Степан Ильич Верховский просто не знал, что думать о своей жене. Его всегдашняя антипатия к Олимпиаде Алексеевне Ратисовой выросла более чем когда-либо. Между тем Людмила Александровна, словно назло, сходилась с нею – день ото дня – все теснее и теснее. Точно повторялись детские годы, когда Липа Станищева безраздельно командовала Милочкой Рахмановой. Степан Ильич хмурился, дулся, готовился вмешаться, однако его останавливало пока одно обстоятельство: в постоянном обществе жизнерадостной грешницы Людмила Александровна как будто ожила и повеселела… Стоило ей нахмуриться, Липа тормошила ее:
– «Что так задумчива, что так печальна»? Опять киснешь? Жаль. Право, мне тебя жаль. Годы наши не девичьи, летят быстро. Чуточку еще – и старость. А ты теряешь золотое время на хандру… есть ли смысл? С самого утра хоть бы разок улыбнулась! Что это? Кого собираешься хоронить?
– Себя, Липа, – мрачно возразила Верховская.
Олимпиада Алексеевна залилась хохотом:
– Ой, как страшно! Что же? тебе в ночи видение было? Это случается.
Верховская вздохнула:
– Да, видение… тяжелый, ужасный сон…
– Объелась на ночь, вот и все, – практически решила Ратисова. – Я тяжелые сны только на масленице вижу, после блинов, а то все веселые. Будто я Перикола, а Пикилло – Мазини. Будто в меня Пушкинский монумент влюблен, – что-нибудь эдакое. Тебя проветрить надо. Ты дома засиделась. Я из тебя живо вытрясу хандру. Ты на жизнь-то полегче гляди. Что серьезиться? Все трын-трава.
– Трын-трава? – качая головою, улыбалась Людмила Александровна.
– Уж поверь мне. Видала ты меня печальною? Никогда. Злая бываю, а грустить – была охота! С какой стати? Разве у нас какие-нибудь Удольфские тайны на душе, змеи за сердце сосут?
– А если бы… тайны и змеи?
– Я бы их – под сюркуп. Я бы так закружилась, чтобы и подумать о них было некогда. Мало ли веселого дела на свете? Утром – к Мюру и Мерелизу: раз! Потом смотри в афишу: есть в манеже гулянье? На гулянье! Нет? – к Ноеву на каток. За обедом часа три просидела в веселом обществе – глядь, восемь часов! пора в оперетку либо в оперу. Оттуда на тройке ужинать в Стрельну. Вернулась домой: какие тут тайны и змеи? устала до смерти, стоя спишь, только бы добраться до подушки; от шампанского в голове шумит… Если бы и это не помогло, я бы нового любовника завела, за границу бы поехала с милым дружком – да! Змеи подождали бы, подождали, пока я дамся им на съедение, а потом плюнули бы на меня и уползли…
– Оставив тебя оплеванной? – горько усмехнулась Людмила Александровна.
– Ах, матушка! На всякое чихание не наздравствуешься. Либо жить человеком, либо самоедом… вот как ты теперь на себя напустила. Я уж и то смеялась давеча Петьке Синеву: что он ищет рукавицы, когда они за пазухой? Приглядись, говорю, к Людмиле: какой тебе еще надо убийцы? Лицо – точно она вот-вот сейчас в семи душах повинится…
Людмила Александровна остановила ее с побелевшим лицом:
– Не шути этим! не шути! не смей шутить!
– Э! от слова не станется! – захохотала веселая дама, но та твердила, как дурочка:
– Не шути! Это… это страшно… Ты не знаешь!
Посмотрела на нее Олимпиада Алексеевна – только головой покачала:
– Эка трагедию ты на себя напустила! Даже по Москве разговор о тебе пошел. Намедни встречаю княгиню Настю Латвину… ну, знаешь ее язычок! Бритва! А что, спрашивает, Липочка: правда это, что ваша приятельница Верховская была влюблена в покойного Ревизанова и теперь облеклась по нем в траур?
Людмилу Александровну так и шатнуло. Искры закружились пред глазами. В ушах зазвенело.
– Я в него? – крикнула она, так что отзвякнули хрустальные подвески на люстре и канделябрах. – В этого… изверга?.. Да как она смела?! Как ты смеешь?!
– Пожалуйста, не кричи, – обиделась Ратисова. – Во-первых, я ничего не смею, а во-вторых… я все смею! не закажешь! Княгине я за тебя отпела, конечно. Ну, а влюбиться в Ревизанова – что тут особенного? Да мне о нем Леони такое порассказала… ну-ну! Я чуть не растаяла – честное слово. И этакого-то милого человека укокошила какая-то дура!.. Не понимаю я этих романических убийств! За что? кому какая корысть? Мужчины хоть и подлецы немножко, а народ хороший. Не будь их на свете, я бы, пожалуй, в монастырь пошла.