К книге
Отравленная совестьXXX
88%
XXX
30

Аркадий Николаевич, у себя в домике на Девичьем поле, читал присланную ему из типографии корректуру… Было уже около полуночи, когда ему послышался звонок. Он отворил дверь кабинета:

– Телеграмма?

И отступил в удивлении: пред ним стояла Людмила Александровна.

– Простите… я на минутку… – отрывисто сказала она, – я… не буду мешать… сейчас уйду…

– Бог с вами, Людмила Александровна! – вскричал Сердецкий. – Как вы можете мне мешать?! Я Бог знает как рад, что вам пришло в голову навестить меня, отшельника. Я только не ждал вас в такую позднюю пору – оттого, может быть, и сделал большие глаза… Присаживайтесь к столику, я угощу вас чаем… Ну-с? как ребята, Степан Ильич? все благополучно?

Людмила Александровна не отвечала. Она глядела на Сердецкого в упор, но как будто не на него, а дальше его, сквозь него. На ней лица не было. Сердецкий пригляделся к ней и замолк. Сердце у него екнуло: он понял, что Людмила Александровна пришла к нему неспроста… И оба они молчали – одна бессильная начать речь, другой и выжидая, и боясь: что-то она ему скажет?

И вот Людмила Александровна решительно подняла голову и – уставясь в Сердецкого блестящими глазами, ярко засверкавшими на белом как мел лице, – произнесла тихо, ясно и отчетливо:

– Я пришла к вам, потому что мне больше не к кому было идти, а оставаться одной стало не под силу. Поискала кругом: всех либо ненавижу, либо боюсь… Всех растеряла, все – далеки. И Степан, и дети, и тетя Елена – все… Вы один остались как-то не чужой мне… Вот и пришла… Послушайте…

Она задохнулась и долго боролась с удушьем, стиснувшим ей горло. Потом, с новым усилием, выговорила:

– Послушайте… это я убила Ревизанова… тогда… в ночь с пятого на шестое… Да… Дайте мне воды!.. ради Бога, скорее!..

Расплескивая воду, она поднесла стакан к губам. Сердецкий, побледнев больше ее самой, скорбно стоял перед нею, сложив руки, точно на молитву, тряся своею серебряною сединою.

– Я знал это, – шептал он. – Я чувствовал, предполагал что-нибудь в этом роде… Ах, несчастная, несчастная!

Верховская продолжала:

– Он… мучил меня… издевался надо мною… грозил мне нашею прошлою любовью. Ведь я, Аркадий Николаевич, была его, совсем его!.. Помните, как я спрашивала вас, что делать человеку, когда заведется у него мучительная тайна?.. Вот какая моя тайна была!.. Он хотел, чтобы я его опять любила… была рабой… он Ми… Митю своим сыном хотел объ… объявить… у него письма были… доказательства. Я не стерпела… вот… убила… вот… вот… и… и не знаю, что теперь делать с собою?

– Несчастная, несчастная! – полусознательно повторил Аркадий Николаевич.

– Не знаю, что делать, не знаю… Думаю и ничего не могу придумать… Ах! – она схватилась за голову. – Что тут выдумаешь, когда, рядом с каждой мыслью, поднимаются образы этой ночи… Там… красная комната, а он на ковре, бледный, холодный, а на лице – вопрос… Не узнал смерти… не понял, что умирает… О, подлец, подлец! Как он меня позорил!

Испуганный ее безумным взором, Сердецкий порывисто взял ее за руки и усадил в кресло.

– Не смотрите так, Людмила. Что вы видите? Что вам чудится?

– Нет, вы не бойтесь, – искусственно улыбнулась она, и страшна вышла ее улыбка, – я не галлюцинатка… до этого еще не дошла, – Бог милует… У меня только мысль больная, память больная… Помнится, думается, – ни на минуту не отпускает меня…

– Чуяло мое сердце недоброе, – сказал Аркадий Николаевич голосом, в котором трепетали слезы, – ждал я беды, только все же не такой!.. Господи! Что же это? гром на голову! с ясного неба гром… Милочка! Милочка! что вы, бедная, с собою сделали?!

Она его не слушала. Порыв долго замкнутого чувства не знал удержу и выливался в быстрой, отрывистой речи, как река, сломавшая плотину.

– Я убить себя хотела… Хотела пойти к Синеву, во всем признаться… жалко! детей жалко… я их от позора спасти хотела, а вместо того вдвое опозорила! Дети убийцы!.. Когда я стояла там – у трупа… О, друг мой… последний друг! Если бы я могла ценой своей жизни возвратить жизнь ему… моему врагу… я не отступила бы перед жертвой. Страшен был позор, но лучше бы мне перенести десять новых посмеяний, лишь бы не убивать: вы – художник, писатель – вы даже не подозреваете, как это ужасно – убить человека. Я поняла проклятие Каина, я несу его на себе… я… я всех людей боюсь, Аркадий Николаевич! Я… даже вас боюсь в эту минуту. – И она бросилась к нему, хватая его за руки. – Друг мой! я вам все сказала честно, как брату… Помните же! Я вам верю – и вы будьте мне верны до конца. Не выдавайте меня!

Она металась, как плотица на крючке, выброшенная на береговой песок.

– Бог с вами, несчастная! – успокаивал Сердецкий, тронутый, расстроенный, силясь снова усадить ее. – Мне ли выдавать вас – мое дитя, мое сокровище?.. мою единую, единую любимую за всю жизнь? Ох, горько, страшно горько мне, Людмила!

– Этот Синев… – шептала Людмила Александровна, – вы замечаете? он недаром так много разговаривает со мною о ревизановском деле, он что-нибудь пронюхал… ищейка… Я его ненавижу, Аркадий Николаевич!

– Ничего он не знает и не узнает… вы вне подозрений, Людмила! Кроме совести и Бога, у вас не будет судей…

– Я его ненавижу, – решительно возразила она. – Он слишком близок к этому делу. Я знаю, что он ничем не виноват предо мною, но он – моя судьба, слепая, неумолимая, и я его ненавижу. Когда он бывает умен, красноречив, я холодею от ужаса перед ним: он кажется мне слишком светлою головою, чтобы не разобраться в моем деле. Порою, особенно если он заводит речь о своих следственных хитростях, он падает в моих глазах, представляется мне близоруким, тупым, пошлым, смешно самоуверенным человеком, и я презираю его, а все-таки боюсь!

– Вы, как вошли, сейчас же сказали мне, – начал Аркадий Николаевич после долгого размышления, – что все вам чужие, всех вы либо ненавидите, либо боитесь, то есть, значит, опять-таки ненавидите… Господи! как это развилось у вас, прежде такой многолюбивой? когда успело? откуда взялось?!

– Откуда? – Людмила Александровна болезненно улыбнулась, точно на детский вопрос.

– Относительно Синева – куда ни шло, я, пожалуй, еще понимаю ваши чувства. Он, хоть и невольно, и слепо, все же держит в своих руках вашу судьбу… Но ваши домашние? дети? Неужели и к ним у вас то же печальное отношение? Они все жалуются, что вы страшно изменились к ним.

– Дети… – горько отозвалась Верховская, – дети! Ах, Аркадий Николаевич! дети – горе мое. Для них я все это сделала. Хотела оставить им чистое, как хрусталь, имя… а теперь, после этого дела… я разлюбила детей, друг мой!

– Разлюбила детей? да как же? за что?

– Ах, друг мой! больно мне… Ведь я для них больше чем кусок живого мяса из груди вырезала, я всю себя, как ножом, испластала. Душа болит, сердце болит, тело болит… мочи нет терпеть!.. Тоска, страх, боль эта – свет мне застят. Я вижу то, чего нет, а того, что есть, не вижу… Перестала удовлетворять меня семья; жалко найденное в ней счастье. А ведь, спасая это мизерное счастье, я и погубила себя… Стоило, нечего сказать!

– Вы несправедливы к семье, Людмила.

– Может быть. Они здоровы, я больная… Когда же больные бывают справедливы к здоровым? Я завидую им, завидую Степану Ильичу, завидую Синеву, вам… Счастливые, спокойные люди с чистой совестью! Вы хорошо спите ночью, вы не подозреваете врага в каждом человеке, не ищете полицейских крючков в каждом вопросе… Злюсь – говорят: «У тебя характер испортился… ты несносна»… Да, и злюсь, и испортился характер, и несносна! Но ведь… если бы они знали и поняли мою жертву – они бы должны были ноги целовать у меня!..

– А вы решились бы сказать им? – холодно и строго спросил Аркадий Николаевич.

Она поспешно и испуганно вскрикнула:

– Никогда!

– На что же вы жалуетесь, в таком случае?

– Я знаю, что не имею права жаловаться, – но разве измученный человек заботится о правах? Одна я, Аркадий Николаевич, одна, в то время как мне много любви надо, чтобы хоть как-нибудь жить, – одна я пропаду без любви. Я привыкла много любить и быть любимой; в том и жизнь свою полагала. А вот теперь, когда мне нужна любовь, я одна… Тяжко, горько, обидно!

Предыдущая главаГлава 30 из 34Следующая глава