К книге
Аскольдова тризнаЧасть четвёртая ВСЕЛЕНСКАЯ КРАДА. 1
77%
Часть четвёртая ВСЕЛЕНСКАЯ КРАДА. 1
17

Несмотря на свои умственные способности, которые я высоко не ставлю (не могу же я, простой монах Леонтий, сравниться, скажем, по этой части с философом), по приезде в Рим я сразу обратил внимание на пагубную зависимость пап от власти. Нам говорили, и мы убедились сами, что в Латеранском дворце царят ужасные нравы. А откуда хорошим-то взяться?! Ибо всякая власть, даже духовная, возвышает прежде всего тело, но не душу... А папы просто одержимы властью.

Считаю, что франкский правитель Пипин Короткий оказал дьявольскую услугу, когда в 756 году отдал папе Стефану Второму Равенский экзархат, отнятый у «длинных копий» (так звалось тогда воинственное племя лангобардов), и положил начало образованию в Италии Папской области с городами Рим, Венеция, Неаполь, Генуя и Равенна. Этой областью папы стали дорожить сильнее, чем верой. Всякими правдами и неправдами они всё больше и больше занимались светской властью, и всё меньше и меньше оставалось у них времени для беседы с Богом...

Да и от самого Рима, избранного резиденцией пап, за несколько миль разило цинизмом и развратом, что способствовало развитию сих качеств при папском дворе, ибо Рим всегда оставался языческим городом, где подвергались страшным мучениям обречённые на смерть христиане. И теперь каждый цирк, амфитеатр, коих осталось здесь множество и в коих умерщвляли последователей веры Спасителя, и Колизей, наконец подвергшийся разрушению, взывают к памяти погибших за святую веру. А их проклятия «вечному городу» застыли в каждом камне и, кажется, молча вопиют на улицах и форумах, по которым водили связанных по рукам и в ножных колодках христиан, отдавая потом несчастных на растерзание.

Император Диоклетиан, особенно озлобившийся на христиан в конце своего правления, однажды скомандовал целому войску выпустить стрелы в привязанного к столбу юного Себастьяна только за то, что он отважился сказать воинам слово в защиту новой веры.

Автор «Анналов» язычник Тацит, подробно описав пожар Рима в 64 году, уничтоживший город при императоре Нероне, вот как рассказывает далее: «Но ни средствами человеческими, ни щедротами принцепса [106] , ни обращением за содействием к божествам невозможно было пресечь бесчестящую его молву, что пожар был устроен по его приказанию. И вот Нерон, чтобы побороть слухи, приискал виноватых и предал изощрённейшим казням тех, что своими мерзостями навлёк на себя всеобщую ненависть и кого толпа называла христианами». (В частности, их обвиняли в том, что во время своих таинств они приносят в жертву маленьких детей.)

«Христа, от имени которого происходит это название, казнил при Тиберии прокуратор Понтий Пилат; подавленное на время зловредное суеверие стало вновь прорываться наружу... в Риме». (Да и нельзя ожидать иного от языческого писателя!)

«Итак, сначала были схвачены те, кто открыто признавал себя принадлежащими к этой секте, а затем по их указаниям и великое множество прочих, изобличённых не столько в злодейском поджоге, сколько в ненависти к роду людскому». (Какое кощунство!) Но продолжаем далее...

«Их умерщвление сопровождалось издевательствами, ибо их облачали в шкуры диких зверей, дабы они были растерзаны насмерть собаками, распинали на крестах или, обречённых на смерть в огне, поджигали с наступлением темноты ради ночного освещения. Для этого зрелища Нерон предоставил свои сады; тогда же он дал представление в цирке, во время которого сидел среди толпы в одежде возничего или правил упряжкой, участвуя в состязании колесниц. И хотя на христианах лежала вина и они заслуживали самой суровой кары, всё же эти жестокости пробуждали сострадание к ним, ибо казалось, что их истребляют не в видах общественной пользы, а вследствие кровожадности одного Нерона».

Я пишу эти строки, и у меня сердце исходит кровью: представляю в ночных садах злобного и трусливого Тирана, тысячи сгорающих в огне живьём, словно факелы, вконец оболганных людей, которым вменили в вину не только поджог, устроенный по приказу самого Нерона, но и их ожидания конца света и Страшного суда, коего язычники боялись так же сильно, как кровавого бунта рабов... Поэтому христиан и провинившихся рабов они наказывали одинаково жестоко, вплоть до распятия на кресте.

Когда кто-то отдавал своего раба другим рабам с приказом гнать, бичуя, по форуму и затем убить, то вначале надевали на него деревянную рогатку, которой подпирали дышло телеги. Такого раба звали «фурцифер» или «фурка», по-латыни значит «подпорка» или «вилы».

Если же раба следовало не просто убить, а распять, то тогда фурку снимали, а на шею надевали патибулум. Он представлял собой настоящую шейную колодку, состоявшую из двух частей, открывающуюся именно для того, чтобы заключить в него шею осуждённого. Патибулум имел форму бруса, к концам которого прибивали или привязывали руки жертвы.

Под крестом же понимали установленный на месте казни столб с поперечным брусом. Что же касается распятия, то оно производилось раньше по-другому, чем нам это кажется теперь: преступника, висевшего в патибулуме, принесённом им самим, на верёвках втаскивали на вершину столба, и укреплённый там брус образовывал поперечину креста. Иногда преступника просто привязывали к поперечине, а иногда прибивали его руки к патибулуму (если это не было сделано ещё перед казнью), а ноги — к столбу и оставляли умирать в страшных муках.

Здесь, в Риме, как и в Константинополе, у меня появилась возможность ознакомиться с трудами римских и греческих писателей. В Латеранском дворце имелась богатая библиотека, где я брал книги этих язычников, а также книги наших церковных патриархов.

У Плутарха рассказано о восстании Спартака, в частности о том, как в руки римского полководца Красса имели несчастье попасть шесть тысяч рабов. Красс приказал распять их вдоль Аппиевой дороги. (По ней и нам с Константином и Мефодием пришлось однажды проезжать.) Шесть тысяч трупов несколько месяцев висели на крестах, служа доказательством победы Рима и средством устрашения других рабов, вселяя в их души ужас.

Видимо, такой же ужас испытал и я, когда посетил в лунную ночь Колизей, полный загадочных призраков.

Больших трудов стоило мне и Доброславу уговорить одного римлянина, христианина, как и я, проводить нас к Колизею ночью, ибо бывать в этом некогда языческом увеселительном сооружении запрещалось нынешними отцами церкви и считалось греховным делом, хотя там давно не велось никаких представлений.

Но страсть порой выше рассудка и идёт наперекор всяким запретам, и об этом говорит Блаженный Августин в своей «Исповеди», рассказывая о посещении Колизея почти пять веков назад другом своим Алипием:

«В Рим приехал раньше меня, а именно для того, чтобы изучать право. И здесь его с небывалой притягательной силой и в невероятной степени захватили гладиаторские бои. И хотя перед тем он питал к ним неприязнь и даже отвращение, несколько друзей и соучеников, шедших с обеда и встретивших его, несмотря на нежелание и даже сопротивление с его стороны, буквально силой — как это могут позволить себе только друзья — потащили его в амфитеатр, где в те дни давались эти жестокие игры не на жизнь, а на смерть.

Он же сказал так: «Тело моё вы можете притащить и усадить там, однако дух мой и мои глаза не будут прикованы к игре на арене; итак, я буду пребывать там, но выйду победителем и над вами, и над вашими играми».

Они его выслушали, но всё равно взяли с собой, может быть, именно потому, что им хотелось узнать, сможет ли он сдержать своё слово.

Когда они пришли в театр и пробились к каким-то местам, там уже царили дикие страсти. Алипий закрыл глаза и запретил своему духу отдаваться греховному безобразию. Ах, если бы он себе заткнул и уши! Ибо, когда в один из моментов боя на него вдруг обрушился вой всей собравшейся в амфитеатре толпы, он открыл глаза, сражённый любопытством, будто бы он был защищён против него так, что и взгляд, брошенный на арену, не мог ничего ему сделать, а сам же он всегда был способен сдерживать свои чувства. И тогда душе его была нанесена более глубокая рана, чем телу того, на кого он хотел глянуть, и он пал ниже, чем тот, падение которого вызвало этот вой. Дух его давно был уже готов к этому поражению и падению, он был скорее дерзок, чем силён, и тем бессильнее он проявил себя там, где хотел бы более всего надеяться на себя. Ибо только он увидел кровь, как тут же вдохнул в себя дикую жестокость и не мог уже оторвать взгляда и, словно заворожённый, смотрел на арену и наслаждался диким удовольствием и не знал этого и упивался с кровожадным наслаждением безобразной этой борьбой.

Нет, он был уже не тот, каким был, когда пришёл сюда; он стал одним из толпы, с которой смешался, он стал истинным товарищем тех, кто притащил его сюда. Нужно ли ещё говорить? Он смотрел, кричал, пылал, оттуда он взял с собой заразившее его безумие, он приходил вновь и вновь и не только вместе с теми, кто когда-то привёл его сюда, но и раньше их, увлекая других за собой».

Так при виде смертельного боя гладиаторов пьянела толпа.

Что же чувствовали перед выходом на арену сами приговорённые к смерти?..

Сквозь мрачные тучи пробиралась луна, неровно освещая арки Колизея; на первом этаже я насчитал их ровно восемьдесят, столько же их было и на втором этаже, и на третьем, но четвёртый этаж (последний) представлял собой сплошную деревянную стену, правда, разрушенную во многих местах, так же как многие арки, колонны и мраморные сиденья на других этажах.

Проводник говорил, что Колизей вмещал пятьдесят тысяч зрителей, что стоит он на месте бывшего парка Золотого дома Нерона, именно там, где раньше находился пруд, перед тем осушенный и засыпанный, и что своими размерами превышает все предыдущие и последующие строения в Риме. А построен он в I веке римскими императорами Веспасианом и Титом.

Чтобы быстрее достроить Колизей (народ требовал наряду с хлебом и зрелищ), Тит, разрушивший Иерусалим, пригнал десятки тысяч пленных иудеев. На строительстве, кроме кирпичей, применялся и твёрдый травертинский известняк, добываемый неподалёку от Рима. Пленные иудеи и расширили до двенадцати локтей дорогу, по которой доставлялись из каменоломни огромные глыбы. Рабов и пленных погибло на сооружении амфитеатра — не счесть!

Работали и умирали также и осуждённые на смерть христиане. Господи, сколько же мук они, бедные, претерпели! И парадокс заключался в том, что погибали они рядом со своими гонителями-иудеями... Забитые бичами надсмотрщиков, скажем, на каменоломне, иудей и христианин, может быть, при последних мгновениях исторгали из глаз друг на друга лучи не ненависти, а благословения. Ведь умирали оба в страшных мучениях! Но это всего лишь мои предположения, не более.

А сколько смертей последовало потом, когда Тит закончил строительство Колизея и по этому случаю устроил празднество, длившееся сто дней! Десятки тысяч!..

С восходом солнца и до заката шли на его арене бои гладиаторов, сходившихся в смертельных поединках не только между собою, но и со львами и тиграми. Зверей выпускали ещё и для того, чтобы они своими клыками терзали на потеху римской языческой публике бедных христиан, толпами выгоняемых на арену.

Христиане, как и звери, содержались в клетках на глубине амфитеатра в восемьдесят локтей. Там же в камерах жили и тренировались гладиаторы. Располагались и склады, а также размещались сложные механизмы, предназначенные для подъёма декораций на арену. Здесь же существовала целая система каналов, по которым подавалась наверх вода, и арена через короткое время превращалась в озеро, где разыгрывались жестокие морские сражения. А из фонтанов, устроенных по бокам, высоко били струи воды с примешанными к ней благовониями, распространяя при этом свежесть и перебивая запах обильно льющейся крови... А свист, бой барабанов, звуки труб и флейт перекрывали шум боев и предсмертные крики.

Римлянин так красочно сам всё излагал, как будто сам жил во времена Блаженного Августина и его друга Алипия, а может быть, и раньше, когда царили более разнузданные, более зверские, ещё не сдерживаемые христианской моралью нравы... И сколько же мучений было принято последователями Христа ради возобладания любви к ближнему! Слава им, слава великомученикам!

Проводник и Доброслав Клуд куда-то ушли, а я, оставшись один, сел на скамью. Долго смотрел на арену, залитую лунным светом, и вдруг как бы забылся. Ощутил себя, как Алипий, на очередном зрелище; будто был уже день и по беломраморным скамьям скользили пятна солнечного света, пробивавшегося сквозь разноцветный навес, который на огромных мачтах сверху, словно купол, только что натянули моряки мизенского флота, умелые в обращении с парусами; теперь этот навес — надёжная защита зрителям и бойцам от палящих лучей солнца или сильного дождя.

Я увидел, что все восемьдесят арок первого этажа пронумерованы, так что гостям, приглашённым магистратом или принцепсом, для того чтобы найти свой ряд и сектор, достаточно сравнить запись на своём билете с нумерацией, указанной над входом в арку.

Но четыре арки внешней стены, расположенные на концах осей, были без табличек — публика не имела права проходить через них; через две торжественно вступала на арену колонна гладиаторов, через другие две — император и сопровождающая его знать.

И лучшие места в ложах нижнего этажа также предназначались для них, и прежде всего для семьи принцепса, для сенаторов, всадников[107], весталок и жрецов.

Любопытство и удивление публики часто вызывали присутствовавшие в этом светлейшем кругу цари, вожди и посланцы из Африки, из восточных и иных стран, приглашённые императором в качестве гостей. По случаю такого праздника они были одеты в великолепные одежды, а их головы украшены венками. Пёстрые, необычные наряды тех, кто приехал из далёких краёв, словно брызгами, расцвечивали белоснежные полотно и шерсть тог римского общества, представленного в амфитеатре.

Римский поэт Марциал писал в I веке:

Есть ли столь дальний народ и племя столь дикое, Цезарь,

Чтобы от них не пришёл зритель в столицу твою?

Вот и родопский идёт земледелец с Орфеева Гема.

Вот появился сармат, вскормленный кровью коней;

Тот, кто воду берёт из истоков, им найденных, Нила;

Кто на пределах земли у Океана живёт;

Поторопился араб, поспешили явиться сабеи,

И киликийцев родным здесь благовоньем кропят.

Вот и сикамбры пришли с волосами, завитыми в узел,

И эфиопы с иной, мелкой, завивкой волос.

Разно звучат языки племён, но все в один голос

Провозглашают тебя, Цезарь, отчизны отцом.

Всё более и более широкими кругами расходятся, поднимаясь вверх, места с мраморными сиденьями для всех прочих сословий римского общества. На самых же высоких местах толпились нищие, неграждане и рабы, одетые в грубое коричневое сукно, оборванные и грязные. Однако и тут, на самой верхней террасе, ничто не мешало следить за ходом смертельной игры.

Гордостью наполнялось сердце каждого римлянина, осознававшего здесь свою принадлежность к народу, способному создавать столь удивительные творения. Присутствие же в Колизее вместе со светлейшим принцепсом и представителями народов, съехавшимися со всех концов огромной империи, опьяняло все чувства зрителя. Тот, кто попадал в этот котёл взаимно подстерегавших друг друга страстей, тут же бывал захвачен воодушевлением кипевшей вокруг него толпы и втягивался в неё, словно в воронку водоворота, даже если до того он всей душой восставал против жестокостей гладиаторской резни и травли зверей.

Такими чувствами был захвачен и я, и мне стоило больших усилий стряхнуть с себя это дьявольское наваждение, а в том, что здесь ощущалось присутствие дьявола, у меня уже не оставалось никаких сомнений.

Я упал со скамьи на колени и начал молиться в проходе, неистово ударяясь лбом о мраморные плиты; только тут я почувствовал себя готовым противиться сатанинской силе и вновь увидел Колизей таким, каким он и был сейчас: полуразрушенным и притихшим в лунной ночи, но от которого всё равно исходил жуткий холод. Мне захотелось уйти отсюда и уже больше никогда не возвращаться.

Встретившись со мной, Доброслав Клуд изумился:

   — Леонтий, у тебя такой вид, будто тебе что-то привиделось.

   — Призраки, Клуд.

   — Бывает... Я их вижу после десятой чарки.

   — Не наговаривай на себя. Знаю, как ты хмельное пьёшь.

   — Бывает, и выпью. Когда думаю, что с моими сталось... Уже времени много прошло.

   — Потерпи. Завершим дело, поедем назад.

   — Хорошо бы. А как долго?

   — Всё зависит от нового папы.

Хотя дела наши зависели не только от Адриана Второго, среди его окружения оставались ещё сторонники покойного Николая Первого — вот они-то и старались, где могли, вставить нам палки в колеса. Особенно после того, как мы побывали на юге Италии, в Капуе (тогда-то и ездили по Аппиевой дороге), где рукоположили в священники трёх учеников Мефодия, которых он взял с собой из Венеции. Там же папой и дано было право Константину и Мефодию и их ученикам читать богослужебные книги в римских базиликах на славянском языке. Думаю, что такого права и доброго к нам отношения со стороны нового папы мы добились при содействии мощей святого Климента, ибо были приняты в Риме с особой торжественностью, несмотря на то, что в Константинополе уже стоял патриархом вместо Фотия наш недруг Игнатий. Господи, на всё Твоя воля! Окажись так, что был бы жив прежний папа Николай Первый, и вместо почестей мы бы при нынешнем константинопольском патриархе обязательно угодили бы в подземную тюрьму, и мощи бы не помогли, ибо своеволие высочайших отцов церкви и их разнузданность очень велики. У нас было время кое-что узнать о нравах, царивших и в самом Латеранском дворце.

Ещё Карл Великий, посетив Рим, обратился к папе Адриану Первому с просьбой обуздать страсти итальянских церковников. Священники, говорил он, своей распущенностью позорят христианство: торгуют невольниками, продают девушек сарацинам, содержат игорные дома и лупанары, да и сами предаются чудовищным порокам. И делают это открыто, так что видно всё как на ладони.

И думаете, святой отец внял разумным советам короля франков? Не тут-то было! Папа ответил: «Всё сие сплетни, их распространяют враги нашей церкви».

Карл Великий сделал вид, что поверил, и вернулся в своё королевство; дружба с папой ему была нужна, так же как и папе. Поэтому Адриан Первый попросил Карла помочь «вернуть» владения герцога Беневентского, который (негодник!) ещё осмеливается защищать свои земли от посягательства наместника святого Петра. Король франков приказал отнять у герцога его лучшие города и преподнёс их в дар папе. Король франков имел свою корысть, ибо сам папа и его легаты во всех церквах огромной империи величали Карла великим правителем.

Кое-кому помельче святой отец тоже оказывал услуги, но делал это с большой для себя выгодой. Герцог баварский Тассилон, пообещав папе огромную сумму, обратился с просьбой помирить его с Карлом Великим. Адриан Первый сделал сие. Но обещанную сумму герцог задержал. Недолго думая, папа отлучил его от церкви, кроме того заявил в припадке ярости, что Господь устами своего наместника разрешает франкам насиловать баварских девушек, убивать женщин, детей и стариков, сжигать баварские города и грабить их.

А вот и другой пример.

Если имя папы, сменившего Григория Четвёртого, перевести на латинский язык, то оно бы означало «Свиное рыло». Поэтому папу срочно назвали Сергием. С тех пор вошло в обычай, вступая на святой престол, менять имя.

Сергий II был, говорят, неплохой человек, но, к несчастью, имел брата Бенедикта, лихоимца, отъявленного шулера, который мог со спокойной совестью ограбить любого. И дело дошло до того, что он с публичных торгов стал продавать звания епископов, и получал звание тот, кто больше всего платил. Думаете, папа Приструнил родного братца? Как бы не так! Если папы не бесчинствуют сами — безобразничают близкие.

Ещё рассказывают, преподнося сие как великий скандал в Латеранском дворце, что на папском престоле после смерти Льва Четвёртого около двух лет восседала... женщина под именем Иоанна Восьмого.

Чтобы не обнаружить своего пола, она была вынуждена носить мужское платье и сумела сохранить в строжайшей тайне свои любовные похождения — слава о её добродетели прочно утвердилась в Риме, и её единодушно избрали папой.

Но всё по порядку, так, как нам удалось об этом узнать.

В начале IX века Карл Великий, завоевавший Саксонию, для обращения своих новых подданных в христианство попросил прислать ему из Англии миссионеров. В их числе находилась одна любовная парочка; мужем и женой в прямом смысле они не были — миссионер, чтобы скрыть беременность девушки, выкрал её у родителей и поехал с ней в Германию. По дороге они остановились в Майнце, где молодая англичанка родила девочку, которую назвали Агнессой. Дав жизнь ребёнку, мать вскоре умерла.

Агнесса всё своё детство провела в бесконечных скитаниях среди необузданных людей и еретиков, которых её отец обращал в новую веру, часто подвергаясь побоям и всяким насилиям с их стороны. Но они не могли остановить миссионера, пронизанного сознанием святости принятых на себя обязанностей.

Однажды ему проломили камнем голову, в другой раз сломали правую руку, ту, которой он творил крестное знамение. Вследствие этих несчастий отец Агнессы лишился возможности продолжать проповедничество, потеряв и средства к существованию.

Но выручила дочь. У неё вдруг обнаружилась великолепная память: она помнила слово в слово все проповеди отца и, не задумываясь, безошибочно приводила наизусть священные тексты. Необыкновенные способности дочери подали идею миссионеру воспользоваться ими «ради хлеба насущного», и он, занявшись более тщательно её образованием, вскоре достиг блестящих результатов.

И вот снова миссионер пускается в опасный путь и уже устами дочери проповедует учение Христа перед язычниками и вероотступниками. А чтобы они лучше воспринимали речи Агнессы, отец ставил её где-нибудь в таверне на стол, который служил ей кафедрой.

Стекалась масса народу, и христиане шли послушать из уст ребёнка красивые хвалебные речи о новой вере. Когда Агнесса кончала говорить, отец обходил слушающих, и ему бросали в протянутую ладонь искалеченной руки монеты.

Дочь подрастала, становилась настоящей красавицей, и отец начал замечать восхищенные взгляды молодых людей, которые отдавали дань не только её речам, но и глазам, губам, волосам, стройной фигуре изящной девушки.

Пока был жив отец, ухаживания молодых и старых сладострастников мало беспокоили Агнессу, но, когда она в четырнадцать лет осиротела, всё изменилось.

Перед смертью отец завещал похоронить себя в том городе, где родилась дочь и была похоронена её мать.

Это было сопряжено с огромными трудностями, но Агнесса, воспитанная на христианской морали, ни за что не нарушила бы последнюю волю отца. Она с великим трудом наняла для перевозки гроба двух молодых крестьян, которые в первую же ночь на постоялом дворе покусились на её целомудрие. Не могу не сострадать ей, хотя она и стала великой грешницей: одна с гробом отца и рядом двое мужчин, глухих к проявлению всякой человечности и движимых алчностью (девушка пообещала неплохо заплатить) и плотоядностью. Но Господь оказался на стороне Агнессы: насильники так и не смогли обесчестить её — они попались, и их забрала стража.

Похоронив отца, девушка задумалась о своей дальнейшей судьбе, да и каждый прожитый день давал ей понять, что её красота является предметом страстных желаний мужчин, расставляющих всяческие ловушки; Агнесса решилась обрезать волосы и переменить женское платье на мужскую одежду, совершив страшное преступление, влекущее за собой суровую кару... Но она, как истинная дочь миссионера, была готова на всё и в мужской одежде отправилась блуждать по свету в надежде где-нибудь всё же остановиться.

После многих мытарств мужественная девушка оказалась в монастыре бенедиктинцев, где монахи занимались разборкой старинных манускриптов и исправлением текстов. Грамотный трудолюбивый юноша (девушка) пришёлся ко двору, и Агнесса стала послушником в тихой обители под именем Иоанна Ланглуа.

Как со многими девушками в шестнадцать лет, с Агнессой произошло то же самое — она влюбилась. Избранником её сердца оказался такой же молодой монах, с которым девушка работала рядом. Но серьёзно увлечённый занятиями схоласт не замечал уловок Агнессы, чтобы привлечь к себе его внимание.

Мало-помалу монашек увидел неприкрытое кокетство своего друга, подумав о худшем пороке, который присущ мужчинам, и тут-то Агнесса откровенно рассказала ему о своей жизни, красочно поведав, как она одна добиралась с гробом отца до своей родины, и сколько ей пришлось претерпеть за время этого страшного пути, и почему она решилась на грех, сменив женскую одежду на мужскую.

Монашек пожалел её, и с того времени дело пошло на лад. Постоянная близость красивой девушки, её ложное мужское имя, уничтожавшее все препятствия к частым свиданиям, её пылкая страсть в конце концов сломили упорство монашка и заставили его позабыть строгости монастырского устава. И однажды молодые возлюбленные со всей пылкостью отдались греховному наслаждению.

Теперь их видели вместе везде: в церкви, за трапезой, на прогулках; такая слишком нежная дружба двух юношей показалась монахам подозрительной, так как никому и в голову не приходило, что трудолюбивый красивый монашек Иоанн Ланглуа — девушка, ставшая недавно женщиной.

О поведении молодых людей, в котором можно было заподозрить содомскую порочность, доложили настоятелю монастыря, и тот отдал распоряжение о тайной слежке, чтобы воочию выявить их греховность. Как ни старались возлюбленные быть осторожными, но подлинная связь их открылась, как и настоящее имя Агнессы. Дело принимало дурной оборот. Те, кто раскрыл тайну, начали требовать от переодетой девушки тех же ласк, коими она одаривала своего любовника, иначе грозились тотчас доложить всем по назначению: тогда бы влюблённых ожидали страшные пытки и сожжение на костре.

Агнесса не могла пойти на неслыханную низость — стать монастырской шлюхой или отдать себя на растерзание, чтобы затем погибнуть в огне, и молодые люди ночью под покровом темноты бежали из монастыря бенедиктинцев. Чтобы спастись от преследования, девушка и её любовник перебрались в Англию. Пробыв там несколько лет и надеясь, что этот случай с ними забылся, они вернулись обратно.

Во Франции Агнесса участвовала в публичных диспутах, вызвав восторг герцогини Септиманийской, учёного монаха Бертрама и аббата Лy де Ферьера.

Окрылённая успехом Агнесса вместе с возлюбленным отправилась дальше. Они посетили многие страны, узнали немало интересного, познакомились с нравами и обычаями тех народов, гостями которых были. Всё это пригодилось в первую очередь Агнессе, когда она надела на голову золотую папскую тиару и приняла бразды правления римской церковью.

После многолетних скитаний Агнесса решила остановиться в Афинах, где поступила в философскую школу и блестяще её окончила. Здесь же молодая женщина похоронила своего возлюбленного, который умер от какой-то заразной болезни.

Теперь уже ничто не могло удерживать Агнессу в Афинах. Куда снова отправиться, где можно будет воспользоваться плодами своего всестороннего образования? И она выбирает Рим — «вечный город», бывший в то время центром умственной жизни всей Европы.

Но женщине, каким бы умом она ни обладала и каким бы талантом ни располагала, никогда не сравняться с мужчиной, никогда не выбиться из того унизительного состояния, на которое обрекла она себя перед Богом; и тогда Агнесса по-прежнему выдаёт себя за мужчину.

В Риме она сразу же завязала знакомство с представителями папского двора, сумела очаровать их своей осведомлённостью в вопросах религии, знанием иностранных языков, благодаря чему вскоре получила место нотария в папской канцелярии.

Нотарий — должность сколь почётная, столь и ответственная: человек, состоявший на ней, заведовал папским кабинетом, его финансами, поддерживал сношения с иностранными дворами, принимал прошения, подаваемые на имя его святейшества. Агнесса не только была всесторонне образованна, но и умела схватить на лету даже плохо высказанные мысли папы и вовремя предупредить его желания. Лев Четвёртый до того проникся доверием к молодому обаятельному Иоанну Ланглуа, что стал давать ему поручения иногда очень щекотливого свойства, и новый нотарий с честью выходил из всяческих затруднений. Кроме того, он мог вести философские беседы, и послушать его богословские поучения приезжали в «вечный город» учёные со всего света. Кардиналы да и сам папа в один голос восхищались молодым нотарием.

Успех настолько окрылил Агнессу, что она начала подумывать о сане кардинала. Вскоре честолюбивые мечты необыкновенной женщины исполнились, и теперь взоры Агнессы с вожделением останавливались на... папской тиаре. Неслыханная дерзость! Но невозможное иногда бывает возможным. Перед смертью Лев Четвёртый прямо указал на кардинала Иоанна Ланглуа как на своего преемника на папском престоле, и конклав единогласно избрал Агнессу.

Правда, избрание нового папы (папессы!) сопровождалось всевозможными знамениями, не предвещавшими ничего хорошего. Случилось землетрясение, было разрушено много итальянских городов и сел. И будто шёл в Брессе кровавый дождь; во Франции появилась саранча в необыкновенном количестве, но, согнанная южным ветром в море, а затем выброшенная на берег между Гавром и Кале, гнила, распространяя зловоние, породившее болезнь, от которой умерло много народу.

В это же время в Испании один алчный монах украл мощи святого Винченцо и увёз их в Валенсию, где хотел распродать по частям. Но в небольшом посёлке близ Монтабана святой Винченцо явился воочию верующим возле храма и умолял, чтобы мощи его вернули на место. Злодея-монаха поймали, заключили в колодки, а затем сожгли за святотатство.

Больше того. Рассказывают, что в момент объявления народу имени нового папы в июне 855 года чёрные тучи заволокли ясное небо над Римом и грянул ужасный гром.

Дурные предзнаменования со страхом разделяла и сама Агнесса, но отступать было некуда...

Говорят, что царствование папессы, правда недолгое, было самым справедливым в истории правления пап; буллы Агнессы, уничтоженные после того, как открылся её пол, направленные против грабежей и развращённости духовенства и в защиту простых людей, полны глубочайшего ума и гуманизма.

Первое время всё шло хорошо. Но молодому красивому капеллану Латеранского дворца каким-то образом удалось проникнуть в тайну папессы. Первой об этом узнала сама Агнесса. Что делать? Заключить капеллана в темницу? Только сие вряд ли поможет... Как же заставить его замолчать? Растерянная Агнесса решила использовать тот способ, не самый, правда, лучший, к которому прибегла в монастыре, а именно — соблазнить капеллана... Ещё далеко не старой, обладающей красивым телом Агнессе это легко удалось, и опасный капеллан вскоре становится её преданным союзником. Папа Иоанн Восьмой по-прежнему служит в соборе, принимает верующих, очаровывая их простотой обхождения и приветливостью.

Но судьба готовила Агнессе жестокий удар. Ей надо было присутствовать на церемониях исцеления бесноватых, которые обставлялись очень серьёзно и со всей торжественностью. Так же они проходят и сейчас.

По свершении обрядов к Иоанну Восьмому подвели человека с блуждающим взглядом и пеной у рта, и папа спросил вселившегося в несчастного беса:

   — Скоро ли ты оставишь его?

   — После того, как ты, отец отцов, покажешь духовенству и народу ребёнка, рождённого папессой, — последовал громкий ответ.

Собравшиеся ничего не поняли, но Агнесса сразу уловила намёк и чуть не лишилась сознания. Да, она уже знала, что станет матерью, и будущее рисовалось ей в самых мрачных красках.

Но любовник, более хладнокровный, успокоил её. Папские широкие одежды надёжно скрывают полнеющую талию, а как придёт время рожать, она, сказавшись больной, скроется в Латеранском дворце. А когда родится ребёнок, капеллан надёжно спрячет его.

Агнесса согласилась с доводами любовника и успокоилась, если бы не этот случай с бесноватым... Рок есть рок. К концу девятого месяца её беременности Рим охватила эпидемия болезни. Возникли смуты, народ потребовал, чтобы папа совершил крестный ход. Отказаться, значит, совершить безумие; согласиться, когда вот-вот начнутся роды, — обречь себя на верную смерть. Агнесса, как могла, оттягивала день проведения крестного хода, но ропот народа заставил её покориться обстоятельствам.

Случилась трагедия (а сие происшествие я не могу назвать иначе) 20 ноября 857 года. В этот день был наконец-то назначен крестный ход, и с утра люди высыпали на улицы Рима.

Стояла ясная погода. Когда шествие двинулось из Латерана, многие обратили внимание на измученный вид папы, который еле двигался, поддерживаемый под руки кардиналами. Но знали, что Иоанн Восьмой только что перенёс «болезнь», и искренне жалели его.

Агнесса в тяжёлом облачении и тиаре шла, почти ничего не сознавая, так как у неё начались предродовые боли: она плотнее стискивала зубы, чтобы не закричать.

Шествие приближалось к Колизею, этому страшному языческому месту, когда внезапно ясное небо заволокли чёрные тучи, блеснули молнии и раздались сильные раскаты грома. Агнесса, не сдержавшись, вскрикнула. Новый громовой удар потряс небо, и над полуразрушенным Колизеем, мрачно глядевшим на толпу пустыми глазницами арок, снова огненными стрелами заблистали молнии: последовал очередной удар грома... Возникло смятение.

Родовые схватки одолели Агнессу, она упала на мостовую и стала кататься по ней, издавая нечеловеческие крики. И в страшных конвульсиях разрешилась от бремени.

Окружавшие её священники обомлели, но, быстро собравшись с духом, задушили ребёнка и спрятали его, чтобы народ не видел, что произошло. А пока Агнесса исходила кровью, умирала, кардиналы осыпали её ругательствами, не дозволяя, чтобы кто-то пришёл к ней на помощь. Вскоре она испустила дух; не подозревая истины, народ решил, что это всего лишь «дьявольское наваждение», и, чтобы оградиться от него, осенял себя крестными знамениями. Однако истина вскоре открылась, и духовенство отвернулось от женщины, больше того, стало внушать, что её не было совсем...

Но ещё свежи рассказы и память о ней. И с 857 гс>да торжественные церковные процессии избегают улицу, где скончалась Агнесса.

Но хватит... хватит! А то я разошёлся, расписался, осуждая нравы правителей Латеранского Дворца, как будто наши патриархи в Константинополе безгрешны... И сюда дошёл слух, что новый василевс и патриарх Игнатий готовит Собор, чтобы на нём осудить Фотия, а заодно и его сторонников, в том числе и нас. Тут такая грязь прольётся — долго придётся отчерпывать.

Адиюхское городище, просыпаясь, начинало свой день с поклонения Солнцу. У Сфандры для этого была облюбована вершина скалы; вместе с тургаудами она рано поутру взбиралась на неё и ждала, когда лучи ещё невидимого светила брызнут из-за кромки земли, окаймлённой неровными грядами гор.

Сверху хорошо виделись две христианские ротонды с крестами, как бы осеняющими раскинувшиеся внизу дали, откуда шли молиться своему Богу аланы.

Храмы их стояли на возвышении, на холмах, а Сфандра, творя гимны Хорсу, находилась выше их и даже выше крестов и колокольни, с которой раздавались призывные звоны.

Поначалу она слышать их не могла, и однажды обратилась к всесильному Мадину, чтобы он разорил соседние аланские аулы, с ротонд скинул кресты, а с колокольни — колокола. Но мудрый царь возразил сестре, призвав её к благоразумию:

   — Только при уважении к другим богам и при соседях, не желающих нам зла, мы будем набирать силу день ото дня, от восхода солнца и до его заката. Тронь Бога аланов, и мы станем воевать с ними, милая Сфандра, и неизвестно, когда закончим... Этот народ умеет держать в руках оружие, под началом своих вождей он когда-то ходил далеко за горы, в другие страны и побеждал. Но притих с принятием христианства. Пусть аланы молятся и живут, как умеют, лишь бы не мешали нам пасти тучные стада на богатых пастбищах, охотиться и ловить в реках рыбу. Я однажды услышал от аланского проповедника очень хорошие слова, которые принадлежат какому-то царю Соломону... Царь этот у своего Бога однажды попросил две вещи, прежде чем умереть: суету и ложь удалить от него, нищеты и богатства не давать ему, питать насущным хлебом, дабы, не пресытившись, царь не отрёкся от своего Бога и чтобы, обеднев, не дал красть и употреблять имя Бога всуе...

   — Уж не хочешь ли ты, брат, принять новую веру, как сделал мой муж?.. — ехидно спросила Сфандра Мадина.

   — Сестра, не говори глупости. Разве ты забыла, что мы на Новый год печём три пирога с сыром, что означает союз человека, земли и солнца?.. Солнце — наш бог, и мы умрём с ним, и потомки наши умрут тоже с ним!

   — Тогда зачем же ты нахваливаешь какого-то Соломона?

   — А затем, что он прав! Во всём нужна мера... И если человек прибегает к крайностям, значит, он начинает терять рассудок и этим делает плохо не только себе, но и другим.

«На что он намекает?.. — рассердилась Сфандра, но вслух ничего не произнесла. — И сие я слышу от родного брата, который раньше готов был носить меня на руках. После смерти отца я много сделала для того, чтобы он стал правителем сильных царкасов. Неужели добро так быстро забывается?..»

Мадин вначале узрел на лице Сфандры злость, потом она погрузилась в раздумье, а затем на её челе обозначилась печаль. Пожалел её, гордую и несчастную.

   — Милая сестра, прости меня... Я не хотел тебя обидеть.

   — Мой повелитель, на досуге подумаю и я о крайностях, может, разберусь в этом...

   — У меня неприятности. Хазары на границе за неповиновение истребили много наших соплеменников... Зато аланы пришлись им по душе: они сейчас стали больше строителями, нежели воинами.

   — Надо было, Мадин, с этого и начинать... А то завёл речь о каком-то Соломоне. — Теперь Сфандра выговорила брату. — Ладно... Предслава! — позвала она мамку.

Та явилась.

   — Дочерей моих живо ко мне!

   — Сейчас, матушка. Сей миг предстанут пред твои очи наши красавицы.

Привели девочек. Старшая — вылитая мать, на неё при людях Сфандра обращает меньше внимания, хотя старшую любит больше; младшая, которой очень нравилось играть с юной женой Аскольда Забавой, — вся в отца: глаза голубые, волосы русые и даже, когда смеётся, кривит губы, как тату.

Позвала дочек Сфандра для того, чтобы увидеть обеих разом, а скорее всего — младшенькую, на Аскольда похожую. Взглянула — и сердце у чаровницы заколотилось...

Девочки прильнули к матери: старшая прижалась щекой к лицу Сфандры с одной стороны, младшая — с другой. Обняла их за спины мать, пригнула к себе покрепче, вдохнула родимый запах их волос и закрыла глаза.

«А если они останутся одни... Сиротами... — начали толкаться мысли в виски, словно птицы в прутья клетки. — Мадин не бросит племяшек... Не такой он, чтобы забыть их...»

И какое-то решение начало зреть в голове киевской княгини... Хотя разве она княгиня?.. Была. С гибелью Аскольда порушилось всё. И положение её порушилось, и уверенность в себе, и былое спокойствие. Нет, не стоило мстить, тем более сыну Аскольда. Вот, наверное, на что намекал Мадин. Оказывается, старший киевский князь был с войском в Черной Булгарии и проявил себя там как благородный человек. А потом сожгли его в церкви. Был бы он жестоким, своевольным, гибель его не тронула бы так сердца людей и Сфандры тоже. А теперь она и рада бы не думать об этом, да не может.

   — Предслава, пусть девочки идут гулять.

   — Насмотрелась, голубка, на дочек своих? — спросила мамка, будто о чём-то догадываясь.

   — Насмотрелась...

Увели и младшенькую, но спокойнее на душе у Сфандры не стало.

   — Пока ни о чём таком не думай! — строго вслух сказала она себе, оставшись одна.

Вспомнилась некстати (а может, и кстати) смерть младшего брата: говорил Мадин, что обнаружили лишь тело Косташа, а мёртвого Доброслава Клуда сколько ни искали, так и не нашли... Правда, лошадь его лежала внизу на камнях рядом с конём Косташа, будто бы сорвались с кручи и разбились. А сорвались ли?! Могло статься и так: Доброславу, чтобы убежать из городища, особой трудности не составило разыграть представление: сам скинул Косташа, затем коней и дал деру... Ведь случилось это сразу после того, как были посланы люди в Чёрную Булгарию умертвить сына киевского князя... Верный ратник Аскольда и сотворил сие с Косташем, чтобы выбраться в Киев незаметно и предупредить своего повелителя. Да, видимо, опоздал. Палачам быстро и легко удалось расправиться с Всеславом.

«Ах, зря я древлянку Настю с её сыновьями отпустила. Для малыша хазарского военного предводителя можно было другую кормилицу найти... Так недоглядеть, а ещё люди думают, что я — пророчица... Верно думают! Но тут словно пелена перед моими очами опустилась. Ничего не видать было. Знать, боги тогда стояли за Доброслава и Настю...» Сфандра вздохнула и, поднявшись с места, вышла наружу.

А выходя, она увидела верховного жреца Хорса: вот он с развевающимися на свежем ветерке белыми, ниспадающими до пояса волосами, с морщинистым, будто кора столетнего дуба, лицом идёт навстречу княгине и протягивает к ней засученные по локоть руки в синих набухших венах, словно полноводные реки весной... Жмёт запястья Сфандры, по-птичьи прищёлкивает языком, желает светлого дня.

   — День пришёл и ушёл... А ночь сама по себе уйдёт. Как наша жизнь, чаровница, — говорит жрец. — Ибо мы приходим в этот мир, существуем некоторое время в нём и, словно дым, исчезаем.

   — Только дыма без огня не бывает, колдованц, — назвала Сфандра жреца по-русски,

   — Знаю я это слово. Слышал, между прочим, от твоего мужа Аскольда... Когда он им ещё не был, а совсем молодым с братом своим приходил сюда с войском... Да от войска тогда остались рожки и ножки, как от козлёнка при нападении на него волка. И сам Аскольд погиб бы и брат его, если бы не ты, Сфандра-красавица.

   — Не надо говорить о старом, жрец... Всё в прошлом, как и моя любовь, как и сам Аскольд, сгоревший в огне... Он тоже в прошлом.

   — Нет, дочь моя. Не обманывай себя. Он живёт и будет жить в твоём сердце до самой твоей кончины.

   — Она... скоро?

   — Скоро... Ты даже не представляешь, как скоро, милая...

Жрец пошёл дальше, оставив женщину в душевном смятении. Но оно продолжалось недолго. Выручил появившийся красивый тургауд Джапар. Сфандра обратилась к молодому человеку, приняв вдруг решение отдаться ему, чтобы вместе с ним, если она предпримет отчаянный шаг, отправиться в страну предков, где в солнечном Свете обитают их души.

   — Джапар, давай вдвоём ускачем к горному посёлку Эркен-Шахар, на окраине которого течёт река, и половим в ней царскую рыбу...

   — Госпожа, нам вдвоём не разрешит ехать твой брат Мадин, наш повелитель.

   — Ты взрослый уже, Джапар, вот и спроси сам царя.

   — Но... — испугался тургауд и чуточку замялся, однако быстро взял себя в руки и проговорил с готовностью и жаром в голосе: — Хорошо, госпожа, иду, и пусть даже слетит у меня с шеи башка...

«Иди, дурачок... Смелый!.. Но Мадин умный, он всё поймёт и жизнь у тебя не отнимет... Бог Хоре, да я ещё не старая женщина. И привлекательная... Упруги мои груди, легка походка, а чтобы ухватиться при утолении желания за мои крутые, ещё крепкие бедра, любой отдаст полжизни, а может, и всю жизнь», — бессовестно стала распалять себя Сфандра, не имевшая ни одного мужчины после того, как уехала из Киева.

Через некоторое время Джапар вышел из дворца. На смуглом лице тургауда можно было увидеть удивление и радость; Сфандра усмехнулась: «Как я говорила, так и случилось: разрешил Мадин...» Джапар широким шагом направился к княгине, и на губах у него появилась благодарная улыбка.

После полудня, когда начала спадать жара, поехали к посёлку Эркен-Шахар на белых скакунах, хорошо вычищенных, в красивой сбруе. И сами оделись нарядно, словно не на рыбалку отправлялись, а на свадьбу.

«На собачью...» — про себя сказала Предслава, собирая княгиню: знала, куда она едет, с кем и для чего...

Мамка теперь ненавидела Сфандру. От любви до ненависти один шаг. И этот шаг был сделан обеими: княгиня, узрев на лице бывшей кормилицы неприкрытое ехидство, решила по приезде с рыбалки её умертвить. Сфандре открылось, что мамка о многом догадывается, а когда княгиня сведала, что Ярема, которого сожгли вместе с киевскими первохристианами в пещере, был родственником Предславы, все сомнения отпали... Но пока давала ей жить, потому что Предславу очень любили дочери. Они-то спросят, где мамушка?..

Но как только Сфандра оказалась с молодым сильным красавцем на приволье, её мысли о кормилице испарились мигом.

Дорога повела всадников меж высоких трав, потом свернула в буковый лес и стала подниматься на цветущий холм. Природа являла княгине свою красоту на каждом шагу.

Но вот внимание Сфандры, едущей позади и слегка покачивающейся в седле, переключилось на упрямый затылок тургауда с завитками волос на макушке. Эти завитки и бронзовый ствол шеи очень походили на Аскольдовы; что-то ёкнуло в груди Сфандры, и она готова была поворотить назад, но впереди показался ручей. И Джапар, замедлив ход своего коня, очутился рядом и безбоязненно левой рукой плотно обхватил стан княгини, чтобы поддержать, когда её скакун ступит копытами в воду. Тургауд тоже понял, какую рыбу они собираются ловить...

Почувствовав его сильный обхват, Сфандра окончательно сдалась: сказала Джапару, чтобы он ехал теперь, не пуская своего коня впереди.

   — Хорошо, госпожа! — счастливо зарделся молодой джигит...

Лошади, предоставленные сами себе, даже не стреноженные из-за стремления Джапара и княгини побыстрее оказаться на стогу сена, недалеко щипали траву и косились фиолетовым глазом всякий раз, когда раздавались сладострастные крики обоих, и Джапара до того сильные, словно его стегали розгами. Княгиня вторила ему не менее шумно... Утолив свою плоть, они делали короткие передышки, а потом продолжали всё сначала, ничего и никого не замечая, ощущая только себя друг в друге...

Но вот Джапар и Сфандра начали приходить в себя. Они оделись, поймали коней. Вскоре доехали до посёлка; там их уже ждали люди, посланные на рыбалку Мадином.

Старшина посёлка, по местному речению — уздень, тоже ждал их в сопровождении именитых жителей, которые встречали сестру царя радостными возгласами.

Джапара сразу оттеснили от княгини, и он оказался всеми забытым и покинутым. Такова участь раба, даже несмотря на то, что он недавно разделял ложе со своей госпожой и пришёлся ей по вкусу. Потом, когда надо, она вспомнит о нём; он для неё что застёжка на платье — закрепила и забыла, а надобность в ней возникнет, когда станет раздеваться...

Сфандра от такого приёма испытывала настоящую радость: давно её никто так не приветствовал ни здесь, ни в Киеве. Там на передний план выступал Аскольд, здесь — брат, а она выехала за городище в первый раз — и такая встреча!

Радость Сфандра изведала и от ловли царской рыбы. Когда княгиня подошла к водоёму, образованному рекой на повороте и поросшему широкими зелёными листьями кувшинок, она, кроме этих листьев, ничего в воде не обнаружила. Но рыбаки сказали:

   — Рыбы много. Вон снуёт!

   — Где? — спросила Сфандра и, сколько ни всматривалась, рыбу не увидела.

Гостеприимный уздень пояснил, что царскую рыбу трудно узреть, ибо она меняет свой цвет в зависимости от цвета воды: пока ещё закатные лучи не окрасили водоём в золотистый цвет, пока он серо-зелёный, и чешуя рыб такая же, серо-зелёная, а к вечеру её словно обольют расплавленным золотом...

   — Царская! — восхищённо протянула Сфандра.

   — Потому и царская, — робко вставил слово Джапар, но княгиня взглянула на него как на пустое место.

Зато как он старался, чтобы поймать для любимой женщины самую большую рыбину! И это удалось ему... Поймал! Радовался как ребёнок. Крупная рыба, похожая на щуку, упруго шевелилась в сильных руках тургауда. И только тут княгиня наградила его долгим взглядом. А раб принял этот взгляд за проявление искренней любви к нему...

Царю Мадину рыбина тоже понравилась, и он, глядя на сестру чёрными внимательными очами, не сдержавшись, спросил:

   — Потешила свою душеньку?

   — Потешила, брат... *И не только душеньку! — бессовестно рассмеялась Сфандра. Вдруг она резко оборвала смех и произнесла: — Если что-нибудь случится со мной, побереги моих девочек...

   — Что ты?!

   — Я говорю серьёзно...

   — Тогда отвечу и я серьёзно: не дури, а дочек твоих, конечно, поберегу.

Разговор был прерван приходом смотрителя дворца. Дела царские... Сфандра могла бы попросить смотрителя подождать, но её саму испугал разговор с братом. Она даже пожалела, что завела его.

С Джапаром княгиня ещё несколько раз уединялась на женской половине, они даже съездили на старое место, но стога не оказалось: его разметала буря, случившаяся недавно в предгорье.

Сфандре с тургаудом, готовым на всё ради неё, было хорошо, она начала привыкать к нему. Отзывчивый, нежный, влюблённый в неё Джапар целовал след от её ноги. «Родная, хорошая...» — задыхаясь, повторял он ласково. А как-то назвал её «джаночка», что означает «милая», «любимая». Но она холодно вскинула голову:

   — Не называй меня так!

Увидела вдруг брызнувшие из его глаз слёзы и пожалела.

Но ближе к вечеру, когда Сфандра оставалась одна, она всё больше и больше думала об Аскольде. «Убили его, а на меня затмение нашло, не иначе... Дир... Вот где собака зарыта... Он ненавидел старшего брата всегда, а я начала умело растравлять его честолюбие. И Дир не стал далее терпеть превосходство Аскольда. Захотел сравняться с ним... Убил, а затем предпринял второй поход на Византию и потерпел неудачу. Он так и будет несчастливцем. Удача сопутствует таким, как Аскольд. Вот он был настоящим мужем, князем, царём! Мадин походит на него, не внешностью, а поведением, манерой говорить...» После подобных раздумий в груди Сфандры наступало опустошение, ей не хотелось ничего делать и никого больше видеть.

Но наступал день, и появлялся красивый, молодой, любящий её Джапар...

Да и как он мог не любить её, когда ему это было положено по происхождению своему! А тут рядом не только госпожа, но и самая красивая и желанная женщина! Джапар боготворил княгиню, она для него сделалась кумиром, идолом, самим богом Хорсом в женском обличье... Скажи она «умри», и Джапар умрёт с радостью. Он будет верно служить ей и на небе... В стране солнечного Света...

Рано утром, как всегда до восхода солнца, Сфандра в сопровождении верного раба выезжала на холм, где молилась божеству. В этот раз она долго ждала лучей солнца, но они не показывались, хотя уже отзвенели колокола, призывающие аланских христиан на заутреню.

Взглянула вниз на кресты, которые сегодня не блестели призывно-весело, а были охвачены хмарью. Подождала ещё немного, подумала: «Не взойдёт сегодня солнце!» — и тоскливо сделалось на сердце.

Печально никла под тяжестью крупной росы и трава к земле. Между деревьями грязными клочьями застрял серый туман, и тёмные облака клубились вдали... Потом небо заволокли чёрные тучи, плотно окутали кресты на ротондах и колокольне, а также вершину холма, где стояла Сфандра. Через какое-то время она почувствовала, что одежда её стала тяжёлой от влаги. Княгиня хотела крикнуть Джапару, чтобы уйти, но чуть правее от неё блеснула молния. Она повернула голову и — о ужас! В ослепительно белых разрывах, образованных яркими зигзагообразными вспышками, Сфандра увидела лицо... Аскольда, вернее, его глаза... Они смотрели на неё внимательно, не осуждая, просто вот так — спокойно. И от этого бесстрастного взгляда сего призрака становилось не по себе... Жутко! Тело Сфандры вдруг пронизала дрожь; затем губы Аскольда открылись, и княгиня явственно услышала произнесённые им всего три слова:

   — Иди ко мне!

Сильный удар грома разодрал в клочья небо над головой, и Сфандра почувствовала, что теряет сознание, но оказавшийся рядом Джапар вовремя подхватил её, не дав любимой упасть, а тем более сорваться с кручи на острые выступы камней внизу...

   — Что с тобой, госпожа?! — перепугался тургауд.

Разбейся она о камни — предали бы жестокой казни и Джапара.

Хлынул дождь, и шёл он долго. Они вернулись домой промокшими до последней нитки...

Предслава заметила вялое состояние княгини; задуманную угрозу в отношении мамки Сфандра не исполнила: хорошее настроение девочек было куда важнее смерти Предславы. Понимала сие и сама мамка, не дура: могла и нагрубить княгине, иногда и сказать в глаза правду...

   — Что, матушка, скисла?.. Аль ухажёр неважнецкий? — грубовато спросила Предслава.

На удивление, «матушка» не рассердилась — наоборот, пожаловалась:

   — Всё чаще во сне вижу, как плыву я по небу в белой одежде, словно лебёдушка... Казалось бы, полёт должен радовать душу, а она всё болит и болит...

«Отчего ж не болеть?! Столько людей умертвила, поганая... — мысленно произнесла Предслава. — Вот безвинные души и не дают тебе покоя...» А вслух высказалась:

   — Думаю, княгинюшка, тебе нужно жертвоприношение сделать.

Сфандра вздрогнула: об этом и сама давно думала. «Только кого же принести в жертву?.. Ишь, звал меня к себе Аскольд; не требовал ничего, не упрекал, а лишь вымолвил три словечушка: «Иди ко мне!» Иди... Иди! А может, и вправду пойти? Ведь и ранее на ум сие приходило... Может статься, этим и искуплю свой грех... Поэтому бог Хоре и не показал мне сегодня лучи свои, а явил призрак Аскольда. Наверное, и бог требует моего искупления. Знать, там, на небесах, прощён был Аскольд. Принесу в жертву себя, но выдержу ли, стоя на горящем костре?.. На жарком пламени... Жрец сказал мне однажды, что об огне думают только до того, как войти в него, а как вошёл, так и забыл о нём!.. Вот бы Аскольда спросить! Он уже горел в нём... Он-то точно знает, что такое огонь... Значит, узнаю и я. А не сгорю, заживо сгорит душа и превратится в пепел. Так и буду жить с холодным сердцем... А нужно ли так жить?.. Да, Аскольд, я иду к тебе... Я иду! Но со жрецом об этом говорить не стану, не то он расскажет Мадину, а тот всё насильно отменит. Скажу лишь Джапару. Он любит меня, он поймёт меня... — тешила себя княгиня мыслью о большой верности раба. — Если что... если не выдержу... он поможет мне умереть».

Так и решилась Сфандра, во имя искупления грехов, на самое жуткое, пока ещё не думая о своих дочерях. А потом пришло ей на ум и такое: жертвуя собой, она приобретает милость у бога не только для себя, но и для своих девочек...

Вскоре княгиня велела Джапару незаметно свезти на вершину холма телегу дров и вбить там столб. Ещё ни о чём не догадываясь, тургауд всё сделал, как сказала ему повелительница. Всё выполнил в точности.

Затем Сфандра попросила Предславу искупать её в деревянной бочке и надеть чистую рубаху. «Для молодого жеребца старается...» - с неприязнью подумала Предслава, но очень удивилась, когда Сфандра со слезами на глазах стала обнимать своих дочек. Будто прощалась... Потом княгиня ласково сказала Пред славе:

   — До встречи, милая...

«До какой встречи? — снова подивилась мамка. — Утро только начинается. Ещё лучи Хорса земли не коснулись. Целый день впереди. Ещё не раз повстречаемся...»

Покончив со всем, Сфандра заторопилась на холм.

   — Джапар, любимый мой, ты должен исполнить то, что я прикажу тебе. Привяжи меня к столбу и подожги дрова...

   — Сфандра, родная, звезда моя! — взмолился Джапар.

   — Не возражай! Я иду к Хорсу... Так велено мне!

   — Госпожа моя, джаночка, а выдержишь ли?!

   — Если нет, то убей меня. Как крикну, выпускай стрелу...

   — Сделаю! Но и я пойду за тобой следом...

   — Нет, нет! — вскричала Сфандра. — Ты должен жить! Поначалу, правда, я и выбрала тебя, чтобы именно ты сопровождал меня в страну солнечного Света. Но недавно позвал туда муж... Аскольд. Мой повелитель... И теперь нельзя, чтобы ты был рядом со мной. Прости, Джапар... Я тоже любила тебя.

Тургауд сильно опечалился и сник, но опять сделал всё в точности так, как просила княгиня.

Огонь запылал... Красными хищными языками он охватил подошвы ног Сфандры, крепко привязанной к столбу, поднялся кверху; на княгине занялась исподница, затем вспыхнули волосы; лицо Сфандры судорожно перекосилось, но княгиня терпела, не кричала от боли. Не выдержал Джапар, словно огонь опалил и его тело. Он зарычал, будто лев, выхватил из колчана стрелу и, почти не целясь, выпустил её из лука в Сфандру, уже полностью окутанную пламенем...

Из огромного огненного клубка раздались предсмертные стоны, которые тут же стихли, и лишь стало слышно, как пламя с треском, жадно пожирает не только дрова, но и прекрасное женское тело.

Джапар опустился на корточки, обхватив голову руками и заплакал — громко, навзрыд, как ребёнок, повторяя в беспамятстве:

   — Джаночка, госпожа, повелительница, люба моя...

Когда огонь снова взметнулся кверху, тургауд вскочил и бросился к круче, заглянул вниз, на выступы острых камней... Но вспомнил, что Сфандра не велела ему следовать за ней. Там уже ждал её настоящий муж, киевский князь, а не любящий раб...

Сгорбившись, Джапар начал спускаться с холма.

Увидел, как Хоре, приняв дорогую жертву, широко и радостно распростёр над долиной свои лучи.

А с первыми яркими лучами солнца зазвучал и колокольный звон, тоже вплетаясь в Аскольдову тризну...

Должна, значит, быть и ещё одна, третья, последняя составляющая часть её.

Предыдущая главаГлава 17 из 22Следующая глава