К книге
Саван из Овчины. Том 1Глава 24. Ламан Борз
69%
Глава 24. Ламан Борз
24

Утро, серое и промозглое, застало колонну уже на ногах. Солдаты, дрожа от холода и кутаясь в отсыревшие за ночь шинели, разбирали оружие и строились в походный порядок. Морочный туман, что с вечера клубился в лощине, к рассвету не рассеялся, а напротив — сделался еще гуще, еще плотнее, и теперь стелился по земле тяжелыми, белесыми пластами, скрадывая очертания предметов и делая мир расплывчатым, словно сошедшим с полотна какого-то безумного живописца. В этом тумане звуки разносились глухо и обманчиво: голос командира, отданный в двадцати шагах, казался доносящимся из-за версты; топот копыт звучал как далекий подземный гул; и даже собственное дыхание отдавалось в ушах неестественно громко, словно кто-то невидимый дышал в затылок.

Дмитрий, уже в седле, объезжал строй. Его рыжая кабардинка, всхрапывая и кося глазом на клубящуюся вокруг белую пелену, переступала с ноги на ногу. Майор был собран и сосредоточен. Он проверил кремень в пистолете и, поправив шашку на поясе, оглядел своих людей.

— Слушай мою команду, — произнес майор. — Сейчас мы входим в ущелье. Место это — хуже не придумаешь. Темно, сыро, тесно. Справа и слева — скалы, в которых может прятаться враг. Потому — тишина. Полная. Никаких разговоров, никаких песен, никакого бряцания оружием. Приказы передавать шепотом, по цепочке. Без моей команды не стрелять. Даже если увидите горца. Даже если он будет в десяти шагах. Потому что, если мы откроем огонь первыми — нас перестреляют, как куропаток. Нас могут ждать. Но мы пройдем. Мы всегда проходим. Поняли?

— Слушаем, ваше высокоблагородие! — нестройно, но старательно ответил строй.

— Тогда с Богом, — Дмитрий размашисто перекрестился на занимающийся восток и, тронув поводья, направил кабардинку к проходу в ущелье.

Но, прежде чем колонна успела двинуться с места, головной дозор, уже ушедший вперед, остановился. Один из казаков, отделившись от группы, рысью вернулся к майору. Лицо его, застывшее от внезапного страха, отливало нездоровой, лазаретной бледностью.

— Ваше высокоблагородие… — произнес он, запинаясь. — Там… у входа…

Дмитрий, не дослушав, тронул кобылу и выехал вперед. У самого входа в ущелье, там, где тропа сужалась и ныряла в темный провал между скал, стояло одинокое, сухое дерево. Грубый мертвый ствол, цеплявшийся корнями за каменистую землю, чернел на фоне скал. Но то, что было распято на этом дереве, заставило даже Дмитрия, видавшего виды ветерана, на мгновение замереть.

Это было человеческое тело. Вернее, то, что от него осталось. Русский солдат — судя по обрывкам егерского мундира, еще совсем молодой, — был оставлен на этом мертвом стволе в назидание идущим следом. Суставы несчастного были методично, вживую вывернуты из пазов, а сухожилия на запястьях и под коленями подрезаны бритвенными ударами кинжалов, чтобы плоть безвольно обвисла, обнажая кость. Обезображенные конечности закрепили на грубом дереве тяжелыми коваными гвоздями, забитыми прямо сквозь кости кистей; вокруг них зеленое сукно мундира намертво пропиталось и затвердело от темных, замерзших потеков. Кожа на груди и животе была вспорота узкими, частыми резами, сквозь которые наружу проступали сизые, прихваченные кавказским морозом волокна мышц.

Лицо несчастного превратилось в неузнаваемую маску боли: черты были искажены до предела, веки срезаны, отчего высохшие, потухшие глаза безумно и слепо пялились в серое небо, а губы застыли в безмолвном крике.

Но самое жуткое было не в следах пыток. Самое жуткое заключалось в том, что жизнь покинула это тело совсем недавно. От остывающей плоти на холодном воздухе еще поднимался тонкий, едва заметный белесый пар, беззвучно смешиваясь с наползающим густым лесным туманом. Солдат был убит в последний час, а может быть, и того меньше. Он был из тех несчастных дозорных, что ушли на разведку перед рассветом и так и не вернулись. Его не просто настигли в стычке — над ним совершили показательную расправу прямо перед носом у нагоняющего марша.

По замершему строю прокатилась тяжелая, осязаемая волна сдавленного ужаса. Молодые рекруты, еще не успевшие привыкнуть к беспощадности горной войны, начали стремительно бледнеть, испуганно креститься дрожащими пальцами и судорожно отводить глаза в грязную талую жижу под ногами. Один из них вдруг резко согнулся пополам, содрогаясь от приступа тошноты прямо под сапоги товарищам. Другой пехотинец, стоявший в первой шеренге, начал тихо, по-детски всхлипывать, в панике зажимая рот ладонью, чтобы удержать рвущийся наружу крик. Третий рекрут, с побелевшим как полотно лицом и остановившимся взглядом, судорожно шептал обрывки полузабытой молитвы. Крупные слезы без остановки текли по его ввалившимся щекам, смешиваясь с холодными каплями тумана.

Ветераны хмурились, до белизны суставов сжимая ружейные ложа, а в воздухе лощины повисла такая звенящая, мертвая тишина, в которой каждый отчетливо слышал тяжелое, прерывистое дыхание своего соседа. Каменный холод этого утра теперь пробирал солдат не снаружи, а изнутри, просачиваясь в самые души.

— Не сметь реветь! — рявкнул Степанов, и его голос, подобный удару бича, привел строй в чувство. — Это солдат, а не баба на ярмарке! Смотреть вперед! Думать о деле! Сейчас не время для слез!

Дмитрий, не проронив ни слова, смотрел на изуродованное тело. Он узнал этого солдата. Это был один из новобранцев, что прибыли с пополнением неделю назад, — тихий, незаметный парень из-под Рязани, что все время жался к костру и ни с кем не заговаривал. Теперь он был здесь, на этом шесте, превращенный в пугало, в послание, в предупреждение.

Дмитрий не отвернулся. Он смотрел на тело долгим, тяжелым взглядом. Потом он медленно, не говоря ни слова, снял папаху. За ним, один за другим, обнажили головы все — и офицеры, и казаки, и егеря, и артиллеристы. Строй стоял в гробовом молчании, и только ветер, завывавший в скалах, нарушал эту скорбную тишину.

— Снимите его, — приказал Дмитрий глухо. — Похороните. Здесь, у входа. Все равно земля пока не принимает — так хоть камнями завалите. Негоже солдату висеть пугалом.

Он надел папаху и, не оборачиваясь, тронул кобылу. Колонна, помедлив, двинулась следом — в темный провал ущелья.

Внутри было темно. Так темно, что, казалось, наверху не день, а глубокая ночь. Две монументальные скалы, вздымавшиеся справа и слева, смыкались где-то в недосягаемой вышине. Они напоминали гигантский каменный свод, который нависал над головой, давил на плечи и заставлял дыхание делаться поверхностным, сиплым. Сквозь узкую щель наверху едва пробивался свет — серый, сумеречный. Но он был так далек и слаб, что внизу царил почти полный мрак, лишь слегка разбавленный клубящимся туманом. Этот туман, густой и холодный, стелился по дну ущелья, обнимал ноги лошадей и сапоги солдат. В белесой измороси, словно в молоке, тонули все звуки марша.

Пахло здесь сыростью, гнилью и застарелой, въевшейся в камни кровью. Где-то в темноте капала вода — мерно, монотонно, словно отсчитывая последние секунды чьей-то жизни. Под копытами коней и подошвами сапог хрустели старые, выбеленные временем кости — немые свидетели былых, канувших в тумане пограничных рубок. Никто не всматривался вниз. Никто не хотел знать, кому они принадлежали.

Солдаты шли, затаив дыхание. Каждый шаг отдавался в ушах гулким эхом, и каждый шорох, каждый стук упавшего камня заставлял сердца сжиматься в ледяном спазме. Люди не видели ничего вокруг — только серую пелену. Не слышали ничего — только стук собственной крови в висках. И от этой неизвестности, от кромешной, давящей тьмы было во сто крат страшнее, чем от любого открытого боя.

В голове колонны ехали двое. Дмитрий — с натянутой, как струна, командирской спиной, и с погасшей трубкой, заткнутой за пояс. Слева от Дмитрия, почти стремя в стремя, двигался Лука Тимофеевич. Казак сидел в седле по-особому — расслабленно, но цепко. Его прищуренные, зоркие глаза медленно обшаривали пространство, пронзая туманную дымку. Есаул дышал носом — почти беззвучно, размеренно. Эта выверенная до мелочей техника позволяла ему улавливать малейшие запахи: порох, пот и чужой страх.

Дмитрий смотрел прямо перед собой, но боковое зрение, натренированное годами войны, охватывало оба склона разом. Майор не вертел головой, не озирался — лишь слегка, почти незаметно, двигал зрачками. Этот метод, выработанный за годы кавказских кампаний, не раз спасал ветерану жизнь. Дмитрий называл его про себя «кавалерийским глазомером»: ты не смотришь на что-то конкретно — ты видишь все. Каждую тень. Каждое движение. Каждый валун, который замер не так, как ему положено лежать от природы — словно его подкатили чужие, мозолистые руки для будущего завала.

И он увидел.

Тень. Едва уловимая, тонкая, словно паутина, она скользнула за огромным, поросшим мхом валуном справа. Это была не тень камня. Не тень дерева. В тумане мелькнул силуэт штуцера — короткого, тяжелого, нарезного, какие были только у лучших горских стрелков. Дмитрий не повернул головы. Не остановил кобылу. Ни один мускул не дрогнул на лице майора.

Он перевел взгляд на Луку. Казак едва заметно шевельнул поводьями — условный знак, говоривший: «Вижу». Он тоже заметил. Больше никто в колонне не подозревал об опасности. Ни Степанов, шагавший в середине строя. Ни Тимоша, прижимавший к груди кремневое ружье и всматривавшийся в туман. Ни Звонарев, который, вопреки приказу, едва слышно насвистывал мотив, чтобы успокоить нервы. Только двое — майор и есаул — знали, что смерть уже рядом. Что она смотрит из-за камней, из расщелин, из белесой мглы. И ждет.

Прошла минута. С левого склона, откуда-то сверху, сорвался и покатился вниз небольшой камешек. Он глухо простучал по скале и затих где-то в сырой темноте теснины. Дмитрий, не поднимая головы, мысленно отметил: второй.

За валуном справа — один. На левом склоне, примерно на высоте двадцати саженей — еще один. Майор считал их по звукам. Чужие тени, затаенное дыхание, едва уловимый шорох осыпавшейся сланцевой крошки — все это складывалось в голове в четкую, ясную картину. Семеро. Он насчитал семерых. Семь стрелков, притершихся к скальным полкам. Но почему так мало? Где остальные для полноценного завала? Неужто командирское чутье подвело, неужто пропустил кого-то в этой проклятой мгле?

И вдруг майор понял. Их действительно было мало. Это был не крупный отряд, приготовивший кровавую бойню в мешке, а отборный горский дозор — семеро лучших автуринских стрелков, привыкших караулить здешние тропы и бить без промаха. Они затаились на скалах не для случайного боя, а чтобы оценить силы и увязать шаг русской пехоты. Увидев размеры колонны и артиллерийские хвосты, черкесы сообразили: с такими силами им здесь не сдюжить. Горцы могли бы открыть огонь в упор — уложить десяток солдат, посеять панику, — но сами погибли бы под ответным залпом все до единого.

И Дмитрий не сомневался — они готовы так сделать. Он слишком хорошо знал суровый, каленый норов этих людей. Прямо за этим ущельем лежал их родной аул, и они без колебаний поголовно лягут здесь, преграждая дорогу к своим домам. Стоит прозвучать первому выстрелу, и по каменному коридору покатится бешеная грозовая волна; эхо набатом ударит в горы, и в узкую теснину тут же нагрянет целая армия со всех хребтов, зажимая русскую колонну в каменный гроб. И потому Дмитрий принял решение. Единственное. Безумное, невозможное, абсолютно иррациональное — но единственно верное в эту секунду.

Дмитрий медленно, затяжным и неспешным движением повернул голову вправо. Сквозь выбившиеся из-под папахи мокрые пряди кудрявых волос он всматривался в сырую, неподвижную мглу каменного коридора, прорезая взглядом сизую дымку тумана — туда, где за сколом валуна скользнула первая тень штуцера. В тусклой белесой взвеси, запрятанный этой вечной горной сыростью, постепенно обозначался неподвижный силуэт. Майор неотрывно глядел туда, пока пелена перед глазами не истончилась окончательно, и тогда, сквозь редеющую каменистую мглу, он наконец разглядел его. Горца.

Лицо чеченского стрелка, серое от въевшейся скальной пыли и обветренное до глубоких трещин, замерло. Старый, кривой шрам рассекал щеку от самого уха до подбородка, глубоким белесым руслом врезаясь в жесткую черную бороду, и намертво стягивая кожу, приподнимая край тонкой губы, отчего правая сторона рта застыла в вечном оскале. Из-под нависших, густых черных бровей его глаза — совершенно черные, лишенные всякого блеска, — сузились в ледяном, расчетливом прищуре охотника, который уже поймал дичь на мушку. Он лежал, припав к короткому, тяжелому нарезному штуцеру, и целился прямо в грудь майора. И в то же мгновение, когда их взгляды встретились, Дмитрий, смотря на него в упор, медленно потянул углы рта вверх.

Губы его, словно чужие, раздвигались все шире и шире, обнажая прокуренные, оголившиеся до самых розоватых десен клыки — бесстыдно, напоказ, как у подыхающего волка. Но мороз шел по коже от другого. От его глаз. Зеленые, застывшие, они смотрели не мигая. Веки медленно неестественно распахивались, открывая белки, будто силой разрывая сознание майора. В этом пристальном, застывшем взгляде не было ни ярости, ни мольбы, — лишь окоченелый бесстрашный покой человека, который уже все про себя решил. Он точно стоял на эшафоте, и с какой-то извращенной, неподвижной радостью смотрел прямо в лицо своего надвигающегося небытия.

Внутри у Дмитрия все разом оледенело. Жуткий, могильный холод толчком ударил под загривок, тяжелым свинцом потек вниз по позвоночнику и намертво сковал внутренности. Сердце сделало один глухой, болезненный толчок в ребра и замерло, легкие сдавило судорогой, а в животе все скрутилось в ледяной, пустой узел. Сама жизнь в нем останавливалась, замирая в костях. И теперь Дмитрию оставалось лишь ждать, когда эта мертвая стужа заберет его целиком.

Лука, ехавший рядом, скосил глаза и замер. Есаул не понимал, что делает Дмитрий. Зачем выдает себя? Зачем провоцирует врага? Сейчас грянет выстрел, свинец пробьет эту чертову черкеску, и всему конец — конец Волку, конец майору.

Дмитрий смотрел на горца недолго — всего несколько секунд. Затем лицо его разом обмякло, сделалось страшно, деревянно спокойным. И с какой-то механической, загробной отрешенностью он отвернулся, снова уставившись прямо перед собой.

Горец смотрел на Дмитрия, и в глазах, еще мгновение назад горевших боевым азартом, что-то изменилось. Что-то дрогнуло. Наверху узнали майора. Рыжие волосы. Волчьи клыки. Бурая черкеска. Это был он. Тот самый. Ламан Борз. Горный Волк. Человек-оборотень, о котором в аулах Малой Чечни шепотом пересказывали страшные вещи. Будто его не берет ни одна пуля, будто он прошел через Дади-Юрт без единой царапины, а самого Ахмат-бека — грозного наиба этих мест — разрубил с одного маха. Этот русский был шайтаном во плоти. Его глубоко уважали и яростно ненавидели — он был для гор живым проклятием и беспощадным роком, оставившим после себя слишком много пепла и мертвецов.

Молодые, горячие джигиты втайне мечтали сойтись с ним в честном бою, чтобы испытать свою сталь о его сталь и забрать его славу. Но те, в чьи дома он принес смерть, — матерые, иссеченные шрамами волки, — жили иной, глухой и святой жаждой: подстеречь на просеке, прирезать и лично, своими руками вырвать это волчье сердце.

Горец за валуном затаил дыхание и плавно надавил на спусковой крючок, выцеливая точно в грудь, точно в сердце майора, готовясь выстрелить. Металл поддался, крючок замер в волоске от удара. Все вокруг замерло на какой-то миг, а затем чеченец медленно, с трудом, словно преодолевая сопротивление собственного тела, стал отпускать палец, возвращая спуск на место. И с такой же ледяной, тягучей неспешностью он опустил граненый ствол нарезного штуцера. А следом за ним, повинуясь безмолвному приказу, начали бесшумно сниматься с мест и остальные.

Как истинные дети этих круч, они скользили между валунами текучими, невидимыми тенями, безупречно используя каждую складку рельефа и сливаясь с каждым выступом дикого камня. Сырая, тяжелая мгла ущелья, клубившаяся на дне провала, мгновенно скрадывала их шаги и затягивала силуэты. Горцы растворялись в этой замогильной темени скрытно и ходко, уходя потайными, ведомыми только им тропами назад — успеть поднять аул и приготовить тейп к обороне.

Никто в колонне ничего не заметил. Солдаты брели, занятые своими тревогами: кто молился, кто сжимал холодное железо стволов до побелевших пальцев, а кто-то судорожно всматривался в липкую пелену тумана, тщетно процеживая взглядом нависшие склоны. Никто не видел этого немого диалога, и странной, почти мистической встречи двух миров, сошедшихся на мгновение в темном ущелье и разошедшихся, чтобы встретиться снова — уже в бою, с оружием в руках. Никто — кроме одного.

Лука Тимофеевич, ехавший слева, видел все. И его, старого казака, вдруг пробрала дрожь от страшного, внезапного осознания. Лука на Кавказе был уже много лет и не раз слышал от своих чеченских кунаков из мирных аулов жуткую примету: горцы никогда не выстрелят в человека, который смотрит им прямо в глаза и улыбается смерти. Черкесы свято чтут такое потустороннее, безумное бесстрашие, веря, что убить перешагнувшего черту — значит навлечь на свой тейп вековое проклятие.

Старый есаул никогда до этого не наблюдал подобного воочию, но сейчас, глядя на окаменевшую, прямую спину Дмитрия, он, как друг, который знал майора далеко не первый год и видел его в самых отчаянных переделках, слишком хорошо понимал, какого нечеловеческого, разрывающего жилы усилия воли стоило Дмитрию удержать себя и заставить так улыбнуться врагу, чтобы этим суеверием напрочь выжечь сам эффект внезапности ради спасения всей колонны. И от этого понимания старое, преданное сердце казака вдруг облилось тяжелой, горячей кровью, наполнившись непреклонной решимостью: что бы ни ждало их впереди, в какой бы ад ни вел их этот заговоренный человек, он, Лука Тимофеевич Гречишкин, своего Волка никогда не оставит и будет следовать за ним до самого конца.

Колонна выбралась из ущелья только к вечеру. Позади остались три версты узкого, каменного коридора, где колонна шла, зажатая в глухие тиски скал, а тяжелые орудия и громоздкие обозы то и дело цеплялись осями за выступы, застревали на прижимах и намертво задерживали движение всей пехоты. Когда измученные солдаты наконец вывалились из этого душного мешка на простор, туман рассеялся.

Впереди, за пологими холмами, поросшими редким, искривленным ветрами кустарником, показались очертания аула Автуры. Он был еще далеко — на расстоянии пушечного выстрела, — но уже можно было разглядеть каменные башни, плоские крыши сакль и тонкие струйки дыма, что поднимались в серое небо. Там были люди. Там была жизнь. И там, совсем скоро, будет смерть.

Дмитрий остановил кабардинку, поднял подзорную трубу и долго, внимательно изучал чужие гнезда саклей. Потом он опустил ее и, повернувшись к Луке, произнес негромко, но веско:

— Ну, Тимофеич, вот мы и пришли. Готовь своих казаков. Завтра — бой.

Предыдущая главаГлава 24 из 35Следующая глава