К книге
Саван из Овчины. Том 1Глава 13. Мирный аул
37%
Глава 13. Мирный аул
13

К вечеру колонна, вымотанная до последней крайности, выбралась из лесистого ущелья в широкую, открытую долину, защищенную от ветров пологими холмами. Здесь, на берегу небольшой речушки, что серебряной нитью прорезала заснеженное поле, раскинулся аул. Он был невелик — дворов двадцать, не больше, — но выглядел ухоженным и обжитым. Глинобитные сакли с плоскими крышами лепились друг к другу, как ласточкины гнезда; над ними поднимались в морозное небо тонкие струйки дыма, пахнущие кизяком и сухим деревом. На окраине аула темнели загоны для скота, сложенные из дикого камня, а чуть поодаль, на пригорке, возвышалась сторожевая башня — старая, почерневшая от времени, но все еще крепкая.

Это был мирный аул, присягнувший русскому царю. Такие аулы встречались здесь, в Малой Чечне, все реже — война, развязанная Ермоловым, не щадила ни правых, ни виноватых, и многие мирные жители, опасаясь карательных экспедиций, уходили в горы к немирным. Те же, что оставались, жили в постоянном, изматывающем страхе. Страхе перед своими — что объявят предателями и вырежут за пособничество русским. И страхе перед русскими — что обвинят в связях с бунтовщиками и сожгут вместе с женами и детьми.

Когда головной дозор егерей показался на краю долины, аул замер. Женщины, что набирали воду из ручья, застыли с кувшинами в руках, вглядываясь в сгущающиеся сумерки. Дети, игравшие на плоских крышах, поспешно скрылись в саклях. Старики, сидевшие у очагов, встревоженно подняли головы, прислушиваясь к далекому еще топоту сапог и бряцанию оружия.

Первым навстречу колонне вышел старейшина — высокий, сухощавый старик с длинной, совершенно белой бородой и в высокой папахе из бурой овчины. На нем был тяжелый, крытый сукном тулуп, перетянутый узким ремнем с серебряными бляшками, а на груди, поверх тулупа, висела большая медная бляха — знак старшинской власти, выданный русской администрацией. Он шел медленно, опираясь на резной посох, и его темное, изрезанное морщинами лицо выражало спокойное, почтительное достоинство, за которым, однако, угадывался глубоко запрятанный страх.

За ним, на почтительном расстоянии, следовали другие старики и несколько мужчин средних лет — все, кто остался в ауле. Молодых мужчин почти не было видно: кто ушел в горы к Ахмат-беку, кто был убит в стычках, кто угнан в плен. Женщины, закутанные в темные платки и длинные, до пят, шерстяные накидки, выглядывали из-за дверей и приоткрытых ставен, пряча лица и прижимая к себе детей.

Капитан Волков-Апостол, ехавший в голове колонны, натянул поводья и спешился. Он поправил папаху, одернул черкеску и, сделав знак Степанову остановить роту, медленно пошел навстречу старейшине. Лицо Дмитрия было спокойно и бесстрастно, но в глазах, устремленных на старика, читалась тень уважения.

— Салям алейкум, уважаемый, — произнес Дмитрий, подходя ближе, и, приложив руку к груди, слегка поклонился.

Старик заметно вздрогнул, услышав родное приветствие из уст русского офицера, но тут же взял себя в руки и ответил с достоинством:

— Ва алейкум ас-салям, капитан. Мы рады видеть твой отряд в нашем скромном ауле. Мы — мирные люди. Мы присягнули царю. Мы не держим зла на русских.

Дмитрий чуть заметно усмехнулся в усы. Он знал, что эти слова — ритуал. Формула выживания, заученная наизусть и повторяемая перед каждым русским отрядом.

— Я знаю, аксакал, — ответил капитан. — Мы не причиним вам вреда. Моим людям нужен ночлег и горячая пища. За все будет заплачено серебром и солью. И еще нам нужен проводник до крепости Грозной. Дашь нам такого — и мы уйдем завтра на рассвете. Уйдем с миром. И твой аул останется стоять на месте.

Старейшина молча кивнул и, повернувшись, отдал несколько коротких, отрывистых распоряжений на чеченском. Тотчас закипела работа: женщины бросились разжигать очаги и ставить котлы, мужчины — расчищать от снега площадки для солдатских костров, дети — таскать хворост и сухой кизяк.

Солдаты входили в аул медленно, с опаской. Несмотря на заверения капитана и мирный вид жителей, каждый из них помнил Дади-Юрт. Помнил, как из-за таких же вот мирных на вид стен вылетали пули. Помнил горящую башню и крики сгоравших заживо. И потому ружья держали наготове, а глазами шарили по окнам и крышам, высматривая засаду.

Тимоша шел рядом с Егором и с любопытством, смешанным с тревогой, разглядывал аул. Паренек никогда прежде не видел мирных горцев — только мертвых, на поле боя, или тех, что с кинжалами в руках бросались на них из засады. Здесь же все было иначе. Он видел женщин, закутанных в темные платки, что торопливо несли к очагам медные кувшины и плетеные корзины с просом. Видел стариков, что сидели на корточках у стен саклей и, не поднимая глаз, перебирали четки, едва слышно шепча молитвы. Видел детей — чумазых, голопузых, в одних рубашонках, несмотря на мороз, — что выглядывали из-за углов и тыкали в солдат пальцами, пока матери не загоняли их обратно в дома.

— Гляди, Тимох, — прошептал Егор, дергая его за рукав. — Они ж нас боятся. Как зайцы, ей-богу. И улыбаются, а глаза у самих — как у побитых собак.

Тимоша кивнул. Он и сам это заметил. Улыбки, которыми их встречали, были натянутыми, вымученными. Глаза, что глядели на солдат, прятались, ускользали, избегали прямого взгляда. Это был страх. Животный, первобытный страх, что он сам испытывал перед каждым боем. Только теперь этот страх был направлен на него. И от этого осознания ему стало не по себе.

Роту разместили на окраине аула, у старых загонов для скота. Здесь, под навесами из жердей и соломы, было не так холодно, и солдаты, побросав ранцы, принялись разводить костры и устраиваться на ночлег. Михеич, кряхтя и матерясь, принялся колдовать над ротным котлом, куда местные женщины уже принесли проса, сушеного мяса и каких-то трав. Запахло варевом — необычным, пряным, но сытным.

Капитан же, оставив Степанова распоряжаться, направился к сакле старейшины. Старик пригласил его отведать хлеба-соли и обсудить дела. Дмитрий знал: отказ был бы смертельным оскорблением. И потому, скрепя сердцем, принял приглашение. Внутри сакля была обмазана светлой глиной и устлана толстыми, мягкими кошмами из овечьей шерсти. В центре, в очаге, выложенном из дикого камня, горел огонь, и дым от него уходил в отверстие в потолке. Пахло сушеными травами, овчиной и кислым молоком. Вдоль стен, на деревянных полках, стояла медная посуда, глиняные горшки и кувшины, а в углу, на особом возвышении, лежал старинный Коран в потертом сафьяновом переплете.

Дмитрий, сняв папаху и разувшись у порога, прошел и сел на кошму, скрестив ноги по-горски. Старейшина сел напротив, и его жена, старая, сгорбленная женщина в темном платке, молча поставила перед ними поднос с вареным мясом, сыром, чуреком — пресными лепешками из просяной муки — и маленькими пиалами с горячим, душистым чаем.

— Угощайся, капитан, — произнес старейшина, делая приглашающий жест широкой ладонью. — Ты — гость в моем доме. А гость — от Аллаха.

Дмитрий, слегка запинаясь, но вполне разборчиво, ответил по-чеченски:

— Дела реза хийла, уважаемый. Да будет мир твоему дому.

Старик удовлетворенно кивнул, и они принялись за еду. Ели молча, сосредоточенно, как и подобает мужчинам. Только иногда старейшина, подливая гостю чай, задавал короткие вопросы — о дороге, о погоде, о том, не встречались ли им немирные. Дмитрий отвечал так же коротко, вежливо, но уклончиво. Он знал, что этот старик — не друг ему. И не враг. Он — заложник обстоятельств, пытающийся выжить и сохранить свой народ. И он, Дмитрий, был для него точно таким же заложником — человеком, облеченным властью убивать, но вынужденным сейчас улыбаться и пить чай.

Когда трапеза подошла к концу, со двора донесся какой-то шум — топот копыт, ржание лошадей, громкие голоса. Дмитрий насторожился, но старейшина поднял руку:

— Не тревожься, капитан. Это твои люди. Казаки.

— Казаки? — удивился Дмитрий, подняв одну рыжую бровь. — Откуда здесь казаки?

Капитан поднялся, вышел из сакли и замер, не веря своим глазам. По главной улице аула, разбрызгивая копытами снег и грязь, ехала казачья сотня. Всадники сидели в седлах по-хозяйски, вразвалку, но глаза их, привыкшие к засадам, цепко ощупывали каждый угол. На них были черные, бурые и серые черкески с деревянными газырями, тяжелые бурки из валяной козьей шерсти, лохматые папахи из черной овчины. За спинами у многих висели кремневые ружья и тяжелые штуцеры в чехлах шерстью наружу, на поясах — длинные кинжалы в серебряных ножнах, а на узких ремнях через плечо покоились кремневые пистолеты. Шашки без гарды, висевшие по-кавказски лезвием назад. А впереди сотни, на гнедой, поджарой кобыле с лысиной во лбу, ехал человек, при виде которого Дмитрий вдруг широко, по-настоящему, не сдерживая себя, улыбнулся.

Это был казачий есаул лет сорока, с лицом, изрезанным морщинами, как старая кора, и с огромными, густыми, смоляными усами, что свисали вниз, закрывая верхнюю губу и покрываясь на морозе инеем. На его левой щеке, пересекая бровь и уходя под скулу, багровел косой шрам от черкесской шашки. В зубах он держал короткую деревянную трубку-носогрейку, из которой валил злой, самосадный дым.

— Лука! — воскликнул Дмитрий и шагнул навстречу. — Тимофеич! Какими судьбами?!

Есаул, осадив кобылу, сплюнул через зубы и, прищурившись, вгляделся в темную фигуру в бурой черкеске. А потом его лицо, суровое и обветренное, вдруг расплылось в улыбке — широкой, почти мальчишеской.

— Волк! — гаркнул старый донец, спрыгивая с седла одним ловким, неуловимым движением. — Апостол, мать твою! Живой!

Лука Тимофеевич подошел к Дмитрию и, не чинясь, стиснул его в медвежьих объятиях, хлопая по спине так, что у стоявших рядом солдат подкосились ноги.

— А я уж думал, сложил ты голову где-нибудь в Аргунском ущелье! — гремел Лука, отстраняясь и оглядывая капитана с ног до головы. — А ты, гляжу, целехонек! И все такой же рыжий! Ну, здорово ночевали, служивый!

— Здорово, Тимофеич, — смеялся Дмитрий. — Вот уж не чаял тебя здесь встретить! Полгода ведь не виделись! Ты как здесь оказался?

— Да шли в разведку к верховьям Терека, — махнул рукой есаул. — А там, за перевалом, нарвались на абреков. Ну, дали бой, в общем, оторвались. А нас оттеснили в эту долину. Слышим — аул мирный. Дай, думаю, зайдем, передохнем трохи. А тут — ты! Вот так подарок!

Лука снова хлопнул Дмитрия по плечу и, обернувшись к своим казакам, зычно скомандовал:

— Спешивайся, братцы! Здесь — свои! Ночевать будем!

Казаки, не слезая с коней, уже переглядывались с егерями. Ветераны узнавали друг друга, приветственно кивали, обменивались короткими, грубоватыми шутками. Атмосфера в ауле, еще недавно натянутая до предела, вдруг разрядилась. Словно два старых, проверенных боевых товарища встретились после долгой разлуки и теперь стояли, дымя трубками и улыбаясь друг другу, не обращая внимания ни на мороз, ни на усталость, ни на страх, что прятался в глазах жителей.

— Ты, я гляжу, все в моей черкеске ходишь, штопаешь ее, — заметил Лука, оглядывая Дмитрия. — И шашка та же, «Лами». Помню, как ты ее с абрека снял. Я ж тебя тогда учил, как ею рубить правильно.

— Помню, — кивнул Дмитрий. — Ты меня многому научил, Тимофеич. Как по лесу ходить бесшумно, как следы читать, как с горцами говорить. Я тебе жизнью обязан.

— Брось, — отмахнулся Лука. — Ты сам ученик был способный. Не всякий гвардеец с такой охотой учится. А теперь, гляжу, и сам учишь.

Есаул кивнул на стоявших поодаль солдат.

— Учу, — усмехнулся Дмитрий. — Как умею. Тяжело им.

— Всем тяжело, — вздохнул Лука, приглаживая усы пятерней. — Но твои егеря — добре держатся. Я слыхал про Дади-Юрт. Говорят, жарко там было.

— Жарко, — коротко ответил Дмитрий, и его лицо на мгновение омрачилось. — Ладно, Тимофеич. Пойдем к моему костру. У меня есть водка, у тебя — табак. Потолкуем. Полгода ведь не виделись.

— Погодь, — Лука поднял руку. — Дай сначала кобылу устроить. Ты ж меня знаешь: пока моя Зорька не накормлена, я и сам есть не сяду.

Дмитрий кивнул и, присев на корточки у стены сакли, закурил трубку, глядя, как есаул сам, не доверяя вестовым, расседлывает свою гнедую, проверяет копыта, укрывает круп теплой попоной. В каждом его движении чувствовалась выверенная до мелочей педантичность бывалого воина, что привык рассчитывать только на себя.

Тимоша, стоявший неподалеку, смотрел на казака во все глаза. Он никогда не видел таких людей. В этом человеке, чуть ниже Дмитрия ростом, сухощавом и жилистом, чувствовалась какая-то звериная, кошачья грация. Он двигался почти бесшумно, несмотря на тяжелые сапоги и бурку. Каждый его жест был скуп и точен, а взгляд — цепкий, прищуренный — не упускал ни одной детали.

Закончив с лошадью, Лука подошел к капитану, и они вместе направились к ротному костру, где уже собрались офицеры — Степанов, Гвоздев и молоденький подпоручик из третьего взвода. Казак поприветствовал каждого коротким кивком и, достав из-за пазухи объемистый кисет, щедро оделил всех своим самосадом.

— Курите, служивые, — сказал он, раскуривая трубку. — Табак добрый, кубанский. Не то что ваша махра, от которой только чихать да кашлять.

У костра стало оживленно. Казаки и егеря, только что бывшие чужими, теперь сидели вперемежку, делились табаком, сухарями, байками. Ветераны, что воевали еще в персидских походах, вспоминали старые битвы, сравнивали шрамы, хвастались трофеями. Молодые слушали, разинув рты. Лука Тимофеевич, глубоко затянувшись табаком, вдруг пристально посмотрел на Дмитрия.

— А ты изменился, Волк, — тихо произнес старый донец. — Помню тебя полгода назад — ты еще на всех рычал, как цепной пес. А теперь — спокойный. Уверенный. Видать, сросся с этими местами.

— Сросся, — кивнул Дмитрий. — Ты же меня учил: если хочешь здесь выжить — стань частью этой земли. Дыши, как она дышит. Слушай, как она слушает.

— Добре, — одобрительно кивнул казак. — А то помню, как ты поначалу тут… эх, молодо-зелено. Бывало, идешь по лесу — треск стоит на версту. Любой абрек за версту слышал. А теперь — тихо идешь. Как волк.

— Как волк, — усмехнулся клычками Дмитрий и, понизив голос, спросил: — Тимофеич, а как твои? Дома как?

Лука нахмурился, покрутил ус.

— Пишут редко, — ответил он. — Старший, Гришка, в полку у Анапы нонече, воюет где-то на черкесских рубежах, Кубань от турецкого порохового привоза стережет. Средний, Степка, дома, с матерью. Младший, Андрейка… — он запнулся, — помер. Прошлой весной. Лихорадка.

— Прости, — тихо сказал Дмитрий.

— Бог дал, Бог взял, — сухо ответил казак и, затянувшись трубкой, уставился в огонь. — У меня еще двое осталось. И внуки уже пошли. Вот вернусь с этой войны — буду их уму-разуму учить. Шашкой махать, коня седлать, кашу варить из топора.

— Научишь, — уверенно сказал Дмитрий. — Ты умеешь.

Лука поднял на него глаза и вдруг улыбнулся — тепло, по-отечески.

— И тебя научил, — сказал он. — А ты — вон какой стал. Капитан. Ротой командуешь. Солдаты в тебе души не чают. Я слыхал, они тебя Батькой зовут. Это, брат, дорогого стоит.

Дмитрий ничего не ответил, только молча кивнул и тоже уставился в огонь. Пламя плясало на поленьях, отбрасывая на лица людей теплые, золотистые блики, и на какое-то время обоим показалось, что нет ни войны, ни крови, ни смерти — есть только эта ночь, этот костер и это молчаливое, мужское братство, спаянное годами испытаний.

А где-то в стороне, у другого костра, Тимоша, прислушиваясь к разговорам казаков, вдруг поймал себя на мысли, что впервые за долгое время он чувствует ни страха, ни тоски. Эти люди — егеря и казаки, молодые и старые, — они были чужими друг другу еще несколько часов назад. Но сейчас, у огня, они смеялись, шутили, делились последним табаком. И в этом было что-то правильное. Что-то человеческое. Он взглянул на Егора, что сидел рядом и, морщась от боли, жевал размоченный сухарь, и вдруг вспомнил слова капитана: «Ты убиваешь, чтобы они жили. И это — единственное оправдание, которое у нас есть».

Теперь он понимал это. Не умом — сердцем.

Предыдущая главаГлава 13 из 35Следующая глава