пошел к себе в кабинет, а устроился в гостиной, которая соединяется со столовой широким проемом.

Я-то решила, что он уселся тут, чтобы полюбоваться, как Мануэла ставит в буфет вымытую посуду. Мама лишь пристально глянула на отца. У нее пошел второй день «девятин», и сегодня она хлебнула больше, чем вчера. Ходит она нетвердо, чуть заметно пошатываясь. Теперь с каждым днем мама будет пить все больше, а кончится это тем, что дня три она под предлогом мигрени будет отлеживаться в постели.

Но насчет отца я ошиблась. По телевизору показывают довоенный фильм — каждый кадр тщательно выстроен, прекрасно поставлен свет. Мужчины с гладкими, зализанными прическами, в пиджаках с подкладными плечами и грудью, женщины в длинных платьях, с романтическим гримом.

Фильм идиотски сентиментальный, но отец смотрит его с интересом и, думаю, даже с некоторой тоской. Наверно, когда-то он уже видел его, может, лет в двадцать, а может, позже, когда женился. Поразительно, но он прямо-таки вперился в экран и, по-моему, один раз даже прослезился.

Прошлой ночью я почти не спала и поэтому сегодня первой отправляюсь к себе. Не знаю, будут ли разговаривать родители, когда я уйду. Вероятней всего, нет.

Ночью я просыпаюсь от трескотни мопеда — Оливье объехал вокруг дома. Затем слышу его шаги по гравийной дорожке. Я сразу поняла, что брат пьян: он никак не может попасть ключом в замочную скважину. Но вот, наконец, топая, цепляясь за перила, он поднимается по лестнице. На втором этаже не останавливается, колотит в дверь Мануэлы, и она ему открывает.

У родителей сон более чуткий, чем у меня, и они не могут этого не слышать, но на этот раз отец не идет наверх. Не знаю, что там делают любовники у меня над головой, только слышу шаги, звуки передвигаемой мебели и злой голос брата. Наконец он валится на кровать, а Мануэла ложится лишь через несколько минут.

Наступает тишина. Примерно через четверть часа кто-то, вероятно, Оливье, идет в ванную, несколько раз спускает воду.

Я заснула и не слышала, как он спустился к себе. А может, он всю ночь провел в комнате служанки? Может, не возвращался к себе? Он такой шумный, неловкий, так что я должна была бы услышать.

Да, похоже, это вызов, своеобразное объявление войны. Оливье даже не старался не шуметь. Наоборот.

Утром Мануэла выходит из дома первая: в половине десятого отправляется в Живри к мессе. Выходной она берет не в воскресенье, а в среду, потому что в этот же день свободна ее подруга, которая служит на авеню Поль-Думер неподалеку от Трокадеро.

Сеет беспросветный мелкий дождь, по всем признакам холодный. Мне видно, как Мануэла под зонтиком направляется к шоссе. Она ни разу не пропустила мессу, а перед едой непременно осеняет себя крестом.

Отец позавтракал, идет в коридор, надевает пальто и шляпу. Он тоже пойдет в церковь. Отец — бретонец, родился в Пулигане, это неподалеку от Боля; у моего деда там была книжная лавка, а бабушка и сейчас жива: она в доме престарелых.

Мы с братом крещены. Я даже приняла первое причастие, а брат — не знаю почему — нет.

Мамина семья не была религиозной, про ее отца, генерала, ходили слухи, что он масон. Так ли это, не знаю.

Оливье вышел к завтраку взлохмаченный, в шлепанцах и расстегнутой на груди рубашке. Глаза опухшие, лицо помятое, в красных пятнах, а на шее у него, под ухом, я заметила засос.

— Он убрался?

— Поехал в церковь.

— Ну, давай ему бог! А мать?

— Мануэла перед уходом отнесла ей кофе.

— Она пошла пешком?

— Да. Кофе в кухне. Сковородка для яичницы уже горячая. Хочешь, я тебе поджарю?

— Мне не хочется есть, — произносит он с гримасой отвращения. Все ясно, у него похмелье, и голова, наверно, трещит.

— Ты был с приятелями?

— Когда?

— Вечером вчера, когда пил?

— Да нет, пил я в основном один, когда мы разошлись.

— Слушай, Оливье, а ты не думаешь, что стоило бы вести себя поосторожнее?

Брат зло, с вызовом смотрит на меня.

— Значит, ты тоже? Спелась с ними?

— Просто я считаю, что не стоит…

— Имею я право на жизнь? Разве они живут? Да и вообще, разве то, что происходит в этом доме, можно назвать жизнью? Они оба спятили, но я — то при чем?

Я наливаю ему вторую чашку кофе, и он, не глядя, сыплет в нее сахар.

— До чего мне все это осточертело! — бормочет он сдавленным голосом. — Были бы деньги, ушел бы я с Мануэлой. Она одна удерживает меня здесь. А тут еще кретин папочка принялся подбивать к ней клинья. Ишь, шалунишка! Знал бы он, до чего ей противен…

У меня сжалось сердце, не знаю почему.

Злые слова Оливье не восстановили меня против отца, а, наоборот, возбудили жалость к нему, и я сразу представила его себе. Но, с другой стороны, я понимаю горечь брата. Меня ведь тоже раздражает наша семья, и я все время думаю, единственная она такая на свете или есть еще.

В чем же корень зла? Неужели так было всегда? Может, отец и мама никогда не любили друг друга и не чувствовали себя семьей, или же это началось позже, когда родились мы?

Мне кажется, виновата мама. Она всегда была не слишком уравновешенной. Интересно, пытались ли ее лечить? Согласилась ли она провериться у психиатра? В ее восприятии действительности всегда существует какой-то сдвиг, искажение, порой настолько незначительное, что нужно жить с нею рядом, чтобы заметить это.

Способен ли был отец взять на себя эту заботу? Все ли он сделал, что нужно? Нет, я упрекаю и его тоже. И одновременно жалею. В сущности, я жалею нас всех: ведь если бы каждое утро я не удирала в Бруссе, то, наверное, в конце концов тоже бы тронулась.

— Уходишь днем? — интересуется Оливье.

— Обязательно.

Воскресенья в «Гладиолусах» — это смерть! Друг от друга нам никуда не убежать. Иной раз после обеда каждый забирается к себе в комнату и пытается заснуть. Не знаю, как другие, но мне частенько случается проспать добрую половину дня. А спущусь в гостиную, там сидит мама, смотрит телевизор и шьет или вяжет. Отец, запершись в кабинете, читает газеты и журналы. Оливье по воскресеньям тоже старается улизнуть из дому и, бывает, не приходит даже к ужину.

А сейчас он закурил первую сигарету и с вызовом выдохнул дым. У него свирепый вид влюбленного, готового обвинять в своих бедах весь мир. Он смотрит на часы. Месса вот-вот должна кончиться. Чтобы дойти пешком от Живри до нас, Мануэле понадобится минут двадцать. Дождь не прекращается. Небо серое, низкое, оцепенелое, лишь кое-где на нем пятна чуть более темных туч.

— Приму-ка душ.

— Тебе это пойдет на пользу.

— Ах, я неважно выгляжу? — возмущается Оливье. — Если хочешь знать, я нарочно напился. Мы были с Марселем Пите. Выпили по стаканчику-другому, и он поплыл домой. А я, оставшись один, зашел в первый попавшийся бар и за стойкой хватил коньяку. Ко мне стала клеиться какая-то девица, в конце концов я ей поставил стаканчик и стал рассказывать. Мне просто необходимо было перед кем-то излиться. Я ей говорю: «Мой сволочной папаша…» Ну, она тут же предложила утешить меня. И вдруг вся моя злоба обернулась против нее, наверно, потому что она, к своему несчастью, ляпнула: «А, потерял одну, найдешь десять!» Я, видимо, разошелся. Хозяин взял у меня бумажник, отсчитал за выпивку, сунул его обратно мне в карман и вышиб меня на улицу.

— Иди, принимай душ.

— Что, больше тебе нечего мне сказать?

— Выпей кофе покрепче и прими душ. А когда выйдешь, постарайся взять себя в руки и не нарывайся на скандал.

Надоел он мне. Я поднимаюсь к себе в комнату и гляжу на деревья; на некоторых еще остались желтые листья, от дождя они кажутся лакированными.

Иной раз я начинаю во всем винить наш дом, мрачный лес, пруды, вообще всю эту богом забытую дыру, где у нас всего одни соседи, да и те какие-то чучела.

Роривы, три десятка лет торговавшие молоком на улице Тюренна, не только простодушно гордятся тем, чего достигли в жизни, но и почитают себя обязанными, поскольку мы соседи, делать нам визиты. Похоже, они ничего не замечают. Приходят обязательно с тортом или с конфетами. Сияют так, словно их встретили с распростертыми объятиями, усаживаются в гостиной.

— Как вы переносите эту жару?

Или сырость. Или сушь. Рорив час сидит с удочкой на Большом пруду и, бывает, сподобится вытащить линя. А однажды поймал двух, довольно крупных, обернул листьями и принес нам.

— Чтобы отбить привкус тины, слегка протрите их изнутри уксусом.

Чаще всего они являются, когда дома одна мама; отец, если вовремя замечает их приближение, прячется в кабинете. И тем не менее нормальные люди — это все-таки они. Не мы же.

Я перевожу взгляд на мокрое шоссе и вижу нашу машину. Отец за рулем, а рядом с ним кто-то сидит, не могу разобрать кто. Но я уже догадываюсь. А когда машина подъехала ближе, различаю лицо Мануэлы.

Все вполне естественно. Оба были в церкви, льет дождь, пешком идти далеко. Папа предложил Мануэле подвезти ее… Да, естественно, но только для других, не для нас, и у меня лишь одна надежда, что ни мама, ни брат не смотрят в окно.

Машина огибает дом. Хлопнула дверца, шаги двух человек по дорожке, голос Мануэлы, но что она говорит, не разобрать.

Она, как обычно, весела. И в воскресенье, и в будни ходит по дому в черном платье служанки, соблазнительно обтягивающем грудь и зад. Я часто думаю, может, она это нарочно, чтобы подразнить маму, а возможно, и отца. Нет, скорей, только маму, бывает, Мануэла поглядывает на нее с насмешкой.

Оливье без стука влетает ко мне в комнату, как раз когда я переодеваюсь.

— Ты видела?

— Что?

— Ее привез папа.

— Дождь же идет.

— Это не повод заманивать ее в машину и ловеласничать. Надо будет спросить у Мануэлы, не лапал ли он ее за коленку.

— Не преувеличивай, Оливье…

— Ты так думаешь? Сразу видно, что ты не знаешь мужчин, кроме своего старикашки профессора.

— Оливье, позволь мне одеться.

Сейчас он набрасывается на меня, забыв, что ничего не знал бы о моей личной жизни, не расскажи я ему однажды вечером, когда мне стало просто невмоготу держать все в себе, о своем чувстве к профессору.

— Сумасшедший дом какой-то!

И Оливье выскакивает, громко хлопнув дверью. В половине первого мы сидим в столовой, каждый на своем месте, готовимся вкушать воскресный обед — цыпленка. Мануэла подает, уходит в кухню, возвращается. Мы молчим. Ни у кого нет охоты говорить. Оливье сидит красный, он выпил подряд три стакана вина, но отец делает вид, будто не видит этого. Зато мама не отрывает глаз от Оливье, следит за каждым его движением, за каждой гримасой.

Достаточно одного слова, неловкого резкого жеста, и разразится скандал. Брат — я это чувствую — с трудом сдерживается, чтобы не затеять его. Ему, конечно, станет легче, но для всех нас жизнь после этого еще больше усложнится.

Оливье выходит из-за стола первым, но перед этим выпивает залпом четвертый стакан. Минут через десять, когда мы сидим в гостиной и пьем кофе, раздается треск мопеда, и я вижу в окно, как брат уезжает. Теперь мой черед удирать. Я поднимаюсь к себе, надеваю резиновые сапожки, плащ с капюшоном.

— К ужину вернусь, — сообщаю я, приоткрыв дверь гостиной.

И они остаются вдвоем, им ведь некуда уйти. Единственное, что они могут, — замкнуться каждый на своей территории: мама — в гостиной, отец — в кабинете.

При сегодняшней погоде им даже не прогуляться — порознь, конечно, — по лесу или у прудов. Может, заглянут Роривы, принесут торт или сладкий пирог и станут нудно рассказывать, как они, когда еще держали молочный магазин, закупали на Центральном рынке в три ночи товар. Закупками занимался сам Рорив, а его жена в это время варила овощи и потом выкладывала их на мраморный прилавок, поскольку многие предпочитали для экономии времени покупать вареные овощи.

Я еду на Елисейские Поля, и хотя идет дождь, перед кинотеатрами стоят хвосты очередей. Не означает ли это, что и остальные люди, даже влюбленные пары, даже семьи, испытывают потребность убить время, бежать от надоевшей будничности?

Я одна: среди сослуживиц у меня нет подруг. Слишком разные у нас интересы. Кое у кого есть любовники, с которыми они и проводят выходной. Другие объединяются в небольшие компании и летом вместе ездят за город. Может быть, кто-то из них тоже стоит сейчас перед каким-нибудь кинотеатром.

А я стою и пробую представить, как проводит воскресенье профессор. Возможно, пошел куда-нибудь с женой и дочкой. У них есть небольшая дачка недалеко от Дре, правда, сезон сейчас не дачный. Интересно, приходят ли к ним в гости друзья? Веселятся ли они?

Мне хотелось бы знать про него все, но, увы, в его жизни столько областей, куда мне никогда не проникнуть.

На его письменном столе стоит в серебряной рамке фото жены и дочки. На мой взгляд, у его жены, судя по изрядно отретушированной фотографии, весьма заурядная внешность. О дочке могу сказать только, что у нее длинные волосы и очень серьезный взгляд.

О чем он с нею беседует? И вообще, о чем может говорить отец с дочерью? Мне приходится придумывать их беседы, поскольку мы с отцом никогда по-настоящему не разговаривали. Разве что иногда по делу.

— Ты прилежно занимаешься? — спрашивал отец, когда я еще училась в лицее. — Не боишься завалить выпускные экзамены?

А позже, когда я сказала, что собираюсь стать лаборанткой, заметил:

— Для женщины это одна из самых лучших специальностей, если, конечно, имеешь к ней призвание. В ней главное — терпение.

Тоже мне, специалист! Можно подумать, что за свою жизнь он все изведал. Это он-то, живущий с шорами на глазах и видящий только то, что ему хочется видеть!

Я нахожу свободное место с краю и смотрю фильм, в котором влюбленным приходится преодолевать все мыслимые препятствия. Само собой, в конце они соединяются.

Так, может, именно ради такого конца и сидят сотни людей в темном зале?

После кино я гуляю по Елисейским Полям, разглядываю витрины. Дождь перестал. И сразу же на тротуарах не протолкнуться.

Захожу поесть в ресторан самообслуживания на улице Берри. Держу тарелку и стакан, ищу, куда бы сесть, наконец пристраиваюсь напротив молоденькой девушки, лет шестнадцати, не больше. На ее растерянном личике отчаяние, смятение. И все время, пока я ем, она едва удерживается, чтобы не расплакаться, и всякий раз, когда я взглядываю на нее, смущенно отворачивается.

Оливье, видимо, вернулся очень поздно. Я его не слышала.

Понедельник, 12 ноября, у меня на календарике отмечен крестиком. Это означает, что Стефан оставил меня вечером, и мы занимались любовью в желтой комнатке на раскладушке. Я только в мыслях зову его по имени. На самом-то деле даже в минуты близости он остается профессором, и я обращаюсь к нему «месье», как и положено при разговоре с начальником, причем «месье», если можно так выразиться, произносится с большой буквы.

А он все время смотрит на меня с любопытством, словно чего-то не может во мне понять.

— Вы довольны своей жизнью? — Он видит, что я колеблюсь. — Не бойтесь, говорите откровенно.

— Здесь, на работе, я очень счастлива.

— А вне работы?

— Дома с родителями все не так. Мне часто кажется, что я задыхаюсь.

— Они у вас строгие?

— Не в этом дело. У нас все друг за другом следят. И я тоже иногда ловлю себя на этом.

— А вам не хочется иметь семью, детей?

— Нет, — твердо отвечаю я, глядя ему в лицо.

— Ваша мама несчастлива?

— Отец тоже.

У Шимека сильный иностранный акцент, хотя он уже давно живет во Франции. Его живое лицо изрезано тонкими, глубокими морщинами. Он говорит со мной, а я вдруг вижу эту ситуацию совсем по-другому: он — отец, пытающийся побеседовать по душам с дочерью. Но мой отец таких попыток даже не делал. Он лишь удивленно смотрел на меня, словно не мог взять в толк моего поведения.

— Короче, вы не собираетесь выходить замуж? — с некоторой иронией в голосе заключает профессор.

Он не верит в это. Думает, что однажды я встречу мужчину, который мне понравится, и выйду за него. Но ему незачем знать, что если бы я захотела, то Жиль Ропар женился бы на мне, а не захотела я только из-за него.

Совершенно неожиданно я вспоминаю тетю Ирис и думаю о том, как одиноко ей в квартире на площади Сен-Жорж. Работает она в крупном рекламном бюро на Елисейских Полях.

Она была любовницей своего шефа, молодого, дерзкого, которому все удавалось как бы шутя. Он очень рано женился, но жил раздельно с женой. Короче, этакий элегантный парижанин, всюду бывает, и женщины, стоит ему захотеть, так и падают к нему в объятия. Не знаю, ревновала ли его тетя Ирис или же довольствовалась отведенным ей местом в его жизни, уверенная, что он все равно возвратится к ней.

Он скоропостижно умер: упал на пороге кабинета, словно сраженный молнией. Было ему сорок два года. С тех пор тетя осталась одна. Сейчас ей около сорока. По-настоящему она даже не вдова и продолжает работать в том же бюро, хотя вся дирекция там сменилась.

Она самая славная из моих тетушек, которым их родители дали претенциозные имена — Альберта, Ирис, Бландина, Марион. Единственного мальчика, который сейчас руководит шоколадной фабрикой Пуляра, назвали Фабьеном. Интересно, кто выбирал эти имена, генерал или его супруга?

Мне хотелось бы подружиться с тетей Ирис, иногда заглядывать к ней в гости; я ведь у нее ни разу не была. Думаю, мы сошлись бы с нею. Она младшая из сестер Пико. Раза два в год Ирис приезжает к нам на своей желтой малолитражке.

Мама ее не любит. По-моему, она не любит ни одну из сестер, поэтому я так плохо знаю своих родственников. Остальные навещают друг друга, даже Альберта, когда приезжает из Страсбурга в Париж, и Марион, жена морского офицера, живущая в Тулоне.

Была ли тетя Ирис счастлива? И счастлива ли сейчас? Недавно я встретила ее на улице. Но она меня не видела, а я не решилась подойти к ней. Ирис похудела, черты ее заострились, и от этого она стала похожа на мою маму.

— Странная вы девушка, Лора.

Шимек редко называет меня по имени. Его маленькие глазки лукаво поблескивают, и, как всегда, непонятно, посмеивается он или говорит серьезно. Но, по-моему, не посмеивается, скорей, растроган.

— Ну что ж, посмотрим, что вам уготовит судьба.

У мамы продолжаются «девятины», и вечером во вторник от нее попахивает уже не вином, а то ли коньяком, то ли виски. Этих напитков дома у нас не держат, так что, я думаю, она съездила на машине в Живри или Версаль и купила несколько бутылок.

Встает она теперь все позже. Во вторник я поднялась очень рано и думала, что буду первой. Но вхожу в кухню и вижу там отца. Поклясться, конечно, не могу, но мне показалось, что он передал Мануэле записку. Она, во всяком случае, сунула за вырез платья сложенную бумажку.

— Сегодня подадите мне на завтрак апельсиновый джем, — для отвода глаз произносит отец.

Бедняга! В его-то годы прибегать к таким детским хитростям!

Я наливаю себе кофе и говорю, что гренков не нужно. Мне не хочется есть. Однако в столовую иду и сажусь напротив отца.

— Западный ветер подул, — замечает он. — Надо ждать дождя.

Я киваю и пристально смотрю на него, а он склоняется над тарелкой. По моим меркам, отец уже стар, и мне странно, что он влюбился. Хотя он всего на год старше профессора. Мне неприятно, что я несправедлива к отцу, но пересилить себя не могу.

Оливье спустился в столовую, когда я пошла за мопедом. А когда я приехала к обеду, у мамы были красные веки и ходила она, как лунатик. Не знаю, почему я решила пообедать дома, а не в больничной столовой. Отец обыкновенно ест в каком-нибудь ресторанчике неподалеку от службы, а брат — в университете.

Кажется, у меня появилась потребность наладить контакт с семьей, только вот не удается мне это. Как не удалось найти, куда мама прячет бутылки. Отец, я знаю, тоже искал. И тоже безуспешно. Мама хитрее всех нас.

Вечером я иду на курсы английского языка, занятия там два раза в неделю.

А в среду, как обычно, Мануэла долго валяется в постели. У нее выходной день. Нет, она не спит. Просто лежит, курит, читает испанские романы. А когда внизу наступает тишина, Мануэла спускается в халате поверх ночной рубашки и делает себе большую чашку кофе с молоком.

Убеждена, что она наслаждается каждой минутой утреннего ничегонеделания, а в полдень, принарядившись, идет в Живри на автобус. Обедает она в ресторанчике со своей подругой Пилар, которая состоит в прислугах у крупного промышленника на авеню Поль-Думер. Потом они ходят по магазинам, где-нибудь ужинают, а вечером отправляются на танцы в дансинг «У Эрнандеса» на авеню Терн. Возвращается Мануэла чаще всего последним автобусом, который приходит в Живри в ноль двадцать.

Отец сегодня вернулся позже, чем обычно, в девятом часу; мы ждем его, за стол не садимся.

Ужина мама не приготовила, просто открыла банку консервированного супа и купила холодных мясных закусок. Майонез, и тот в баночке, чего несколько лет назад мама в своем доме не потерпела бы. Правда, чувствует она себя скверно. «Девятины», по всем признакам, идут к концу: долго ей такого не выдержать.

Когда в саду раздается шум подъехавшей машины, мама каким-то не своим голосом замечает:

— Надо же, все-таки вернулся…

Мы с Оливье переглядываемся, и я чувствую, что, как брат ни зол на отца, это его покоробило. Мы уже сидим за столом, и, когда папа входит, я впиваюсь ему взглядом в лицо, а он бормочет:

— Добрый вечер, дети.

Уж не чудится ли мне? Готова поклясться, что от него пахнет духами, а губы распухли, словно он целовался взасос. В глазах озорной блеск. Никогда еще я не видела у него такого выражения. Он прямо-таки утратил чуть ли не всю свою чопорность и важность.

Только бы Оливье… Я наблюдаю за братом: он тоже принюхивается, хмурится.

— А дождя ведь так и не было, — произносит отец, но слова его падают в пустоту. Никто не отзывается. Мама мрачно смотрит на него. Такого тяжелого ужина у нас еще не было.

Но отец ничего не замечает. Он счастлив. В душе он ликует, и это видно по его сияющим глазам. Он с аппетитом ест, примирившись с общим молчанием: ему не хотят отвечать, ну и не надо, внутренне он все равно ликует.

Выходит, он действительно сунул тогда Мануэле записку? Вполне возможно. Попросил ее о свидании? Ручаться не могу, но мы в нашей семье приучены истолковывать любые знаки и жесты.

Значит, он встречался с нею. Значит, это ее духами пахнет от него, и Оливье сейчас как раз старается понять, так ли это. Ну, а мама, хоть и не открывает рта, тем не менее ведет какой-то внутренний монолог, и раза два ее губы трогает саркастическая улыбка.

Отец складывает салфетку и идет к себе в кабинет, а я понимаю, что брат в таком состоянии, что сейчас кинется за ним. Я смотрю на него взглядом гипнотизера и повторяю про себя: «Только бы он туда не пошел…» И Оливье останавливается перед кабинетом. Проходя мимо, я шепчу ему:

— Сейчас же иди ко мне в кабинет, — а сама, как всегда по средам, принимаюсь убирать со стола. Мама делает вид, будто хочет мне помочь, но, покачнувшись, хватается за стул; я отвожу ее к креслу, а она бормочет:

— Опять голова закружилась…

Притворяется? По пути на кухню, где мне предстоит вымыть посуду, я включаю телевизор. Даже не знаю, на кого я злюсь больше — на отца или на Мануэлу.

Поднимаюсь к себе: Оливье разлегся на моей кровати и даже башмаки не удосужился снять. Пиджак валяется на полу — брат кинул его через всю комнату на стул, но не попал.

— Чего надо? — спрашивает враждебно Оливье.

— Поговорить с тобой.

— На какой предмет?

— Сам знаешь. Постарайся успокоиться. Нельзя жить в таком нервном напряжении.

— А что, по мне заметно?

По правде сказать, сейчас, лежа на моей кровати, он выглядит совершенно спокойным, но это спокойствие как раз и пугает меня.

— Не воспринимай ты эту историю так трагически.

— Ты имеешь в виду эту старую сволочь?

Выходит, брат пришел к тому же выводу, что и я. Верней, предполагает то же самое.

— Ты отца так называешь?

— Интересно, а как бы ты назвала его, окажись ты на моем месте? Я их застукал.

— Что ты несешь?

— Это правда. Я уже начал подозревать. А вчера заметил, как они переглядываются с заговорщическим видом, и Мануэла вдобавок попросила меня не приходить к ней.

— И как же тебе удалось их встретить?

— Да никак. Я следил за Мануэлой. Я знал, что они с Пилар встречаются в ресторане на авеню Ваграм. Без нескольких минут час Мануэла вошла туда. Раньше по средам, поев, они ходили по магазинам или шли в кино. На этот раз, выйдя около двух из ресторана, они направились к площади Звезды и там, хихикая, расстались. Мануэла спустилась в метро. Я был на мопеде и не мог последовать за нею. Но тут меня осенило, и я понесся к станции «Орлеанская застава», она рядом с конторой отца. Он действительно топтался там и поглядывал на часы — ждал ее.

— Он тебя не видел?

— Нет. Наверно, нет. Впрочем, мне наплевать, даже если видел. Мануэла вышла из метро, они о чем-то пошушукались и пошли по авеню генерала Леклерка. — Оливье вскакивает; чувствуется, что ему необходимо разрядиться в движении. — Теперь-то понимаешь? А уж хвост он перед ней распускал, как молоденький, и все норовил за ручку ее взять. Они остановились перед маленькой гостиницей, и отец со смущенным видом наклонился к Мануэле и что-то зашептал.

— И они туда вошли?

— Да.

— А ты уехал?

— А ты считаешь, я должен был торчать там, пока они в нескольких десятках метрах от меня занимались своими гнусностями? Ладно, пусть она только придет! И этот сукин сын тоже свое получит.

— Оливье, он же твой отец!

Глупая реплика, и Оливье еще заострил ее глупость.

— Ах, так он по-отцовски переспал с моей девушкой?

Брат разъярен. Он может выкинуть все, что угодно. Боюсь, как бы он не ринулся вниз и не устроил скандал.

— Ты что, действительно так любишь ее?

— Да.

— Даже теперь, после того как…

— Даже после! — угрожающим тоном отрезает он.

— Но ты же должен понимать, что из этой вашей любви ничего не выйдет.

— А из любви, значит, должно что-то выйти? И ты думаешь, что из твоей любви с профессором что-нибудь выйдет?

— Так ты знаешь? — ошеломленно протянула я.

— Давно уже. Больше полугода.

— Кто тебе натрепал?

— Так получилось, что я месяца два ходил с одной девчонкой, медицинской сестрой из Бруссе. Она спросила, не твой ли я брат. Вид у нее при этом был такой загадочный, что у меня появилось подозрение, и я не отставал от нее, пока она мне все не выложила.

— Как ее зовут?

— Валери Сен. Она из кардиологии. Их шеф дружит с твоим и вместе с ним делает какие-то работы.

— Знаю.

— Так что понимаешь, почему я был уверен, что ты станешь его защищать?

Он имеет в виду отца. Не знаю даже, что ему ответить. И что думать.

— Уверяю тебя, Оливье, это совершенно разные вещи.

— Ну, разумеется!

— Как ты вообще можешь сравнивать?

— Ты, видно, забыла, что ради него бросила молодого врача, не помню его фамилию. — Он и про мою связь с Ропаром знает. — Все эти старикашки — сволочи, а девицы, которые за ними бегают, — шлюхи!

— Оливье!

— Что Оливье?

И я вдруг заревела. В последний раз Оливье видел меня плачущей, когда я была еще девчонкой. Он смешался, пробормотал:

— Ну ладно, извини.

Руки за спину, он ходит по комнате, а под нами, у себя в кабинете, отец наверняка слышит его шаги и отзвуки нашего жаркого спора. Оливье бросает:

— Ты свободна. Живешь как хочешь.

— Постарайся хотя бы маму не вмешивать.

— Неужели ты думаешь, что она знает меньше твоего?

— С чего ты взял?

— Ты полагаешь, она не заметила, как отец встал с постели и поперся на третий этаж, чтобы подслушивать у нас под дверью? А сегодня не поняла по его роже, хоть и была пьяна, что он пришел не со службы? Идиот, он же даже не подозревает, что от него разит духами!

— Почему же она ничего не сказала?

— Она никогда ничего не говорит. Копит. Ждет своего часа.

— Ты думаешь, она хочет подать на развод?

— Нет.

— Тогда что же?

— Первым делом она выгонит Мануэлу, а тогда мне придется раздобыть денег и уйти вместе с нею. Я не остановлюсь даже перед кражей.

Я утираю глаза. В голове шумит, и я открываю окошко, чтобы впустить капельку свежего воздуха.

— Ну вот, теперь ты все знаешь. Только, ради бога, не беспокойся за меня. Я уже не мальчик.

Да, ему уже девятнадцать. Правда, и мне всего двадцать один.

— Спокойной ночи, Оливье.

— Спокойной ночи, Лора. Постарайся уснуть. Прими снотворное.

— Спасибо. Ты тоже.

У меня такое чувство, что ему не хочется уходить от меня, что между нами возникла какая-то новая связь. Но все-таки он уходит и поднимается на чердак в свою так называемую лабораторию.

Спуститься в гостиную к маме, одиноко сидящей у телевизора, у меня не хватило духа. Сегодня мне не хочется видеть ни ее, ни отца. Все, что могла, я сделала. И если у меня ничего не получилось, то это уж не моя вина.

Я принимаю одну, потом вторую таблетку снотворного — так вернее, что засну. Совершаю вечерний туалет, гашу свет и ложусь.

Проспала я довольно долго, часа три, если не больше, и проснулась от жизнерадостных воплей у калитки. Молодые парни со смехом что-то кричат по-испански.

Мануэла не приехала с последним автобусом. Такое уже бывало. Она нашла попутчиков, которые подбросили ее до дома; все они в хорошем настроении и, видимо, навеселе. Она уже у дверей, а они все никак не уймутся, кричат. Наконец взревел мотор, и машина уехала.

Спустился ли Оливье, чтобы встретить ее? Зажигаю свет и смотрю на часы: двадцать пять третьего.

Пытаюсь снова уснуть, но все-таки прислушиваюсь. В комнате Мануэлы шаги двух человек, а вот и голос Оливье, он чуть ли не кричит. Валится стул. Кто-то тяжело падает на железную кровать.

Невозможно, чтобы родители не слышали. Отец вряд ли посмеет встать и вмешаться. Вскрикивает Мануэла — один-единственный раз. Брат продолжает осыпать ее ругательствами, и вдруг его голос прерывается. Кажется, он упрашивает, умоляет ее о прощении.

Теперь уже ласковым, жалобным голосом говорит Мануэла, а я незаметно для себя засыпаю.

Предыдущая главаГлава 30 из 36Следующая глава