Князь Юрий взыде на гору
и обозре очима своими семо и овамо,
по обе стороны Москвы-реки
и за Неглинною, возлюби сёла оные
и повеле вскоре сделать град мал,
деревян.
И вот наступило жданное утро.
Апрельское небо сверкало и голубело, переливая в себе с востока на запад жаркое солнце. Серебряно-белые облака выходили навстречу солнцу, как лебеди выплывают навстречу стругу. И так же как лебеди перед стругом, так облака расступались на синей дали небес перед жарко пылающим солнцем.
От ясного жара солнца с теплеющих облаков на землю летела незримой пылью тихая, благодарная влага. Она летела на сизые гривы сосен, на ласковые вершины берёз, на веточки лип, осин, тополей, ясеней, вязов, диких яблонь и вишен. Рощи, леса и сады уже были наполнены брачным вешним томленьем, вот-вот готовые выбросить первый лист из липких, набухших почек или первые жемчуга соцветий из пухлых плодушек.
Весенняя влага бисером оседала на ярких стрелках новорождённых трав и на старых травах, оживших среди прошлогодних косм. Она сверкала на выпирающих из земли сосновых корнях, на хвое, на мусоре, стружках и щепках, изгрызенных пламенем головешках, на пепле соломы и комьях глины, размятой там, где стоял посёлок. Она оседала на землю, открытую солнцу, - сильную, ароматную, молодую. Струилась над синей лентой реки, и река всё время сверкала тысячью нежных брызг, хотя её воды неслись без плеска и в них отражалось ясное, первозданно-чистое небо.
Люди не видели, как летела, струилась в прозрачном воздухе эта вешняя влага. Но время от времени они проводили ладонями по щекам, по лбу, улыбались и радостно говорили:
- Ну, славный выдался день!
- На то и апрель, чтобы в землю - прель!
Они поднимали головы, разгибали спины. На краткое время они бросали трудное дело в раскопанном поле, в распахнутом доме, в глухом дворе и с жадной надеждой глядели на мир, от века прекрасный, свободный, светлый, полный запахов, звуков, свершений и ожиданий…
Пришёл этот день и на холм московский.
После пожара здесь жили пока без изб, без отдыха, все в заботах. Но в этот день и несчастный сказал: «Добро!» - ибо день поднимался голубоглазый и русый, как сильный, весёлый парень. С таким - не погибнешь. Такой - не выдаст. За ним - и дело пойдёт быстрей!
И люди готовили холм для дела спорее, охотнее, чем всегда. Их волновало и радовало начало нового города не только своей новизной, но и тайной надеждой: авось будет легче голодным жить… авось в этот город войдёт к ним счастье!
В сотый раз поглядев с холма, Симеон сказал кузнецу:
- Мудр он, князь Юрий: место славное выбрал! Отсель погляди в Заречье: будто вся Русская земля легла там, внизу, ожидая вещего часа!
Демьян ответил вместо Страшко. Но ответил он не на то, о чём говорил Симеон, ибо сказанное зодчим показалось Демьяну неясным, сложным. Он откликнулся только на то, о чём всё сильнее с гордостью пело старое сердце, - на мысль о светлой силе труда:
- А много по всей земле сотворили мы - человеки! И грады, и веси, и храмы в них, и сады…
- Однако и зла немало! - угрюмо сказал Страшко. Демьян убеждённо бросил:
- То зло, я мыслю, не в нас: оно между нами ходит. А в нас - добро!
Симеон с одобрением взглянул на Демьяна. Оборванный, старый, обросший нечёсаной сивой бородой, давно не мытый, Демьян был мудр и хорош. И зодчий сказал негромко:
- Спасибо тебе, дедок. Златое вымолвил слово! Однако рыжий Михаила не вразумился.
- Мыслю я всё же, что зло есть и в нас. Оно в крови обитает. Кабы не в нас, чего бы жить людям в злобе!
- Судьба нас той злобе учит! - сердито вскричал Демьян. - Она, по веленью бесов, узлы лихоборства вяжет. А в сердце людском - от века добро!
- Труд есть добро! - серьёзно заметил зодчий. - От всех недугов он спасенье, от всяческой злобы - щит! Трудясь - и землю наполнит обилие, а душу - покой…
Вздохнув, будто вспомнив ушедшие в прах надежды, зло и обиды жизни, он досказал:
- Только в труде себя и спасаю. В нём лишь благость ищу.
Все помолчали.
Ермилка звонко вскричал:
- Ох вижу князя с княгиней!
Не дожидаясь совета старших, в сияющем возбуждении он вместе с Вторашкой сбежал с холма.
Строитель заторопился. Он строго сказал, взглянув на Страшко:
- Пора! Давай начинать, мужики…
Страшко, Никишка и остальные первыми встали возле будущей городни, встречая князя с княгиней.
Князь Юрий взошёл на холм. Остановившись у брёвен, готовых стать городней, он посмотрел поверх дремучих лесов за Москву-реку, туда, где в бескрайней, живой синеве лежала Киевская земля.
- Велика она, Русь! - сказал он задумчиво то ли княгине, то ли себе, то ли печальному Святославу. - На коне за год не объедешь. И кипит она, и звенит, и плачет. Пашут её мечами, росят травы кровью, молотят цепами палиц. А всё потому, что секутся князья с боярами и друг с другом. Завистливы да бездомны… друг друга спихивают с земель!
Совсем по-другому, почти с усмешкой, он поглядел на грустного Святослава.
- Вот и племянник мой Изяслав тебя выгнал прочь для-ради собственных чад!
Святослав угрюмо ответил:
- Сгубил Изяслав мой живот навеки. В одном лишь Путивле имел я семьсот людей. Там же много сотен бочек мёду было. Двор добрый держал я со всяким благом. Железо имел в запасе, жёлтую медь. На гумнах сушилось жито, в лугах - стада, рога да копыта. А ныне нет ничего ни в Путивле, ни в Новгороде-Северском и нигде. Гол я и бос, как нищая чадь, отныне. А Игоря-брата племянник твой взял в полон, постриг в монастырь, а скоро погубит смертью.
Юрий погасил усмешку, потом опять внимательно оглядел далёкую синь Заречья и сказал довольный:
- За этой рекой болото… болото распрей и горя. А тут, на холме, мой верный и прочный берег!
В глазах его вспыхнула искра зависти и досады. Он посуровел, тронул усы и жёстко добавил:
- Но я и в Киев ещё пройду… болотом, как посуху. Так ли, брат Святослав?
Ольгович заискивающе поклонился:
- Ты старший над нами, там тебе и сидеть!
Но выцветшие глаза Святослава глядели тускло, без преданности и надежды.
Заметив это, Юрий мягко сказал:
- Не для себя хочу Киев, для-ради дела. Ибо я помню завет отца моего, Мономаха: «Не хочу я лиха, но добра хочу братии и всей земле Русской». Так же и я. А Бог - мне на помощь…
Он сильно тряхнул головой, отгоняя тайные мысли. Оправив полы красного бархатного корзна - богатого княжеского плаща, поглядел на княгиню и на людей, стоявших поодаль, весело оглянул Симеона и громко спросил:
- Готов?
Тот возбуждённо кивнул седой головой:
- Готов.
- Ну, вот и добро!
Долгорукий схватил в щепоть клочок седой бороды. Лицо его стало строгим, взгляд раздумчиво побежал с холма к речной сверкающей глади, потом опять вернулся на холм и цепко прошёлся по людям, по линии будущих стен, по жёлтым, смолистым, умело обтёсанным брёвнам. С летучей улыбкой вновь поглядел на княгиню, на хмурого Святослава и оживился:
- Ох, многажды с юности ездил я в Суздаль из Киева и назад! Глядел в те поры на воды всех русских рек, и паче - на берег реки Москвы. Затем глядел, что отсель недалече, на день пути, берег сей бел, как пух, от белого камня! Плывешь по Москве меж каменных тех берегов и мыслишь: «Поставить бы город из белого камня… Красив и прочен был бы он здесь вовеки!» Таким бы и надо ставить мне новый город. Но нету сроку и силы. Пока поставлю я город мал, деревян - из дуба да из сосны…
Он вновь оживился:
- Но после, в иные годы натешут строители камень, пригонят тот камень сюда в ладьях - и будет город сей белокаменный, как и лучшие грады мира! Верую и хочу, что если не я, то дети и внуки мои таким его сотворят!
- Аминь! - сказал Симеон и вместе с Юрием перекрестился.
В торжественном, быстролётном молчанье каждый подумал о новом, ещё не рождённом городе в добрый час. Потом несмело вышел былинник. Сияющий княжич Ольг сказал, обращаясь к князю:
- Прости… но вещий Даян хочет песнь о новом граде пропеть. Дозволь ему, князь премудрый!
Юрий с улыбкой взглянул на юного Святославича:
- Что же, это добро. Ибо вещие струны Даяна давно люблю…
И мягко спросил Даяна:
- Но что же споёшь ты про новый город? Его ещё здесь и нет!
- Что ведаю, княже, то и спою, - негромко ответил былинник и склонился к гуслям.
Былинник был стар, немыслимо худ и оборван. Рубаха повязана грубым вервием. Выцветшие порты - в заплатах. Старые калиги еле держались на тощих, больных ногах. Он часто устало прикрывал слезящиеся глаза синевато-красными, лишёнными ресниц веками, и тогда пергаментно-жёлтое лицо его, окаймлённое сивой, текущей книзу бородой, становилось похожим на лицо покойника.
Тело былинника извелось, износилось. И нет для тела заплаток: истёрлось - иди в песок! Но в старом, усталом теле былинника более сильно, чем в юности, билась мысль. Жил в нём ликующий дух. Он, этот дух, исторгал из горла живые, сильные песни, и мир чудесно преображался в певучих былинах Даяна.
Жизнь старика уходила в слова, слова же вновь становились жизнью - и уходили в народ, наполняя надеждой и гордостью каждое сердце. Не умирали среди народа, рождённые им же и спетые ещё древним Баяном, картины битв и походов, пиров, труда и покоя. В былицах сражались и пировали богатыри - народная сила, народная слава, мечты и надежды трудолюбивых, весёлых людей Руси. Оживали в бессмертных песнях могучий и справедливый муромский смерд Илья; весёлый выдумщик и лукавец Алёша - поповский сын; Добрыня - простой и преданный воин; всесильный мужик Микула и правдолюбец гусляр Садко; спесивые, сильные и чужие Чурила, Дюк и другие.
За долгую жизнь свою много раз Святославов былинник Даян был с кочующим князем не только в родном уделе, в Путивле и Новгороде-Северском, но и в Чернигове, Киеве, Курске, Новгороде Великом, Смоленске, Рязани и Муроме.
Видел он слёзы людей и горе, пиры и славные сечи. И мало видел покоя. Но в этот весенний час ему не хотелось тревожить сердца людей перечислением злых обид и горя нового века. Среди печального пепелища он с радостью думал о будущих жёлтых, покрытых смолою стенах, о белом городе на широком крутом холме. Стоит этот холм посреди лесов. Похож он не то на большой богатырский шлем, не то на могучую богатырскую грудь, застывшую в тяжком вздохе. Как будто лежит здесь в этих лесах богатырь, раскинув сильные руки. И вот, подобно очам, блестят под солнцем болота… А как набежит на солнышко туча - померкнут эти болота, будто ресницы тихо прикроют очи богатыря…
Не спеть ли ему об этом?
А что ж, об том и спеть…
В последний раз поглядев окрест, Даян схватил умелыми пальцами струны гуслей. Схватил - и закрыл глаза. Закрыл - и забыл весь мир. Только песня осталась.
Не открывая глаз, он вскинул кверху лицо. Оно побледнело. Синие губы раскрылись. Бородка дёрнулась, как живая.
Былинник начал издалека.
Он пел об Илье, о Киеве и пресветлом князе Владимире. Пел и о русских лесах, где зверь не бывал, и о русских полях, где конь не бежал. Пел и о русских посадах, сёлах да городах, где жил большой, миру вровень, народ-богатырь.
Он пел и смолкал. И тогда торопились пальцы. С привычной чудесной ловкостью разбегались они по струнам - и наполнялся встречный вешний воздух широким, летучим звоном.
Голос былинника был негромок. Казалось, за много десятков лет он устал звучать в кровавых походах, на многих дорогах и для случайных людей. Но в нём иногда возникала былая крутая сила. Тогда народ, слушая песню, вдруг затихал и тянулся к былиннику: не вырвется ли у старого что-либо такое, отчего и жизнь станет легче, и мир понятнее?
А былинник пел и играл, отдавая песне свою последнюю силу.
Потом Даян запел о Москве. Охватив внимательным взглядом огромный холм, похожий на богатырскую грудь, он повернул свою песню от Киева - к Суздалю, от Днепра - к Москве, от Ильи - к холму:
А как старым стал Илья Муромец,
Умирать пошёл с Карачарово,
Не дошёл… упал у большой реки.
Тут и смерть пришла к Илье Муромцу…
- Большая река-то, видно, река Москва? - негромко спросил Долгорукий.
Даян согласно кивнул седой головой, потом оглядел лесное Заречье, сверкающий меч реки и далёкие облака, повисшие над землёю. Он молча глядел, а пальцы его бежали по струнам. И струны пели, пока к их песне опять не вырвался голос:
Вот привстал Илья из последних сил,
На закат глядит, думу думает:
«По-над Киевом стрелы чёрные,
Не вода в Днепре - слёзы горькие!
Не ковыль в степи - кости русские!
Видно, тут пора нам стеной стоять,
Видно, тут пора и мечи ковать…
Глаза былинника стали острыми и холодными, как у воина перед боем. Положив сухую ладонь на гусли, он помолчал и вновь бросил пальцы на струны. И будто не десять немощных пальцев, а десять стремительных соколов упали на лебединую стаю:
Долетела дума до Киева,
До великого князя Владимира,
Он послал Илье двух товарищей, -
А один из них удалой боец,
А другой из них молодой чернец…
Любава сжала Мирошке руку. Подумав о Феофане, она шепнула:
- Скончался ныне чернец-то. Ох, стар он был, право! Мирошка ласково поглядел на Любаву, но сразу же отвернулся: былинник опять ударил по струнам.
Не нашли Илью у большой реки,
Лишь нашли курган по-над берегом:
Знать, земля сама тут насыпалась
Да леса успели повырасти.
И поставили тут часовенку…
Любава опять чуть слышно сказала:
- Часовенка, вот она!
Мирошка, как прежде, радостно поглядел на деву.
- Ты свет мой! - шепнул он ей, наклонившись к милому уху. - Ты лада!
- Ой, тише! - испуганно и счастливо качнулась Любава, украдкой взглянув: не следит ли батя?
Но батя и все следили не за Любавой. Они следили за пальцами и лицом Даяна - пылающим, вдохновенным, будто былиннику было не девять десятков лет, а первые двадцать. Былинник зорко оглядывал мир живыми, сверкающими глазами. А пальцы, как соколы, стремительно мчались, мчались. И лебеди с криком сбивались в стаю…
Приникнув ухом к рокочущим гуслям, былинник в последний раз откинулся на бревне, чтобы голос звучал сильнее, и громко, проникновенно допел:
Как поставили, так услышали -
Будто вздох дошёл: «Надо мощь ковать!»
И второй дошёл - только: «Мощь кова…»
В третий раз дошёл - только: «Мос… кова…»
Так и стала зваться река: Москва…
Былинник снял со струн усталые руки, встал и медленно поклонился.
Князь, дружинники, плотники и бежане с улыбками огляделись: ишь ты, какой тут холм! Не холм - лежит богатырь бессмертный! Так, значит, слава ему, холму!
Долгорукий мягко заметил:
- Мудр ты, как вещий Баян. И песня твоя предивна. Хоть, может, не так насыпало холм и, может, названье реки - от иного взяло начало, но в песне твоей есть правда. Прими же от сердца, старый…
Он огляделся, но ничего не увидел близкого под рукой. Тогда он снял свой бархатный плащ, надел старику на плечи и мягко коснулся губами потного лба.
- Тебе завидую, Святослав, - добавил он, не скрывая. - Пусть нет у тебя земель, но есть у тебя великий, вещий былинник. Его бы я взял себе…
Ольгович в тяжком смятенье вспыхнул:
«Отдать ли? Ужели сейчас отдать былинника князю?
На старости лет один лишь Даян услада. Неужто - отдать?..»
Но сам былинник с достоинством и спокойно решил:
- Я своему господину до гроба раб. Мне поздно идти к другому…
И вновь поклонился, уже угасая, забыв о пропетой песне, устало смежив веки, уйдя в невнятные мысли.
Ольгович в страхе взглянул: «Не обидел ли старый князя?»
Но Долгорукий, как видно, понял Даяна. Вздохнув, он сказал:
- Добро!
И громко добавил:
- Сказал нам Илья: «Москва». Так пусть же и город зовётся ныне «Москва». Начнём же наш праздник во имя града Москвы! Готов ли, друг Симеон?
- Давно всё готово, княже…
Юрий медленно поднял руку, взглянул на людей, стоявших вокруг и ждущих его приказа, расправил плечи и громко, сильно сказал:
- Да будет покров Московскому граду от всякого зла! Да будет град сей славен людьми! Да будет он крепкой защитой для всей земли Русской! Там, за рекой, между мной и Киевом, гибнут в междоусобицах русские города и веси, орошают иноплеменники землю кровью русских людей. Там тяжело, как в болоте: ступи - и утонешь… А здесь, на Москве, как высок берег! Добро и мир здесь, как и во всей земле Суздальской. За это добро и мир пусть крепко стоят московские люди. Вспомнят о них потомки хорошим словом. Ждёт их слава. Ибо если Киев - колчан, то Москва - стрела, а земля Русская - лук добрый…
Он повернулся к зодчему и с живой, торжественной простотой прибавил:
- Начнём же творить Москву!
1947 — 1955
