Подгорье — это у западных отрогов Беласицы, под высокими каштанами и стройными яворами. Глянешь, как нижутся одно за другим села — и не можешь налюбоваться этой красотой неописуемой, душой внимаешь напевам горных потоков и не можешь нарадоваться их радости неизбывной, десять раз пройдешь из конца в конец и все кажется, будто упустил что-то. Такое чувство испытывал некогда я в Подгорье.
Так было и сейчас.
Постлали мне в старом каменном доме, прикрытом ветвями разлапистого каштана. Словно разворошенные уголья, мерцали крупные звезды, и мне все казалось, что они вот-вот посыплются на ветви, в комнату. Я даже распахнул окно, так явственно поверил в это чудо. Где-то через несколько дворов заливались соловьи. Их песни до краев заполняли комнату, на душе становилось так хорошо, что я еле удерживался, чтобы не крикнуть:
— Соловушки, милые вы мои!
Мне хотелось заснуть, отдохнуть, забыть все заботы и тревоги. Здесь можно было спрятаться от досадных мыслей и досадных людей, зажить как те люди, которых днем я встречал в поле, — уверенно идущие по земле, такие чистые и светлые, как природа этого края. Тонкий звон мотыг сливался со звуками песни, меж цветущих слив мелькали белые косынки. Журчанью ручья вторили их шаги — торопливые и ритмичные. Все здесь словно сотворено каким-то неведомым мастером. Вроде и нет никакой разницы между людьми и природой, они словно слились в гармоничном единстве — у каждого свое место в этом мире, называемом Подгорье, у каждого своя тропа и своя песня. Сколько силы и красоты в их движениях, как бурлит жизнь при их слиянии!
Не раз пытался я писать стихи о Подгорье, уместить его на листе белой бумаги, замкнуть в рамках четверостиший. Напрасно! Оставаясь в сердце, оно ускользало из-под пера. Годами, всю жизнь я искал его, чтобы уловить его истинный образ.
Чтобы увидеть его таким, каким оно стало сегодня.
Я знал историю. В тот бурный 1014 год в этих местах царь Самуил{1} вел сражения с войсками Василия Болгаробойцы, строил над Струмешницей эти крепости. И случилось самое страшное — ослепление. А потом, когда закончилась трагически эта война, здесь выросли новые поселения — одно другого различней и в чем-то похожие друг на друга. Может, своими жителями. Очевидно, это были потомки тех воинов, которые уцелели, но не смогли уйти, да так и осели в этом краю, среди лесов — у подножия этих высоких гор. Видно, с тех пор их села носят такие необычные названия, и каждое из них связано с легендой.
Коларево — село, в котором когда-то располагался обоз Самуиловой армии (кола — по-болгарски телега, воз). Ключ — место, где были окружены в результате предательства воины Самуила. Скрыт — это название, пожалуй, происходит от болгарского слова скрыб — скорбь о погибших и ослепленных. Окрестности этих сел до сих пор носят страшные названия — Вадиочница — место, где каленым железом выжгли глаза 14 тысячам пленных; Мыртвилница — место захоронения. Есть и один овраг, который называется Сухая река. Я никак не мог представить себе эту сухую реку. И действительно, что это за река без воды, а значит и без зелени на берегах, без песен?! Открыл я ее спустя годы, когда побывал в этих местах с известным нашим писателем Димитром Талевым. На старой разбитой двуколке мы объезжали село за селом, поляну за поляной, крепость за крепостью. Глаза писателя наполнялись невидимыми слезами, с трепетным волнением рассматривал он каждый след, оставшийся со времен Самуила, каждую груду камней.
Тогда-то мы и увидели тот овраг.
— Сухая река, — подсказал проходивший мимо пожилой дровосек. — Рассказывают, что в те времена наполнилась река кровью, а потом пересохла.
Мы постояли на краю оврага, спустились на его дно, сухое, устланное камнями и песком. Затем двинулись вверх, откуда, должно быть, когда-то брала свое начало река.
— Слышишь, поэт, река идет, — прошептал Димитр Талев.
Я прислушался. Было тихо. Только вершинами каштанов играл ветер. И вдруг мне почудился отдаленный рокот реки, доносившийся словно из-под земли, из горных глубин, из глубин истории того страшного часа. Я словно увидел реку, которая катила свои прозрачные воды вниз, к Струмешнице, и пела чистые песни, увидел, как она вдруг померкла, когда был ослеплен первый воин. Сейчас ее называют Сухая река. Сухой лог — и люди правы. Мы стояли на берегу, и эхо веков, тревожа душу, доносило до нас далекие звуки клокочущей воды. Тогда старый писатель сказал:
— Слепая река…
Может, он был прав. Тогда, вместе с воинами Самуила ослепла и эта река. Ей никогда уже не катить свои светлые воды, дающие полям живительную влагу. Никогда уже нам не радоваться ее пенистым струям и серебристым рыбкам, мелькающим на дне, словно маленькие молнии.
Она высохла.
Ослепла.
Я видел, как волнуется Талев, как прикасается к каждому камешку, словно к открытой ране. Взяв прутик, он разрыхлил им землю и сказал:
— Если бы можно было слезами наполнить реку, чтобы она потекла снова, я бы плакал всю жизнь!
Мы двинулись к Струмешнице. Двуколка подскакивала на каменистой дороге. Сухая река текла перед нами. Думаю, что впоследствии Талев описал свою встречу с одной из трагических рек в нашей истории.
Сейчас я один шел Подгорьем, но постоянно чувствовал присутствие писателя. С тех пор здесь все преобразилось. От села Беласица до Габрене раскинулись бескрайние массивы фруктовых садов и табачных плантаций, а у подножья горы выросли новые живописные села. Хотелось, чтобы он снова был рядом и мы путешествовали на той разбитой двуколке, снова искали дух нашего героического прошлого, открывали его в мыслях тех, кто жил в этих местах, сросся с этой землей и навсегда остался с ней. Осенью, говорил я себе, когда поспеет единственный в этих местах сорт винограда, который называют «пармак», залезу на самую старую лозу, срежу самую большую гроздь и отнесу ему на могилу. Виноград такой крупный и сладкий, что трудно объяснить, откуда он взялся в этих местах. Как и тогда, виноградные лозы растут на открытых местах, обвивают старые деревья, поднимаются вверх и под листвой их свисают крупные грозди. Протяни руку и рви, сколько хочешь.
Присутствие Димитра Талева я чувствую всюду. Направляюсь к крепости, а он уже наверху — стоит там, смотрит, как ее последние защитники поливают со стен кипящей смолой ромеев, как мечут последние копья и прыгают прямо в глубокий ров.
— Где ты их видишь, бай Димитр? — кричу я, но он словно не слышит.
Разговаривает со стражами болгарского царства, присев рядом с ними, ощупывает их оружие и не спускает с них изучающих глаз.
По крайней мере, мне так кажется.
Когда мы шли широким подгорским полем, нам часто встречались крестьяне из окрестных сел. Он останавливался, беседовал с ними, спрашивал о том, о сем. Потом он неожиданно сказал:
— У крепости тебе хотелось, видно, знать, с кем я разговариваю. Мне кажется, я видел там этих людей, работающих в поле, с ними я и беседовал там, наверху, на стенах крепости.
Я шел Подгорьем один. В последний раз мы виделись с писателем в конце того грустного лета, когда он был уже тяжело болен. Он расспрашивал о Подгорье, о Трайчо, продавце бузы из Петрича, его однокашнике и наказывал мне: если случится заглянуть в родные края, непременно побывай в крепости.
— Ведь это наша, болгарская святыня, — сказал он.
Потом свершилось страшное, непоправимое. Я пришел проводить его в последний путь. Он лежал с закрытыми глазами, а мне все казалось, что это жуткий сон. Или что он просто прикрыл глаза, вспоминая пережитое. Так хотелось, чтобы он поднял тонкие веки, встал и снова сказал:
— Ну, в путь.
Мы двинулись, но только в разные стороны. Он уходил в землю, становился ее частицей, а я снова шел сюда, к этой земле, которая была в моем сердце и которую я никогда не забуду. Особенно те могилы времен Отечественной войны недалеко от крепости, которые мы увидели тогда, в ту нашу поездку. Помню его слова:
— Как воины Самуила, они погибли здесь, но не предали своего отечества.
Собрав на берегу реки букетик из простых полевых цветов, от сбрызнул его водой и положил на могилу в знак вечной памяти.
Я шел Подгорьем один, но писатель был здесь — жизнью своих героев, своей жизнью. Его шаги все так же отдавались эхом среди этих холмов, в этих зеленых туннелях, и я невольно ждал, что он вот-вот постучит в дверь и войдет.
Я вспомнил случай, который чуть было не ускользнул из памяти. Мы шли прямо через поле. Где-то неподалеку тяжелый трактор вспахивал слежавшуюся землю. Скрежетали о гусеницы машины дробящиеся камни, время от времени она натужно гудела, но продолжала работать. Поднимала борозду за бороздой, выворачивала сухие, цепкие корни. Мы вышли на пашню. Перед нами расстилалось огромное поле, вытянувшееся в поречий Струмешницы. Димитр Талев нагнулся, взял горсть земли и долго держал ее на ладони. Я не понимал, что он разглядывает — земля как земля.
— И все-таки другая, — он протянул мне ладонь. — Посмотри. Не такая, как посреди нивы. Эта пестрая — в ней и камни, и корни дерна. Значит, здесь проходила межа и эта земля с межи. Как пройдет трактор во второй раз, перепашет, тогда она смешается с другой, сольется со всем полем. Так навсегда исчезает чересполосица.
В то время все ждали от писателя, что он напишет роман о нашей современности, о переменах в жизни простых людей. Даже говоря о высоких художественных достоинствах его произведений, высказывали такие пожелания. И тогда, когда он держал на ладони горсть земли с межевой полосы, я подумал, что возможно он действительно приступит к произведению на современную тему, и сейчас эта тема кроется в горсти свежевспаханной земли, и может, именно Подгорье выведет его на новую творческую тропу.
Горсть подгорской земли… Не помню, говорил ли где-нибудь писатель о ней, да это и не так важно. Сейчас, когда прошло столько лет, мне кажется, что он как бы завещал мне не забывать родной земли, потому что все начинается с нее. Или, быть может, он хотел спросить, знаю ли я, что рождала и еще может родить такая вот горсть земли.
Я видел Подгорье, новое, неповторимое. Оно превратилось в плодородную долину, в долину будущего. А на той горсти земли, которую показывал мне тогда Димитр Талев, наверное выросло новое дерево, пустило корни и сейчас протягивает тонкие ветви к звездному небу.
Над ним ли светят эти звезды?
Над ним ли распростерлось синее небо?
Его ли цветы украшают долину?
Я не узнал этой тайны. И никогда не узнаю. Но по этой земле прошел Димитр Талев. Он оживил каждый камень именно тогда, когда начинался перелом. Он встретил первые тракторы, слышал рокот первого бульдозера, сравнявшего межи, чтобы соединить нивы в одно большое поле и уничтожить межи на полях и между людьми.
Подгорье было под моим окном. Я слушал песнь горной реки, которая брала свое начало где-то высоко в горах и, перекатываясь с водопада на водопад, пела на разные голоса, меняя настрой в зависимости от места, где пролегал ее путь. Под каштанами она выводила одну мелодию, в яворовой роще — другую. А когда выходила на открытое место, опьяненная свободой, разливалась вольно, весело. Там уже ничто не могло остановить ее — ни коряги, ни валуны, пытавшиеся преградить ей дорогу. Я слушал ее песнь, словно до этого мига ее не было вовсе или она таилась где-то в сумерках, и задумался: а может это Сухая река, над которой Димитру Талеву хотелось плакать, плакать и плакать, пока она не наполнится слезами и не потечет, как когда-то, до ослепления, как все реки, берущие начало в этих кремнистых болгарских горах?
Я не мог уснуть. Под окном пела Сухая река.