К книге
Юрий ДолгорукийДмитрий Иванович Еремин Кремлёвский холм. Часть третья. КРЕМЛЁВСКИЙ ХОЛМ. Глава XXX .СОТ ВЕКА
82%
Дмитрий Иванович Еремин Кремлёвский холм. Часть третья. КРЕМЛЁВСКИЙ ХОЛМ. Глава XXX .СОТ ВЕКА
31

Я же, аки пчела любодельна

с всякого цвета писанию собрав,

яко в един сот, в велемысленное

сердце своё.

Вскоре по приглашению князя от устья Протвы в посёлок приехал бездомный князь Святослав.

После победы над ратью киевского Радилы он приободрился, повеселел, приоделся, снова поверил в свою звезду. Но с князем Юрием Долгоруким, своим троюродным братом, он виделся редко, ехал теперь к нему, в не ведомый никому посёлок «Москов», как зависимый слабый данник. Поэтому счёл он за благо смиренно послать впереди себя младшего сына Ольга с частью своей дружины.

Худые, плохо одетые отроки юного Ольга вывели на берег - в подарок Юрию Суздальскому от князя Святослава - двадцать черниговских и смоленских семей с мужиками, бабами и детьми на московское поселенье. Потом сам юный княжич Ольг Святославич, покраснев от волнения и натуги, вывел из перевозной ладьи охотничью кошку туркменских пустынь - гепарда.

Ещё совсем молодой - едва не котёнок, поджарый, стройный, с мордой собаки, туркменский барс был красив и для этого берега необычен. Опытный князь Святослав прислал подарок с умом: он знал, чем лучше всего угодить троюродному брату в его богатых дичью лесах!

Князь Юрий любил охоту.

В его превосходной псарне имелись редкостные собаки. Совсем недавно книжник Данила привёз ему от царя Мануила в подарок трёх дивных, уже повязанных для приплода, породистых сук: сулкускую жёлтую, тёмно-коричневую византийскую и франкскую узкомордую белую, с рыжими пятнами на заплечьях. Собаки те борзо давили зайцев и лис, гоняли барсуков и оленей, умело следили птицу.

Но драгоценной охотничьей кошки, о которой немало болтали купцы из заморских стран, поднимаясь в Суздаль по Волге, князю иметь и видеть не приходилось. И вот Святослав прислал ему в дар гепарда. По замыслу Святослава, это должно было выразить мысль о том, что Юрий так же, как и гепард, могуч, смел и славен. Однако пятидесятишестилетнему князю Юрию редкостный зверь был милее как зверь-охотник. И, став сразу красным, как юный Ольг, князь взволнованно принял конец цепочки.

Спустя минуту Ольг, в свою очередь, принял от князя меч.

- Впереди ещё много боев за твою и отцову долю! - сказал Долгорукий, вручив подарок. - Меч сей поможет…

Но юный Ольг пропустил слова Долгорукого мимо ушей: стальной узорный клинок для княжича был дороже любого мудрого слова! Вынув его из ножен, он быстро подул на сталь, по-мальчишески улыбнулся, забыв о своих посольских делах, и тут же вскочил с колен, чтобы бежать к пестуну - похвастаться княжьим подарком…

Когда Святослав показался в виду холма, Долгорукий пошёл навстречу. Князь Мономашич и Ольгович обнялись на взгорье, как нежные братья. Ольгович, плача, с подчёркнутым чувством припал к плечу Мономахова сына. Тот, прослезившись, мягко сказал:

- Скрепи своё сердце: о монашеской доле брата Игоря - знаю… Но не о брате своём монахе теперь скорби, а думай о роде: немало дел перед нами!

Старый, бездомный Ольгович вытер слёзы.

- То так, - ответил он с горьким вздохом, стараясь тайком, по случайным чертам догадаться, готов ли Юрий верить и помогать ему, Святославу. - То верно, светлый князь Юрий: немало дел перед нами…

- Так, значит, и слёзы прочь! Юрий весело указал на холм:

- Восславим сладости жизни!

Ольгович со скрытым пренебрежением медленно оглядел остатки посёлка, речную тёмную глядь и глухое Заречье.

- Счастливый ты, Юрий Владимирович, - сказал он со слишком заметным завистливым вздохом, одновременно с усмешкой подумав, что жить здесь - скучно и тяжко, кому же он нужен, сей холм? - Хоть глух твой удел, неродима суздальская земля, а твоя…

- Моя!

Юрий поверил в искренность гостя и с удовольствием огляделся:

- Глух мой удел, это верно. Пока вон леса тут кругом да болота. Дикие идольские волхвы сидят среди этих болот и клянут меня. Но всё это мне ништо! Дух мой спокоен. И у меня, и у моих людей душа весела да светла, а глаз остр, как во время битвы. Мыслю, что всё худое да дикое тут со временем, чай, осилим! Вон ты мне в дар мужиков прислал… обживёмся и тут, на этой реке!

Он опять с удовольствием поглядел с холма. Тут славно! Годов через пять и сам удивишься, чего достиг…

После раздумчивого молчанья спросил:

- А ты чего плачешь, брат? Святослав, всё время стараясь разжалобить князя, уныло опустил седовласую голову.

- Ты полон сил… судьбина твоя - в удачах… а я каков? Вон скудный мой век уже на исходе, - сказал он с горестным видом. - А я и поныне, как перехожая чадь, на земле обитаю. Не светит заря удачи в тёмные окна моей судьбы…

Юрий мягко тронул плечо Святослава уже загорелой на вешнем солнце рукой:

- Худо тебе оттого, что вначале отец твой, а после брат Всеволод, а за ним и брат Игорь не мудро вели себя на Руси.

Для успокоения Святослава он беспечно, почти шутливо добавил:

- И я вон хожу без «стола» отцова!

- Зато у тебя крепнет Суздаль.

- Да, Суздаль….

Князь Юрий секунду подумал, сказал уверенно и спокойно:

- Хоть это, чай, и не Киев. Но что мне он, Киев, коль Суздаль есть? Родная земля, отцова…

- А мне и такого Суздаля нет!

- А всё потому, что хотел ты и Киев, и Новгород с Курском, а в доме своём ленился. Дом - первое дело!

Он указал рукой на Заречье.

- Взгляни, Святослав. Чем эта река моя хуже, чем древний Днепр? На Киев плывут ладьи по Днепру от кипучего моря с добром, но и со сварами да с нелюбьем. А ко мне поплывут по Москве-реке ещё дружнее другие гости. Здесь будет и торг, и другие дела. Не пора ли начать мне всё это во благо родной земле? Мыслю я, князь: пора!..

В сердце своекорыстного Святослава вдруг шевельнулась честная зависть. Впервые он искренне согласился:

- Тебе, похоже, пора…

Князь Юрий внимательно поглядел на него, понимающе улыбнулся.

- Однако и ты не печалься, - сказал он возможно мягче, хотя, как видно, и сожалел, что старый князь не оценит его откровенных мыслей и до конца не поймёт их, полный своекорыстной печали. - Я верю, что горе твоё бесследно минует. Настанет час, и ты или Ольг твой вернётесь в родной удел. К чему тебе буйный Киев? Не плох и малый удел…

Князь Святослав безнадёжно махнул рукой:

- Об Киеве и не мыслю! Также о Новгороде или Смоленске. Ибо не любят нас, Ольговичей, в тех землях. Хотят князей Мономахова рода…

Юрий с довольным видом, почти хвастливо огладил густые, седеющие усы:

- Славен и мудр был отец мой, князь Мономах. Чтит его Русь и помнит. А за него - и нас!

Святослав завистливо, горько вздохнул:

- Мономашичи в силе, верно.

Долгорукий снова с тайной усмешкой взглянул на грустного князя:

- Но ты не печалься: не ты, так Ольг, а когда-нибудь тоже добудете долю!

Святослав сделал вид, что не понял насмешки: в его положении было ему не к лицу тягаться с удачливым, сильным Юрием. Вся надежда была на Юрия, всё благо - в его руках. Молчи и таись, как друг, пока не настанет время…

Подумав так, Святослав смиренно сказал:

- Дай бог, хоть Ольгу то счастье! - и тихо перекрестился.

Юрий хотя и не очень ясно, а всё же видел и зависть, и тайные мысли союзника, но тоже смолчал: пусть тешит себя, блаженный! Когда иные князья идут с Изяславом, добро иметь другом хоть Святослава. К тому же - брат… Поэтому так же бесстрастно, холодно, как попы говорят «аминь», он кратко заметил:

- Добро! Добавил:

- Придёт и к страждущим счастье!

Подумал и отвернулся: надо было идти к делам…

Дела давно торопили: воины растащили остатки сгоревших изб и очистили место. Старательный Симеон на дубовом обрубке, служившем вместо стола у сгоревшей княжьей избы, начертил углём план рва и линии стен. Плотники Симеона сбивали первые, пробные клети Тарасов.

Город в те годы рос многочленно. Он начинался с «кремля», «детинца» - удобного и высокого места, стянутого оградой. Вначале такой детинец был нежилым огороженным местом - остоем, куда слободские или посадские люди бежали спасаться за крепкими стенами от врагов. Потом этот кремль расширялся: в нём строились княжьи или боярские да торговые и жилые дома. Так постепенно кремль становился местом засельным. К нему пристраивался с годами «кромный», «окольный» город, тоже закрытый крепкой стеной, или посад. За окольным тянулось широкое предгородье, разделяемое на концы, а концы - на улицы. Иные селенья лепились к большому городу, как к защите, к месту торговли и управления. Малый же город, в сущности, отличался в те годы от простого посёлка лишь степенью безопасности и защиты: в посёлке каждый сам огораживал свой двор «забралом» от зверя и человека, а в городе дома лепились за общей одной оградой с воротами, стрельницами и бойницами.

Стены строились разно. Самые крепкие и надёжные были в виде Тарасов - дубовых клеток, забитых сверху землёй и камнями. Тарасы соединялись «впритык», «в обло», «в лапу» или «с остатками», то есть так, чтобы от башни к башне стена протянулась единой и нерушимой защитой.

На сажень отступя от внешней стены, ставился тын - ряд заострённых кверху дубовых брёвен. А перед тыном копался ров. Перед рвом насыпался вал. На главной стрельнице (башне) большой городской стены укреплялся вестовой «сполошный» колокол и ставился часовой…

Юрию предстояло теперь основать московский детинец, установить здесь первую часть Тарасов по чертежу, составленному Симеоном с учётом достоинств и трудностей взгорья. По тому же наброску строителя князю надобно было наметить линию рва и тына с тем, чтобы летом, когда оттает земля, люди могли уже без него доделать важное дело. Сейчас же следовало определить и места, где встанут первые башни. Кроме того, Страшко и строитель ждали его указаний: как надлежит устраивать здесь людей, лишённых из-за пожара последней крыши? И где «сажать» мужиков да баб, взятых в смоленских, рязанских да новгородских землях, включая присланных Святославом?

Вместе с ладным, трудолюбивым Никишкой, счастливым уж оттого, что нашёл он отца с сестрой да Ермилкой живыми, в родных краях, Страшко после долгих присмотров выбрал себе на взгорье кусок земли под собственную избу. Они вчетвером успели даже расчистить место, надеясь, что после труда на княжьем холме останутся силы трудиться на взгорье и для себя…

Как и Страшко, другие бездомные мужики наметили те места, где захотелось им ставить дворы да новые избы.

Пора начинать, пора!

Обдумав это, Юрий решил: чтобы освободить своих мужиков от лишней тоски во имя важного дела, надобно прежде всего скорее зарыть их баб, зарезанных здесь волхвами. И он приказал хоронить зарезанных в тот же час, а нищих, убитых в свалке, зарыть в стороне, у самой Москвы-реки.

Одиннадцать милых, трудолюбивых, жилистых, некрасивых, всегда голодных, исправно рожавших, весёлых и крепких баб обрядили в последний путь.

Обрядили их без попа, ибо чернец Феофан был тяжко избит Клычом при погроме. Услыхав набат, Клыч сам подскочил к церковке, толкнул Феофана от перекладины на столбах, на которой подвешен был колокол. Феофан, в свою очередь, оттолкнул Клыча, продолжая набатом сзывать людей. Тогда волхв несколько раз сильно ударил попа дубиной, свалил его наземь, церковь поджёг. От церкви остались лишь дымные головешки, зато уцелела часовня. Теперь Феофан лежал в той часовне на прелой соломе, лежал и тягостно умирал. Любава дала ему ковш с водой. Он напился, но легче ему не стало. Тогда он сказал кому-то:

- Иду! - и взглянул в открытую дверь - на небо.

Он сожалел, что уходит из жизни рано, хотя уже семьдесят восемь лет легли за его плечами.

Сонмы людей и дел он видел за эти лета. Многого славного и большого касалась его душа. О многом оставил он память в своих летописных свитках. Но жизнь - бесконечна, и каждое новое дело зовёт к себе, будто песня.

Идти бы с той песней от века до века, провозглашая славу солнцу, земле и людскому деянью! Вон, говорит Любава, сбивают уже тарасы… Вон стук топоров тревожит весенний полдень… Вон кони борзые ржут… Вон люди галдят, согретые славным делом.

Пойти бы туда, оглянуть их дело ласковыми очами, возрадоваться и сказать:

«Будь славен вовек, строитель!»

Однако слабость неволит тело. Видать, что друг Симеон с людьми без него на холме сем город поставит…

Почуяв конец, Феофан велел Любаве подать ему из угла часовни кучу стареньких свитков - жёлтых листков, связанных в толстую книгу, и несколько плоских, тщательно вытесанных дощин, исписанных бледной, выцветшей чернью. Взяв книгу и доски в руки, старик улыбнулся. Его коричнево-серое лицо озарилось светом истинной радости: это был труд его многих лет, завещанный людям нового века.

Едва шевеля губами, он тихо сказал:

- Пусть прах мой скоро рассыплется пылью. Но, как пчела любодельна в единый сот собирает сладкие меды, так я с цвета века писания эти собрал и ими вечную память сам себе сотворил. Не корысти, не мзды я искал в том труде безмерном. И не безумная гордость быть славным среди других рукою моей водила. Я делал всё это лишь долга рвения ради…

Он взял дрожащей рукой перо, обмакнул в аккуратную маленькую долбянку, залитую чернью, и наклонился к доске. Долго, то откидываясь назад и закрывая глаза, то опять приникая лицом к дощине, тяжело вздыхая и бормоча, писал он каждое слово.

Отчего-то робея, будто старый чернец Феофан делал при ней нечто тайное, стихнув и неотрывно глядя в обтянутое серой кожей, костлявое, уже неживое лицо старика, глаза которого ещё продолжали светиться большой, но заметно гаснущей жизнью, Любава слышала, как чернец-летописец шептал, забыв о ней и о мире, безвозвратно и медленно уходя во тьму:

- Желания сердца моего, братие, не презрите. Скудость мысли моей не отриньте…

Вскоре силы его оставили. Он кончил писать, откинулся на взбитую Любавой сенную подушку и строго, раздельно сказал:

- Кончашася книга сия рукою грешного Феофана в лето 1147 при Юрии-князе. Где же худо, братие, я писал - благословите, но не кляните. Аминь…

Любава поняла, что старик читает последние, только что написанные им строки. Она повторила тихо:

- Аминь! - и взглянула на книгу.

Сколько мудрый старик исписал их, этих дощин и свитков! Писал их без отдыха - день за днём, год за годом! Ни солнца свет, ни ветра шум, ни птиц милые песни и ни людской буйный толк не отвлекали его от дела. Он только и делал, что думал, глядел, писал. И вот лежит его книга на слабых, острых коленях…

Ой, нет: колени опали!

Любава вскочила: а вот и перо покатилось из тонких пальцев…

Незрячие старческие глаза вдруг сразу ввалились, тело обмякло. Не стало в том теле жизни, раз нет дыхания. Угас летописец, умер…

Любава бережно подняла перо. С чувством горестной пустоты она собрала дощины и свитки, сложила их в том углу, где они лежали у старого раньше. Перекрестившись и поклонившись телу, она внимательно оглядела часовенку - книгу, доски, маленький стол, скамью и скудное ложе. Потом ещё раз до самой земли поклонилась и вышла из полутёмной часовни на свежий воздух.

Сразу же мир рванулся в её глаза весенним ветром и светом. Облитое солнцем небо, сверкающая земля и ветви ближнего леса, река, бегущая под холмом к неведомым странам из дальних тайных земель, и стуки, и шумы, и сердца сладкая песня - пьянили, обласкивали, вели.

А впереди, в самом сердце весеннего мира, идя к Любаве навстречу, всходил на светлое взгорье, глядел родными очами и улыбался милый парень Мирошка…

Предыдущая главаГлава 31 из 38Следующая глава