Целовалися они, миловалися,
Золотыми перстнями поменялися.
Мирошка возвратился в посёлок вместе с дружиной Ольга: «десяток» Улебы, в котором парень сражался, был послан княжичем Глебом в виде почётной свиты со Святославичем, а кстати, и как конвой для пленных черниговцев и смолян, которых гнали в подарок князю.
Кончилось для Мирошки первое воинское испытание.
Остались позади и никогда не вернутся такими, как были, внезапные стычки, рёв бородатых противников и друзей, кровь на копьё, враг на коне, месиво снега, песка и крови. От этого сохранились только рубцы от ран да окрепшее сердце.
Правда, в боях со смолянами и киянами парень Мирошка не смог насытить того, что влекло его сердце к свободе, к воле. Он смело рубился с такими же, как и сам, молодыми парнями или с обросшими бородами, как воин Улеба, могучими мужиками. Все они были такими же смелыми, сильными, ловкими русичами, как Мирошка или другие суздальцы, такими же нищими и голодными, как он сам, служивший князю и прихотям князя в его тщеславных и мелких тяжбах с иными князьями горькой Руси. Поэтому в битвах с ними парень Мирошка удаль и радость свою не насытил.
Хотелось уж если боя, так боя с людьми иными! Пусть бы у этих людей были не родные русские лица, а половецкие лица или же латы с крестами, какие бывают на рыцарях Запада. Эти крестовые рыцари, как говорил Данила Никитич, губят сейчас арабов в дальних пустынях. Вот этих людей с крестами Мирошке посечь хотелось. Но вместо этого бились свой со своим. Возле родных берёзок, на чистых русских полянах, близ нищих селений, у бродов на тайных дорогах, в лесах и на взгорьях - рубились свои со своими во имя прихотей князя.
Воины добывали князю славу. А князь о них и не думал: они для него были просто копьями, стрелами и щитами - без лиц, без имён, без доброго слова. Ни жизнь их, ни смерть, ни голод, ни боль, ни песни не занимали помыслов князя.
Также не думал князь и о смердах. Смерды ему добывали пищу: творили хлеб, собирали мёд, заманивали в плетёные «морды» рыбу, ловили и били зверя. Смерды же ткали одежду, ковали оружие, строили храмы, дома, ладьи и телеги. Они же лепили из глины чашки, блюда, посуду. Резали из берёзы, липы и других пород дерева скамьи и столы. Но князь не видел ни в воинах, защищавших его, высокого разума и таланта, ни в смердах, кормящих не только его, но и бояр и всю землю, - души и сердца.
Он даже себе не давал труда подумать об этом. А у самих кормильцев и у защитников не хватало в те годы ясного разуменья, чтобы понять себя, оценить в себе первозданную, основную силу.
До этого ясного разуменья не вырос не только Мирошка, но и Данила Никитич - книжник. Оно в Даниле возникло, успело зашевелиться, вспыхнуло пламенем честных мыслей… Но Долгорукий вовремя сунул то пламя в холодную воду - и пламя потухло, оставив злые ожоги.
Когда исхудавший, усталый Кирька в разгар тепла пришёл в Белоозёрье, к Данилову месту, встретил его не прежний, статный Данила-книжник, а скорбный и похудевший Данила-«заточник», - так худо было изгнаннику в тех краях!
Свирепые княжьи слуги и воеводы, живущие в том краю, были алчны, безжалостны и дики. Они не слушались разума или сердца. Они занимались только едой, стяжательством да забавами спьяну. Они ничего не боялись в разгуле самоуправства, остерегаясь лишь одного: нечаянного приезда князя. Но князь приезжал сюда лишь однажды - шесть лет назад: некогда было князю плестись в Белоозёрье. Хватит того, что идут с Белоозёрья на Суздаль большие тюки мехов… За эти меха Долгорукий простит воеводам любое дело. Чего же стесняться им в этом глухом краю? Поэтому княжьи холопы встретили знаменитого, а отныне опального книжника, как раба. Они издевались над белым его лицом, над лёгкой и чистой речью, над тем, что стал он, «великий муж», последним холопом князя.
Его поместили в избу с самой «низкой», «чёрной» служней. Давали особо грязную и гнилую пищу. Будили раньше, чем прочих, зовя к труду. Помыкали им часто и всяко. А то, что принёс Даниле-«заточнику» верный до гроба Кирька, сообщивший ему о гибели Пересветы, совсем согнуло Данилу.
Он вскапывал землю мотыгой, рубил дрова, строил разные «службы», ловил со смердами рыбу, ходил охотиться на зверей, силками схватывал птицу. А сердце всё гасло, гасло: его как будто всё время съедала хворь.
От прежней гордости не осталось следа. О сечах в княжьей дружине, о суздальской вольной воле, о сытости, о конях, о девах на красном торге, о княжьей светлой палате и соколиной охоте он думал всё чаще с невыносимой, тоскливой, бессонной постоянностью.
Эта тоска постепенно стала глушить в нём боль о родной земле, о доле Руси, о горе всего народа: в своей судьбе Данила не смог найти надёжной опоры, поэтому вскоре сломился, выдохся и упал.
Он много месяцев тайно писал посланье на имя князя и отослал его в Суздаль с преданным Кирькой, моля простить и вернуть в дружину.
Но князь не ответил на это посланье. Несколько лет спустя, когда Долгорукий умер и уделом стал править княжич Андрей, - совсем опустившийся, обнищавший, до времени постаревший, но и в паденье своём не потерявший дара легко и красно писать, Данила Никитич опять отправил своё посланье, надеясь на милость нового господина.
Но и на этот раз никто ему не ответил. Так и сошёл Данила во тьму, не дождавшись свободной доли. Не стал он ни смелым защитником бедных, ни лживым словом богатых.
Он просто факелом погорел - и погас, не найдя в душе большинства современников радостного ответа. Многие из них его легко, без горя забыли. Но не забыл Данилу Мирошка: как и другие бойцы, он успел полюбить Данилу в походе и после всю жизнь вспоминал о нём. Однако в ту солнечную весну, когда князь Юрий закладывал новый город, когда и Данила Никитич едва доехал до Белоозёрья, а Кирька ещё ночевал в московском посёлке, Мирошка не столько думал о тяготах первой сечи и о Даниле, сколько был просто счастлив, что вот - возвращается к милой Любаве живым, здоровым, как и хотелось. Чего же ещё желать?
О доблести, долге, славе или награде не только Мирошка, но и никто не думал в дружном «десятке» Улебы. Воины, как и парень, радовались тому, что можно из сечи идти обратно к родным порубежьям, в свои места. Худые, покрытые свежими ранами и рубцами, в одежде с чужого плеча, на чужих конях, гоня впереди «рога и копыта» и кучу пленных, они поднимались от устья Протвы к холму на Москве-реке и весело вскрикивали, смеялись и говорили, что вот, куда ни ходи, у чьих очагов ни грейся, за кем и за чем ни гоняйся, а к дому - влечёт всегда, в доме - всего милее!
Набравшись в дороге сил, отдышавшись, они теперь у костров вспоминали многие сечи не так, как видели их, когда рубились во время боя. Теперь иные из схваток с врагом и впрямь казались полными удали и геройства, хотя во время сражений никто не считал их удалью и геройством. Другие же сечи, напротив того, казались теперь источником боли и огорчений, хотя в тот час ничего печального не было в этих стычках. Третьи теперь вызывали смех, хотя в них быть бы не смеху, а горькой памяти о потерях или же тайного сожаления о своей неожиданной трусости или о злом предательстве друга.
Так, у всех на устах был «подвиг» суздальца Рады…
Вечером Раду с братом схватили люди киевского Радилы. Суздальцы отбивались от недругов топорами до самой ночи. К ночи они посекли всех четверых Радиловых слуг до смерти. Но насмерть был посечен и брат Рады. Оставшись после сраженья в живых один из шести, потеряв в бою любимого брата, Рада со зла решил отрубить голову одного из врагов, убитых им в стычке, чтобы после похода отдать эту голову в Суздале бедной вдове несчастного брата в горькое утешение. Так он и сделал. К костру друзей он вернулся с отрубленной головой врага, насадив её на огромную жердь. Друзья оглядели Раду со всех сторон, дивясь и виду его, и рассказу о смертной сече. Потом Мирошка спросил:
- А что это, Рада, за голова на колу?
- Клянусь Ярилой, - гордо ответил тот, - это я сделал славно! Поганую голову одного из убийц я скоро вручу вдове несчастного брата.
- Но погляди скорее на это лицо, безумный!
Рада взглянул и чуть не упал: на колу была голова не врага, а брата, которую он отрубил в темноте, приняв за чужую…
Возвращаясь домой, воины с дружным хохотом вспоминали и то, что случилось с Мирошкой: однажды ночью во время внезапной стычки Мирошка услышал какой-то тревожный свист. Взмахнёт дубиной - свист вдруг возникнет прямо над ухом, опустит дубину - и свист пройдёт сверху вниз - и утихнет. В дубине, подобранной им на поле, была просверлена дырка, она и свистела. Не зная об этом, Мирошка перепугался.
«Знать, бес надо мной взлетает! - решил он, покрывшись холодным потом. - Не хочет тот бес для меня удачи! Сейчас вот возьмёт да клюнет в глаз или в темя…»
Подумав об этом, Мирошка с последней силой взмахнул дубиной и сшиб ею ближнего из врагов, сидящего на коне. Свист беса вместе с замахом дубины взмыл к небу и камнем ринулся вместе с дубиной вниз. Мирошка в ужасе понял, что бес совсем рассердился и больше нельзя испытывать гнев «нечистых». Кинув дубину, Мирошка бросился прочь. Не разбирая дороги, падая, спотыкаясь, тычась в кусты, крича, он бежал, а за ним неотрывно бежал и бес. По крайней мере, Мирошка отчётливо слышал сзади его тяжёлое, злое дыханье. Скоро парень упал ничком и взмолился:
- Чур меня, бес, не трогай!
А бес стоял над ним, и душный жар из поганого рта ударял Мирошке в затылок.
- Не трогай меня… сдаюсь! - завопил в отчаянье парень.
А бес молчал.
- Бери моё тело… не трогай душу! - вскричал тоскливо Мирошка.
Потом он подумал:
«А может, бес тот не зол, если стоит и лишь тяжко дышит, а трогать - не трогает, не грозит?»
Подумав об этом, он поднял голову и взглянул на беса. Над ним, на фоне ещё не тёмного неба, стоял приблудший покорный воинский конь, ожидая хозяйского слова…
Теперь, возвращаясь домой, воины вспоминали об этих случаях с громким смехом, стараясь не думать о тех друзьях, которые не ушли от смерти, остались на поле брани. Не думали они и о собственных болях, о ранах и многих лишениях: чего об них думать в прекрасный весенний день? Плыви да иди, иди да плыви - гони князю «рог с копытом» и новых засельников, связанных и собранных в большую толпу.
И воины шли, а с ними шёл и Мирошка.
Любаву он встретил, как люди встречают счастье: идёт Весна - Золотое Солнце, несёт Весна тепло да удачу, поёт Весна широкую песню!..
На расчищенном месте, где намечалось поставить избу Страшковой семье, под зелёным кладбищем, они просидели вдвоём всю ночь.
И будто бы ничего не сказали, будто бы не касались друг друга и будто бы краткий час лишь прошёл, - однако ночь пронеслась, как песня!
Заря над Заречьем встала.
Из-за лесов, сверкая, взошло прекрасное солнце. То солнце - Петух огромный в великом дворе великого мира! Недаром о нём говорят премудрые люди:
Солнце есть Петел-кур,
Его же глава до неба,
А море ему по колена.
Когда, после дня пути,
Солнце доходит до моря
И окунётся в синие воды, -
Вода всколыхнётся, а волны
Ударят кура по жарким перьям…
Тогда он вскинет алые крылья
И закричит: «Ко-ко реку!
Да будет свет всему мирови!»
За ним воспевают петелы всей земли,
Возвещая рассвет…
Любава, жмурясь, сказала с улыбкой:
- Гляди-ка, Мирошка… утро!
- Да… ночи тень пала, - ответил парень и тоже ласково улыбнулся: как славно встречать здесь утро!
Они помолчали.
Потом Любава зевнула, вытерла светлые, мелкие слезинки, вызванные зевком, радостно потянулась и, глядя на розовый край небес, сказала:
- На золотой колеснице на трёх конях въезжает на небо жаркое солнце…
- Люблю я солнце! - ответил парень, хотя до того он ни разу по-настоящему и не думал о том, что любит - ночь или солнце. Но девушка поняла его сразу, поэтому живо взглянула ему в лицо, будто не небу, а ей он сказал «люблю», и доверчиво, с радостным удивленьем спросила:
- А правда, что солнце не только есть Петел-кур, но и бог, хоть лик имеет, подобный людскому?
Парень серьёзно взглянул в лицо премилой Любавы. Свет глаз её сладко ранил влюблённое сердце, но он сдержался и вразумительно объяснил:
- Нет, лада. Солнце не Петел-кур, не бог, и людского лика оно не имеет.
- Что же есть солнце? - вновь спросила Любава, всем существом восхищаясь парнем, который не только мил, но знает все тайны мира.
- Солнце есть огнь, - ответил Мирошка, припомнив то, что слышал от Данилы-книжника ещё осенью на холме. - Вернее, круг огненный… А видом он мал оттого, что стоит от земли высоту велику!
Наглядевшись на милого парня, выслушав мудрое слово, она опустила глаза и, вспомнив обо всём, что было здесь в эту быструю ночь, сказала:
- С ним людям всем славно… и нам!
- А ночью иль худо было? - лукаво спросил Мирошка, припомнив ту же счастливую ночь, о которой подумала и Любава.
И девушка, не таясь, протянула:
- С тобою и ночью славно…
- Да, солнце и ночью ныне сияло! - жарко сказал Мирошка.
Любава сделала вид, что слова парня ей непонятны.
- Где же ты видел солнце? - с лукавым видом спросила она Мирошку. - Я помню: лишь звёзды были на небе…
- На небе - звёзды, а солнце - ты! Он тихо, нежно добавил:
- Тобою и мир прекрасен… Не небу - тебе молюсь! Девушка вспыхнула и смолчала. Потом быстро взглянула на парня и с прежним лукавством весело погрозила:
- Смотри! Услышат про это боги - взъярятся!
- Не будут яриться боги! - бледнея от счастья, ответил Мирошка. - Лишь взглянут они на тебя и сами скажут про то же: «Не небу - тебе молюсь!»
Любава быстро вскинула руки и положила их на худые плечи Мирошки.
- Мой лада! - сказала она приветливо. - Мой радостный лада!
И сразу же отодвинулась, испугавшись сверкнувших глаз любимого парня. Но он успел схватить одну из Любавиных рук. Схватил - и сказал, как стихи, неотрывно глядя в глаза Любавы:
- Небом тебя назову?
Но очи твои синее вешнего неба!
Зарей тебя назову?
Но щёки - ясней зари!
Солнцем тебя назову?
Но ты благодатней и жарче солнца!
Только тебя увижу - и сразу я буен,
И кроток, и радостен, и печален...
А дух мой палит любовь!
Чувствуя, как уходят из тела силы, готовая сладко прильнуть к Мирошке, девушка еле слышно пролепетала:
- Ох… речи твои будто ветер весенний!
Но тут её зоркий глаз увидел группу людей, идущих на взгорье от чёрного пепелища. Сила опять возвратилась в тело, сердце окрепло, на губы сошла улыбка. Она вздохнула, украдкой любуясь горячей бледностью парня, потом с сожалением встала с бревна, на котором они сидели, перекинула русую косу через плечо, указала:
- Вон, вижу, подходят люди… пора! Мирошка с пылкой досадой крикнул:
- Когда нам не надо будет бежать от людей?
- Уж скоро…
- Нет силы ждать! Поскорей бы…
Он взял её некрупные розовые ладони в свои огрубевшие руки и потянул к себе:
- Я, как язычник, хочу умыкнуть тебя, лада… Она счастливо зарделась:
- Ой! - но руки не отняла.
А он всё настойчивей, твёрже сближал её грудь со своею:
- Да, умыкнуть… и трижды пройти с тобой вокруг дерева, дабы стать мужем…
Парень настойчиво потянул её к длинной обструганной жерди, стоявшей на месте будущего двора, и смело провёл вокруг дерева полных три раза… И опять притянул к себе:
- Да, быть твоим добрым мужем!
Знакомый обряд вернул Любаву к рассудку. Она с деловым любопытством взглянула на жердь, прикинула: точно ли трижды провёл её парень Мирошка вокруг обструганной братцем Никишкой осинки? Слова любви утеряли своё волшебство, и она скорее с улыбкой, чем с восхищением протянула:
- Лукавый Лель твой разум смущает.
- Не Лель, а ты, моя лада! - по-прежнему пылко сказал Мирошка, ещё не почуяв спокойной улыбки в Любавином трезвом голосе. - Затем и песню твержу всечасно:
Ты не куй, кузнец,
Мне копьё-булат:
Ты прикуй ко мне
Сердце девицы!
Ты не жги, кузнец,
Дрова-уголье:
Ты сожги ретивое
У девицы…
Любава совсем спокойно, с весёлой усмешкой взглянула на парня. Тайно ещё сожалея, что безумство ушло из сердца, но уже чувствуя, что не в силах в такое трезвое утро вернуться к тому безумству, она кивнула на шумный лес:
- Соловей песнь свою кончил, ты - начал. Ветер - в лесу, ты - тут!
- Птицы радуются ночной поре или ясной заре, а я тебе, лада! - ответил пылкий Мирошка.
Любава в последний раз тихонько вздохнула: вот и кончилась эта ночь. В делах начиналось новое утро: вон идут на просторный холм деловитые люди с вострыми топорами…
Любава увидела среди этих людей Симеона, отца своего Страшко, покрытого синяками после погрома, рослого, как и отец, Никишку, премудрого старца Демьяна, рыжего мужика Михаилу, а возле него - Вторашку с Ермилкой. Увидела и смахнула с лица последнюю тень томленья. Скорее разумом, чем душой, но тем убеждённей, она сказала Мирошке:
- Мил мне и ты…
Сказала и отошла. Оттуда опять сказала:
- До самого гроба мил… Потом добавила тихо:
- Ликом прекрасен, душою смел… Вовек бы мне быть с тобою!
Мирошка кинулся к ней.
- Постой… не беги! Но девушка отбежала.
- Чай, снизу батя с братцем идут! - сказала она. Мирошка остановился. Тогда Любава, будто дразня, готовая кинуться прочь при первом его движенье, но вдруг открывшись, как открывается цвет под утренним солнцем, жарко, сильно сказала:
- Когда тебя вижу, то вся дрожу… и пылаю, и мыслю, что нет тебя краше, сильней, разумней. Так ты мне мил, Мирошка!
Парень почти исступлённо забормотал:
- Постой… Я в очи твои взгляну… Уста поцелую! Но девушка весело засмеялась, будто вовсе и не она говорила только что ласковые слова, кинулась вниз, за куст, и оттуда насмешливо прокричала:
- Больно ты скор. Прощай! Мелькнула - и убежала.
Парень вытер ладонью горячий лоб. Будто проснувшись, он жадно взглянул на мир. Радостный мир сиял, шумел, качался, плыл, призывал к деянью. И парень, почуяв в теле сладкую силу, с хрустом, весело потянулся.
Он только теперь как следует понял, что день настал, что надо идти к работе. Ведь вон идут же сюда Страшко с Никишкой да плотники Симеона. Так, значит, надобно забывать о ратных походах, брать в руки топор или скобель - сбивать, как и все, на крепком взгорье тарасы. Нынче сам князь начнёт великое дело. И встанут на этом месте большие, толстые стены. Встанут они для князя, но встанут и для Мирошки. А возле Мирошки - Любава. А возле Любавы - сын…
Парень радостно засмеялся, взглянул на свои мускулистые руки, решил:
- Добро! - и пошёл навстречу зодчему и Страшко.
- Здравствуй, дружина! - первым весело окликнул его остроглазый Никишка.
- Здорово, - смущённо ответил Мирошка и покраснел. - Чего это зубы скалишь?
- Да больно уж ты хорош…
- И сам ты не плох…
Никишка весело засмеялся. Скрывая смущенье, Мирошка громко сказал:
- Будь здрав, отец зодчий. Бери меня в круг, к себе…
- Ну, что же, - охотно сказал Симеон. - Возьму! Симеон обернулся к Страшко:
- Ишь, светел и быстр твой приёмыш. Затем, что счастлив…
Страшко смолчал: негоже было болтать без дела. И без того вон бежит Любава домой кустами… Ух, как бы сраму не вышло! Чего болтать? Поэтому он смолчал, а вместо него ответил старик Демьян:
- Славен мир для юного сердца! Зодчий завистливо, тихо вздохнул:
- Да… славен. И я был юн, - добавил он грустно. - Ан вырос в Киевской лавре, в келье… радостей сих не знал.
- Рано, знать, в чернецы подался?
- Рано. Мирского греха вкусить не успел. Меж братии вырос, науки постиг и зодческой мудрости научился…
- Быть зодчим - то славный дар!
- Да… славный. И нужен он человекам.
Симеон опять вздохнул, будто хотел сказать и Страшко, и Демьяну, и этим молодым парням нечто самое важное и большое. Но вместо этого только раздумчиво повторил:
- Да-а… славный!
После паузы он деловито велел, обращаясь к Никишке с Мирошкой:
- А ну, тяните вон ту городню сюда: здесь князь утвердит московской стены начало…
Страшко, Демьян, Никишка с Мирошкой и мужики, а вместе со всеми Ермилка с Вторашкой, склонились к венчатой части стены, называемой городней. Сейчас городня лежала в отдельных брёвнах, но уже была точно подогнана мужиками, венец к венцу. Мужики сообща взялись за неё и легко подвалили к нужному месту.
Скоро, работая вместе со всеми, Мирошка забыл и Любаву, и сладкую ночь на холме, и свои горячие речи. Но хоть ум его на время забыл об этом - в сердце всё время пело, росло, жило какое-то чистое, еле внятное трепетанье. Похоже, будто Любава вложила в душу Мирошки крылатого мотылька! И от этой почти невесомой, невнятно трепещущей жизни в руки Мирошки вливалась буйная сила. Он резво хватал бревно, взваливал на плечо или спихивал вниз, помогал это делать другим, легко отзывался на шутки, а иногда с улыбкой и сам покрикивал на Ермилку:
- Чего без дела стоишь! - как будто тот ему не чужой, а так же, как и Никишке, родной младший брат.
Люди трудились, готовили холм для княжьего дела. А вешний день над холмом поднимался такой же трудолюбивый, такой же весёлый, как и счастливый парень Мирошка…