Она поникла головою; потом встрепенулась и снова заговорила:
– Слушайте!.. может быть, ужасно, что мне так тяжелы люди, но ведь я начала ненавидеть свою не с них, а с себя самой. Я возненавидела себя уже пред убийством, потому что пошла на сделку с Ревизановым – все равно что стала продажною женщиной; возненавидела еще больше после убийства, потому стала подлою: струсила, не решилась понести за свой грех заслуженную кару, личным благополучием заплатить за свое искупление. Под этим двойным упреком я невыносимо страдала. Бывали минуты, когда мои нравственные терзания – казалось мне – превышали меру заслуженного возмездия, и мне становилось жаль себя, и моя ненависть к себе незаметно переходила на других. Первым ее предметом – вы знаете почему – оказался Синев. Мало-помалу я стала так же враждебно относиться почти ко всем. Помимо моей все возраставшей подозрительности, мне сделалось уже недостаточным мое «семейное счастье». Лишь во имя его я совершила грех и приняла на себя казнь. Раз оно – вся награда моих страданий, оно должно быть полною наградой. Каждый недочет в семейных отношениях, которого прежде я и не заметила бы, теперь ножом вонзается в мое сердце. Если муж приходит домой не в духе, дети менее ласковы, чем обыкновенно, – моя болезненная чувствительность подсказывает мне в таких случаях крайне тонкие, иной раз, может быть, и небывалые оттенки, – меня осаждают беспокойные мысли: что же это? Как все скучно, грязно, неблагодарно… И такою-то я должна принимать жизнь? и это-то я предпочла всеискупляющей смерти? Нечего сказать, стоило! Сперва я сдерживалась. Потом стала высказываться. Но… я не смею выяснить вслух общую причину моего раздражения, поводы же, конечно, всегда пустяковые – какие подскажет хозяйство, неудачная отметка в балльнике Мити или дочерей… Гнев по домашним поводам – всегда гнев из-за придирок. Я вам расскажу… Неделю тому назад – я сделала дома сцену… самую резкую из всех, какие были. Началось по ничтожному случаю: Митя без спросу налил себе стакан вина за ужином и довольно резко ответил мне, – когда я ему заметила это, – что он уж, видите ли, не маленький. Синев у нас ужинал, стал заступаться за Митю… Я вспыхнула… чего я не наговорила, чего не накричала!.. Ужас, отвратительно!
Она закрыла лицо руками.
– Ну, да что уж… Горькие слова, сказанные мною Синеву, мужу и детям, до сих пор в моей памяти. Обыкновенно, после каждой вспышки, мною овладевал стыд за свое поведение. В этот же раз – нет; озлобление не улеглось. С ним легла я в постель, с ним проснулась на другой день, с ним, как с тяжелым камнем на сердце, прожила целую неделю. Сегодня вечером Синев рассматривал, от нечего делать, альбом с нашими семейными фотографиями. «Славная эта ваша группа с детками!» – заметил он. Я взглянула, сказала «да» – и вдруг… в то самое время, Аркадий Николаевич, в то самое время, как я с материнской нежностью в глазах, с ласковой улыбкою на губах, – любящею мамашею напоказ, – произнесла это «да», – в то время, как в соседней комнате раздавались смех и говор детей, которые улыбались мне с портрета, – в душе моей вихрем пронеслась мысль: «А! они счастливы, неблагодарные! они болтают, смеются, они – чужие мукам моей совести… А за них-то я и осудила себя на муки, для них и живу хуже, чем в каторге. Неблагодарные! будь они прокляты!» И, вслед за этим позорным проклятием моим, у меня оборвалось сердце. Я поняла, что для меня все кончено, что я изжила свою жизнь. Раз я узнала ненависть даже к детям, – к ним, которые недавно были мне неизмеримо дороже самой себя, – незачем и бременить собою землю. Надо уйти с нее… А умирать не хочется, Аркадий Николаевич! Жизнь, хоть жизнь раздавленного червяка, все же лучше могильного мрака… О, как темно там, холодно, страшно… полно неизвестности!
Она умолкла. Потом пристально, с вызовом, взглянула на Сердецкого:
– Теперь вы знаете все… судите меня… кляните!..
– Полно вам, Людмила Александровна, – грустно отозвался Сердецкий, – где мне судить, за что клясть? Дело ваше ужасно, но судьею вашим я быть не могу. Я вас слишком давно и слишком крепко люблю! Жалеть да молчать – вот что мне осталось.
– А мне?
Он молчал, безнадежно разводя руками.
– Да не умирать же мне… не умирать же, в самом деле! – раздирающим криком вырвалось у нее.
Он молчал. Верховская с горечью отвернулась от него.
– Я пришла к вам… к другу, сердцеведу, писателю, потому что сама не знаю, что мне с собою сделать. Я на вас надеялась, что вы мне подскажете… А вы… – Она гневно закусила губу.
– Молитесь! – глухо сказал Сердецкий. Людмила Александровна отчаянно мотнула головою:
– А! молилась я!.. Еще страшнее стало… «Не убий!» – забыли вы, Аркадий Николаевич?
Она опустила вуаль – потом опять ее подняла и подошла к Сердецкому:
– Больше вы ничего мне не скажете?
– Ах, Людмила!..
– Послушайте… – глаза ее чудно блистали, – пускай я буду гадкая, ужасная, но ведь имела я, имела право убить его? ведь…
Аркадий Николаевич прямо взглянул ей в глаза и твердо ответил:
– Да, имели.
Она – как под внезапною волною счастья – пошатнулась, выпрямилась, согнулась, выпрямилась, вертела пред собою беспорядочными руками, красная лицом, сверкающая восторгом нечаянной радости:
– А… Благодарю вас… благодарю…
Сердецкий шептал:
– Одним вы виноваты предо мною: зачем молчали? Об одном жалею, что вы это сделали, а не я за вас.
Она приблизилась к нему – грустная, робкая, нежная, стыдливая.
– Я, может быть, противна вам?.. А, не перебивайте, я понимаю это… Это не от вас зависит, это инстинктивно бывает… ведь кровь на мне… Но вы не презираете меня – нет? не правда ли?
Он просто ответил:
– Я вас люблю, как любил всю жизнь.
Людмила Александровна печально усмехнулась:
– Да, всю жизнь… А знаете ли? ведь и я вас любила когда-то… Да! О, глупая, глупая! Может быть – если бы… а! что толковать! Снявши голову, по волосам не плачут.
Она взяла Сердецкого за голову и поцеловала его в губы.
– Это в первый и последний раз между нами, голубчик, – скачала она и смеясь, и плача. – Прощайте. Это вам – от покойницы. И больше меня не любите: не стою!
Встревоженный Сердецкий бросился вслед за Людмилой Александровной:
– Что вы хотите сделать с собою? Она остановилась:
– Не бойтесь за меня. Говорят вам: я не хочу умирать – боюсь. Я буду цепляться за жизнь, пока можно… А какими средствами? – не все ли равно, не все ли равно?